Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Клим Каминский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Я то и дело клевал носом, стараясь отогнать сонливость тряс головой и мечтал только о том, чтобы придушить старушенцию прямо вот сейчас, здесь, подушкой. Пусть, – думалось мне, – пусть это и не будет в чистом виде Раскольничество, зато по Чехову, спать-то охота, эта престарелая торпедь мне спать не дает, все жилы тянет... Оглушенный этой мыслью и в полузабытьи, я прекратил чтение и хищно посмотрел на старуху – естественно, она тотчас запричитала, закаркала. Выносить эти нечеловеческие звуки я не мог и покорно вернулся к прерванной фразе. Однако мысли мои, сколь медленно спросонья они ни двигались, вновь и вновь возвращались к тому мигу наслаждения, когда я обхвачу руками ее тощую шею, поплотнее сожму и через несколько минут забудусь спокойным сном.
Посреди ночи, отбросив книгу в сторону, я поднялся на нетвердые ноги и, растопырив пальцы, подошел к старухе, истошно заперхавшей. Кашель ее тысячекратно отдавался и усиливался в моей голове, так что я испытал несказанное облегчение, когда он перешел в хрип и бульканье, а вскоре утих окончательно.
Подумав еще, что после удушения старухи мое самоубийство выглядело бы особенно эффектно – например, на рельсах, как Каренина – я пошел к себе и, не раздеваясь, рухнул на кровать. "Наконец... Вот и я приобщился... причастился," – с этими мыслями я мгновенно заснул.
ВЕРТИКАЛЬНЫЙ СРЕЗ
Томится он, пыхтит на смятой постели, сон нейдет. Позавчера сбежала жена, и вот, втайне радуясь этому, он лежит на спине, стараясь не просквозить больные почки: "Грехи молодости, ээ-эх," – вздыхает он и снова отдается на волю дразнящих мечтательных потоков. Кровать под ним едва слышно поскрипывает, ножки ее кренятся под грузом его бессонницы, с остервенением вминая линолеум в безнадежно простылый бетон пола. Зима в силе. Ко дну бетонной плиты снизу привинчен стальной крюк, за который подвешена пыльная люстра. Сейчас она погашена, и оклеенные обоями стены его соседей снизу освещаются лишь бледными отблесками телеэкрана. Замерев к креслах, они досматривают остросюжетный боевик. К ним долетают приглушенные голоса с первого этажа. Там не спят, празднуют, пляшут, разнося паркет в щепы твердыми каблуками, распугивая осторожных крыс в подвале. Здесь пыль и влажный неподвижный воздух, перевитый почти живыми трубами, терзаемые вечным голодом грызуны обкусывают с них изоляцию. К подвальному шуршанию сквозь сон прислушиваются блестящие личинки, затаившиеся до тепла в земле, изъеденной кольчатыми червями. Она постепенно твердеет, у основания становясь толстой скалистой глыбой, плавающей на поверхности раскаленной магмы. Каменистый расплав окружает центр Земли, и что там – никому неизвестно. С той стороны скала покрыта гнилостным и зыбким илом, на умопомрачительной глубине, с начала времен холодной и бессветной. Но ближе к небу вода проясняется и теплеет, заполняется копошением жизни, резко обрываясь в соленый, полный брызг воздух, где носятся птицы, взлетающие зигзагом до тех мест, где он уже редеет и замерзает. На такой высоте уже никаких птиц нету, и планета, видимо круглая, уменьшается, голубеет, скрывается из виду, Солнце сжимается в ослепительную точку, слабеет, звезды проносятся мимо, становится туманностью Млечный путь, движется к самому краю поля зрения, только тьма и редкие кляксы тусклого света.
Но – сердце ноет, ноет.
НОВЫЕ ДОМА
Знаете ли вы, что такое новостройки? Новостройки многоэтажные, панельные, блочные, угловатые, бирюзовые, желтые, молочные, сточные, бессрочные, записные, заспанные, с дрожью затаившиеся, мусорные, новозаветные, неловкие, чуждые, рассыпающиеся осколками, брутальные, братские, сиюминутные, дымные, резко очерченные, вороватые, матерные, скрытные, крупнокалиберные, несносные, измазанные в каменной крошке, развратные, распыленные, комариные, бесстыжие, вьючные, заплечные, дрянные, дрянные... А Петр Алексеевич Преображенский знает.
Еще из роддома, мягкого, привезли его сюда, в новехонькую многоэтажку, пахнущую свежей побелкой и помоями, положили на дорогую мохнатую бескрайнюю шубу, чтоб у младенца никогда не переводились деньги – Преображенский мигом наделал под себя, на эту шубу, одурев от незнакомого места, света, голосов и запахов.
Едва стало возможным отдалять Петра Алексеевича от материнской груди на длительный срок, мамаша его вернулась к аспирантским изысканиям, а сам младенец был отправлен в "сталинские" дома к бабушке; так в жизни Преображенского появился второй пункт. Первым, условным пунктом А, была родительская квартирка в две с четвертью комнаты ленинградского проекта. Пунктом же Б стали высокие потолки, запахи кухни и нафталина, белые слоники на комоде, сюсюкающие старушенции и кружевные наволочки. Но Преображенский не являлся тем пешеходом, велосипедистом, тем более автомобилем или поездом, который движется с определенной скоростью из пункта А в пункт Б и обратно. Он еще не осознавал расстояния между пунктами, не знал о нем, и для него они были просто двумя квартирами, заполненными разными образами, звуками и запахами, двумя островками в бесформенном мире, который еще неизвестно существует ли.
Пунктом В стали ясли-сад, куда Петр Алексеич был переведен от слезливой и баловавшей его бабки, несмотря на ее слезные угрозы. Возраст и опыт уже брали свое – дорога от А к В постепенно наполнилась для него содержанием. Она означала недолгий переход, держась за руку, от родительского приюта к первому в его жизни общественному заведению. Двор вокруг дома еще принадлежал к пункту А, но стоило пройти между двумя соседними четырнадцатиэтажками, чтобы вступить в дальние земли. Путь обозначался своими вехами – тополиной аллеей, помойкой, гаражом, выкрашенным под цвет ржавчины, наконец, тропинкой под самым детсадовским забором, который и был границей, словно утешающей: "Усталый путник! Собрат наш и товарищ Преображенский! Возрадуйся, ибо тяготам твоего пути уже близится долгожданный конец, и вот-вот ты торжественно прибудешь в дружное братство, под заботу нянечек пункта В!"
И, однако, память его коротка. Все эти ранние переживания не отложились в область осознанного, оставшись где-то в глубине бессознательных впечатлений, эмоций и аллергии. Первое воспоминание, которое Преображенский впоследствии мог более или менее четко зафиксировать и описать, относится уже примерно к четырех– или пятилетнему возрасту. Воспоминанием этим был самовар – огромный, в рост самого Петра Алексеевича, ядреный и жуткий, блестящий, искажающий отражение Преображенского своим крутым дольчатым боком, раскаленным от натуги. Самовар был электрический и стоял, кипя, на линолевом полу восьмого этажа, куда заглянул Преображенский к каким-то старинным родительским однокашникам и весь вечер, покуда те разговаривали, пришибленно молчал, выкатив глаза, прижавшись к маминому боку и надувая от страха щеки, гневливо вперясь в шипящего пузырями металлического монстра.
Совсем незаметно, в непонятных детских хлопотах и заботах летели годы. Крыши гаражей и трансформаторных будок заменили Преображенскому ветви деревьев, "палки-банки" вместо лапты и "пробочки" вместо салочек. Сильнейшим потрясением для него стала покупка цветного толстого телевизора, так он был поражен видом разноцветных Винни Пуха, которого полюбил только спустя много лет, и Карлсона, которого возненавидел за бездумную бесшабашность уже тогда и на всю жизнь.
Непонятно, благодаря какому приказу, чьему недосмотру и недоразумению, во дворе, в котором до тех пор обретался Преображенский, за несколько дней рабочая бригада выстроила теннисный корт. Как по щучьему веленью разровнялась и залилась темным асфальтом площадка, окружилась высокой сеткой забора, не были забыты даже столбы для сетки, выкрашенные в нейтральный зеленый цвет. Играть в аристократическую, невиданную игру теннис так никто никогда и не приехал, зато мальчишки – и Петр Алексеевич среди них не последний – мигом устроились на корте, как на своем привычном месте.
Примерно к тому же времени относится и знакомство Преображенского с ребятками. Не то чтобы он не знал про ребяток до того. Они были такой же неотъемлемой частью новостроек, как и гудронные плавильни или сожженные кнопки лифта. Все их повадки и манеры были известны Петру Алексеевичу, как и всякому, кто хоть раз высовывал нос на асфальтированные улочки. Но лицом к лицу с ними он столкнулся впервые.
Отдувался за всех Преображенский, как самый старший изо всей компании. Ребятки были, как всегда, на взводе невесть от чего – то ли от алкоголя или другой какой наркоты, то ли от вечно распирающей их изнутри злобной энергии. Разговор их был невнятен, быстр и не запомнился. Пытаясь держать марку, Преображенский старательно сплюнул под ноги, но это не очень-то помогло. Получив пребольно по физиономии и раз, и второй, он замер, стиснув зубы. Нет, он сдержался и не заревел позорно, призывая маму и все взрослое воинство, за что был пожалован несколькими уважительными жестами со стороны ребяток. Но и не ударил в ответ, заработав презрительные взгляды – сколько раз впоследствии он будет, скрипя зубами, бичевать себя за это! И сколько раз во всю оставшуюся жизнь поступит так же, маленький ребенок, задавленный между бетонными плитами.
Кто-то на третьем этаже бесстыдно распахнул окно, выставив в проем одну допотопную колонку, из которой на всю округу гремел и хрипел голос Высоцкого. Приятели разбежались за углы, ребятки ушли, поплевывая цепкими взглядами по сторонам. Преображенский стоял в полнейшем одиночестве на корте, и ноги с трудом удерживали груз его беды. Только с достоинством прошествовав в свою квартиру и заперевшись в платяном шкафу, он разрыдался от стыда и бессилия.
Облезлый шкаф этот, помещенный в темном углу родительской спальни, Петр Алексеевич облюбовал и застолбил уже давно, как свое укромное место, свой "штабик". Очень любил он, забравшись в это мягкое ароматное нутро с книжкой Жюль-Верна или Дюма, с пакетом сушек и с фонариком, закрыться и блаженствовать, то и дело корча рожи собственному отражению в зеркале, ввинченном с внутренней стороны дверцы.
С самых младых ногтей умел Преображенский не только читать, но и ездить на велосипеде, чем был весьма горд. Однако, первую двухколесную машину у него отняли спустя неделю после покупки. Порядком напугавшийся Преображенский побледнел и намертво вцепился в руль, и ребятки, всегда тонко чувствующие и просекающие детали поведения, поняли, что так вот просто он не отдаст, а то и, еще чего доброго, заревет. И, заметив в Петре Алексеевиче романтическую натуру, упросили его дать покататься "пять минут", наобещав за то набор "железных" солдатиков, спичкострел и прочие золотые горы. Уехав же, так и не вернулись. Может, в глубине души Преображенский им и не поверил нисколько, ведь был же какой-то разум. Но поверить было удобнее и безопаснее, так что остаток лета он проходил пешком, а зимой с родителями стал ездить на ближайшую речку кататься на лыжах. Каждое воскресенье заполнялся транспорт людьми, палками и мешками, и снежные горы были полным-полны.
Если же теперь вспомнить о пунктах А, Б, В и прочих, то к этому возрасту мир Преображенского превратился в почти бесконечный набор пунктов и пунктиков, посещаемых ежедневно и никогда не виданных, соединенных подробнейшей сетью путей с промежуточными станциями. Дорога до школы стал не просто расстоянием между двумя пунктами, Преображенский уже передвигался по нему на автобусе. Годами он невольно изучал и запоминал его. Издалека, едва только можно было разглядеть автобус, по одному только ему ведомым признакам он безошибочно определял номер маршрута, различал, тот ли это автобус, в котором невыносимо воняет бензином, или тот, в котором у заднего окна валяется запасное колесо, обсыпанное шелухой от семечек. Со временем его пристрастия менялись – если в начальных классах он ездил с мамой и предпочитал переднюю дверь, то впоследствии перешел к средней, как взрослый, а став еще постарше, совсем обнаглел и в сколь угодно плотной давке протискивался на заднюю площадку, прислоняясь среди нескольких подобных и угрюмо смотря в непрозрачное мерзлое стекло. Петр Алексеевич втайне гордился своим искусством влезать в автобус, набитый до отказа, лишь бы тот остановился и не проехал мимо остановки. Именно что искусством. Новостройки, рожденный метрополией новый мир, потребовали и собственного адекватного отражения, и появился не только особый язык, но и свои искусства. Они непохожи ни на что, странны на вид и аромат – но только не для взгляда знатока. Стороннему человеку трудно понять, как прекрасен Преображенский, влезающий в автобус, как исполнены лаконичной строгости его движения, как энергичны мазки и взмахи его рук, как талантливо и дерзко творит он невозможное. Не понять ему красоту детей, стучащих мячом о стену помойки, не почувствовать поэзии гаражных лабиринтов и лавочек, на которых полные достоинства мужчины пьют свое ежедневное пиво. И ладно, пусть себе не понимает и не замечает, мы же с вами двинемся дальше.
Школьные годы Преображенского были наполнены пустыми хлопотами, быстро проходящими увлечениями, и вспоминал он их впоследствии с неудовольствием. В школе он впервые узнал, что делал слон, когда пришел Наполеон, и услыхал это название – "квартала", подивившись, как точно и безжалостно оно к его родным новостройкам. Квартал; мера в равной степени применимая и ко времени, и к пространству, и равно гнусная по звучанию. Однако, воленс-неволенс, жизнь Преображенского была теми же кварталами, словно кто-то с самого начала наметил его путь, от пункта Альфа до самой Омеги, среди новостроек и разрезал его перпендикулярами на четкие промежутки. В день своего четырнадцатилетия Преображенский завершил переход по второму из кварталов, бегом пересек улицу и вошел в следующий.
Отмечая свой четырнадцатый день рождения, впервые без родительского недремлющего ока, он познакомился с человеком, определившем следующие несколько лет его жизни. Тот бросил школу после восьмого класса, был на два почти года старше и работал в студии звукозаписи, которые вместе с видеосалонами, тренажерными залами и гомеопатическими кабинетами, как грибы после дождя, проросли там и сям среди новостроек. Впервые Петр Алексеевич стал прогуливать школьные занятия, не являться домой в положенное время, покуривать и пробовал выпивать, что, впрочем, ему не очень понравилось. Не все, однако, было так плохо, как воображалось достойным родителям Преображенского. Во всяком случае, в студиях обретались вполне нормальные люди, не в пример тренажерным залам и гомеопатическим кабинетам с их ребятками и жуликами, соответственно. Да и курить, откровенно говоря, он пробовал еще раньше, в школе – это уж, как водится, куренье – мать ученья.
Итак, к четырнадцати с половиной годам книжки были решительно заброшены. Окончательно отгородившись от ребяток, Преображенский, вместе со звукозаписывающим своим товарищем сидел в тесной комнатенке, без конца переворачивал горячие кассеты, высовывая невольно язык, бренчал на дребезжащей гитаре, заучивал длинные английские названия. Конечно, были и отечественные, тексты их Петр Алесеевич с невиданной на уроках аккуратностью списывал в тетрадочку, проставляя сверху закорючки "Am" или "В#7". В ту же тетрадку вклеивались мутные фотографии кумиров и газетные вырезки.
Ближе к окончанию школы (между прочим, с серебряной медалью) пошли уже и шумные пьянки, устраиваемые то тем, то другим из одноклассников в отсутствие "родаков". О, счастливые деньки! о, беспечные друзья! о, радость и веселье! о, молодость! где вы? где вы? Что с вами нынче сталось, куда все ушло? Грохочащая музыка сотрясала новостройки, шаманские прыжки смущали мирный сон их обитателей, гитара, поцелуи, когда Преображенский, не знающий еще ни меры, ни дозы, напивался вусмерть и блевал в раковину, поскольку к унитазу было решительно не пробиться. Девушек, кстати сказать, Петр Алексеевич тогда сторонился, ему казалось, что с ними нужно быть... смелым, что ли, решительным, во всяком случае не таким, каким был он, это уж наверняка. За всеми этими "пьянками-гулянками, за банками-полбанками" незаметно промелькнул выпускной вечер – девушки, вырядившись в декольтированные вечерние платья, казались уже совсем взрослыми дамами, а юноши, вскоре посрывав ненавистные галстуки, снова блевали в сортире.
Под знаком спаивания студенческой дружбы прошел первый год учебы в ВУЗе, с перерывами на сессии. Он несколько отдалился от новостроек за это время, осваивая премудрости будущей профессии и трущобные дворики центра города – отдалился лишь телесно, приезжая домой лишь затем, чтобы переночевать, да и то не всегда. Внутренне же Преображенского было уже не переделать, он мог, конечно, меняться, но лишь взрослеть, оставаясь внутри тех же многоэтажных бетонных рамок.
В восемнадцать лет резко, будто пробибикал где-то автомобиль, Преображенский изменился. Он прошел еще один квартал своей жизни, тетрадь с рок-текстами была заброшена на антресоль, вослед Жюль-Верну, сам Петр Алексеевич стал мягче, спокойней и трусливей, разлюбил шумные попойки и уже непонимающе косился на детей, в подворотне жующих плавленный битум, свою черную кварталовскую жвачку. К тому возрасту он уже был не просто среди новостроек, он слился с ними, врос в них, подсознание само, минуя рассудок, подсказывало верные действия, ночью он передвигался широкими улицами, а днем шел закоулками и дворами – не сознание, но инстинкт говорил ему, что так безопасней. Из двух остановок выбирал дальнюю, на которой проще влезть в трамвай, а контролеров определял мимоходным взглядом, интуитивно. Жизнь текла, все менялось, друзья оставались, родители старели, посиделки длились, щетина прорастала, учеба заканчивалась.
Где-то в череде однообразных всенощных вечеринок, в самых глубинных недрах новостроек, на исходе долгой осенней ночи Преображенский сидел во главе опустошенного стола, рассеянно стряхивая пепел в салатницу. Все приятели и подруги уже разбежались, устали, заснули, тяжелым дыханием своим сгущая влажный холодный воздух, входящий свободно через раскрытое окно. Одна только девушка, довольно милая, не слишком смелая, не спит – сидит против Преображенского, подперев подбородок мокрыми узкими ладонями, тс-с-сс... двое разговаривают. О чем? Обо всем сразу – и ни о чем подробно, о ней, о нем, ни о ком более. Уже к рассвету они договорились до того, что пошли гулять по светлеющим мокрым улицам, рука в руке, долгие взгляды на небо, на блестящую кожу девятиэтажок вокруг, Петр Алексеевич галантно придерживал свой торопящийся шаг и вертел свободной рукой закрытый зонтик. Гуляли до тех пор, пока день не настал окончательно, новостройки заполнились суетливыми прохожими, первые алкоголики отправились на свои ежедневные "квесты", из городской атмосферы исчезло какое-то мерцание, окружавшее их во время прогулки, да к тому же оба были совершенно измотаны и, дойдя до ее подъезда, они расстались, не поцеловавшись на прощанье.
Преображенский влюбился – банально, но факт. Придя домой, он не успел раздеться, прежде чем ноги донесли его до кровати, и проспал до самого вечера, а проснувшись, почувствовал, что выспался просто замечательно, впрочем, подниматься с постели не хотелось совершенно, а хотелось лежать, верней, валяться на спине, руки за голову, и думать о ней. Только внезапно заметив набежавшие в комнату сумерки, вскочил и обнаружил, что может опоздать на сегодняшнюю встречу, поэтому скорей в душ, дезодорант (едва ли не впервые в жизни), выглаженные брюки (не джинсы – sic!), рубашка, свежее белье (мало ли что...), и в назначенное время он уже стоял у назначенного светофора, неловко сжимая астры, купленные у сидящей с торца продмага старушки – впервые, как чудесно, причащался он всеобщему таинству, для нее, как это ни удивительно, все тоже было внове, и девственность оба потеряли вместе, всю жизнь потом со смехом вспоминая потрясающий неуклюжий первый раз, в новом доме, на личной квартире одного общего знакомого.
Свадьба прошла, как и положено, пьяно, дергано и скомкано, вселяться было некуда – квартирный вопрос не потерял своей остроты, и жить пришлось с родителями. Постепенно они постигали неспешную науку супружества – учились пересказывать друг другу неприятности на работе, смотреть одни и те же телепередачи, называть родителей "твои". Прожив то с теми, то с другими "твоими" около года, устав от постоянной давки и стыда, решено было подавать на размен. Кварира, в которой Преображенский вырос и возмужал, предлагалась в обмен на две однокомнатные, с доплатой. Мытарства этим только начались, и с год они пробегали по агентствам недвижимости, нотариусам, разглядывали чужие квартиры, сами принимали незнакомых людей, отвечали на ежевечерние звонки по поводу... Впрочем, в конце концов и этому настал конец, и Преображенский с супругой получили отдельное изолированное гнездышко-хрущевку. Так он оставил свои новостройки-квартала, свой дом, свою квартиру, первый-последний не предлагать, раздельный санузел, лоджия застекленная.
Еще немного позже Петр Алексеевич оказался летящим над родным городом в вертолете с отсутствующим люком, сидя у самого края – по роду своей профессии ему приходилось бывать в местах подчас неожиданных. Прищурясь и уцепившись за поручень, Преображенский во все глаза смотрел вниз. Под ним, как в дурном советском кино, квартал за кварталом двигались стройные ряды новостроек. Отсюда, сверху, не было слышно их вечного шума, не ощущался гнусный запах. Но Преображенский чувствовал и грохот, и вонь, с наслаждением вдыхая этот воздух и вслушиваясь в это, так знакомое ему, биение. С холодящимся сердцем он глядел на грязный муравейник, чувствуя свою брезгливую любовь к его подъездам и проходам, футбольным площадкам и неживым деревцам. Он знал, что рано или поздно вернется обратно.
Это его мир. Новый Маугли, выросший среди железобетонных лиан, вскормленный их странными обитателями, понимает каждое потаенное их движение, чувствует каждый нюанс настроения. Они взрослели вместе – он и новостройки. Он здесь, как рыба в воде и как леопард в джунглях. Его чутье обострено и легко распознает все, происходящее в каньонах и фьордах длинных кварталов – бешеных, праздных, транспортных, несообразных, нищих, ветреных, с грязью под ногтями, безвкусных, плохорастворимых, вечно полуголодных, укромных, ортодоксальных, что-то всегда отхаркивающих, продувных, полузадушенных, подвздошных, щепетильных, немолодых, топорно сделанных, застоявшихся...
Непосвященному они все на одно лицо. Немногие знают, что на самом деле их разнообразию, их поэзии мало найдется соперников в нашей душе, и границы их – не просто новый район, а новый мир и новый миф. АЛХИМИЯ
...а сделать нужно вот что. В третью среду ноября, в сумерки запереть дверь, накинуть цепочку. Мелко истолочь половинку мускатного ореха с ложкой красной речной глины. Раскалить добела в тигле и быстро всыпать в густой настой зверобоя и горькой полыни. Добавить четыре вишневых косточки, несколько сушеных лапок дрозда, плотно закрыть и спрятать в темном теплом углу за батареей. Дать отстояться две недели, после чего осторожно профильтровать через двойную марлю. Пить по две столовые ложки, трижды в день, вместо еды.
Или так. Сжечь одну долю засохших на дне хлебницы крошек и две доли лосиного помета. Получившееся смешать с имбирем, тщательно перетереть в мелкий однородный порошок. Долить немного отвара крапивы, собранной в безлунную ночь на дачных задворках. Медленно помешивая, кипятить на слабом огне, пока не начнет уставать рука. Поставить на холодильник и дать загустеть до кремовой массы. Втирать в суставы перед сном.
Можно иначе – на рассвете на оконном стекле синей акварелью размазать жирную точку. На то место, куда падает ее тень, поставить банку, заполненную на треть слюной желтой собаки, и на оставшиеся две трети – равными частями дешевого папиросного табака, размолотыми зернами кофе и сушеным корнем чертополоха. Долить немного ключевой воды. Накрыть копченой кожей лосося и дать отстояться, пока тень не сместится на два шага влево. Взболтать веткой жимолости. Бросить несколько листьев земляники, развести равным количеством абсолютного спирта и настаивать не меньше месяца. Процедить через золу и принимать через два дня, на третий, ровно в полдень, сидя на том же месте, куда падала тень от нарисованного пятна. Пить по половине стакана, можно зажевывать изюмом.
Да, вот еще. Горсть кардамона бросить в кипящие сливки молока черной козы. Быстро размешивая, перенести в темный чулан, в западный угол. Когда отсынет, собрать получившийся осадок и смазать им с обеих сторон медную монету. Заплавить монету в свинец с небольшими добавками ртути. Во дворе между гаражами зарыть на глубину локтя и посадить сверху тысячелистник. Когда его цветы начнут осыпаться, собрать листья и выварить. Получившийся отвар пить в любое время и в любых дозах.
Итак. Средство от злобы; мазь от глупости; бальзам от печали; лекарство от жадности...
ПОПСНЯ-2
За авторством Алексия Шиммеля
– Zig Heil! – прокричал Антон в нагретый воздух комнаты, резким движением руки отшвыривая одеяло, вскакивая и вытягиваясь во весь рост.
Он с одинаковым успехом засыпал лежа головой к окну или же к двери. "К окну передом, к лесу задом" означало хорошее настроение с вечера, и предвещало бодрый "Zig Heil" с утра, говорящий о боевом настрое и желании вырвать у этой жизни еще изрядный кусок приятного времени, всем еще jemandem einen blasen прежде, чем чей-то голос строго и навсегда окликнет: "Не балуй!"
Иначе он лег бы к окну ногами, а проснувшись, пробормотал бы тихо, жалобно подмяукивая: "Нихао?.." То есть – der Arsch, безнадежно унылое расположение звезд и робкая надежда на легкую смерть.
Но нынешним утром все вокруг было звонко, и ничто не предвещало беды, когда Антон, оглушительно и с удовольствием фыркая, плескал в свое лицо водой, по обыкновению полунапевая-полубормоча: "закрыв – глаза – я – прошу воду – вода – очисти – нас – еще – один – раз!" Щедро намыливая правую щеку пеной с фруктовым ароматом, он невольно замедлил движение руки, а потом вовсе остановился и, полуоткрыв рот, замер и прекратил пение на слове "закрыв". Нечто в знакомом до мелочей зеркальном анфасе насторожило его, и даже напугало. Нечто совсем необычное, невероятное, неестественное в наш век полиэтилена, хай-тека и поверхностно активных веществ. Не будем, впрочем, долее интриговать, поскольку, на наш взгляд, всех видов заигрывания с читателем не просто пошлы и фривольно выглядят, они настолько неприличны, что подобных авторов-шалунишек необходимо запретить пускать в общественные места, а за злостный рецидив обмазывать в дегте и в перьях и провозить прилюдно по главной улице страны, как и положено поступать с die Schlampe. Однако вернемся к анфасу, в котором Антону сразу бросилось в глаза отсутствие предмета, совершенно необходимого keine Attrappe не только данному конкретному анфасу, но и анфасам вообще, и самой даже идее анфаса. Можно даже сказать, что анфас без этого и не анфас вовсе, а так, смех один. На том самом месте, на котором у всех порядочных людей располагается ухо, точней ушная раковина, у Антона чернело лишь небольшое отверстие с неровными краями, чуть скрытыми негустой порослью волос.
Первым движением его (Антона, а не отверстия, конечно) был разворот Pfirsich, дабы исследовать отражение левого анфаса и ушной раковины. Но обнадежиться оказалось нечем. Точно такая же die Fotze располагалась симметрично правой сразу за виском. Осторожно подняв руку, Антон ощупал ее, вымазав слегка в пене. Ей-богу, ошибки быть не могло, ушей не было на положенном месте! На улице за ночь посвежело, fisseln, так как прохожие кутались в плащи и зябко поднимали воротники курток. Но Антон не замечал холода. Натягивая вязаную шапочку на самые уши, верней, стыдливо прикрывая их позорное отсутствие, он крался улицей, не вполне еще сознавая, куда и с какой целью спешит. То и дело ему казалось, что Einwohner, оборачиваясь, тыкают в него пальцем, что за спиной раздаются смешки в его адрес. Будто побитая kacken собака, он глубже втягивал голову в плечи, поправлял шапочку на голове. Был бы хвост – поджимал бы и хвост. Тут он и увидел их обоих, и правое, и левое. С виду они были обычными Hanfling из тех, что на какой-нибудь стройке hinkeln целыми днями или пьют там же в подсобке, играя в "сику". Антон засмущался, не зная, как подойти и с чего начать. Не может же быть такого, и не поверит никто, хотя как же не поверят, ведь им-то самим все прекрасно известно, да и ему тоже, так что уж договорятся там как-нибудь. Приближаясь к ним, он поднял руку в миролюбивом жесте: Allerseits привет! Те одновременно обернулись и одинаковыми, довольно все же приятными, голосами пробормотали ответное приветствие. – Слушайте, мужики... – Антон немного замялся, соображая, с чего бы начать, – Может... orgeln... айда, выпьем по малой, а? Равнозначные, как чьи-то два отражения в зеркалах, люмпены горячо закивали головами. "Конгруэнтно," – подумал Антон, вытаскивая из заднего кармана мятую купюру. – Ну, кто из вас сходит? Вопрос этот поверг обоих в полное страха негодование: – Нет уж, нам никак нельзя раздельно, мы лучше вдвоем сходим, как Ганс и Гретель. Ты-то уж не бойся, мы не надуем. Слово венедиктинца. – Чье слово? – не понял Антон. – Венедиктинца, Pappnase, – с гордостью отвечали двое, выпячивая грудь и синхронно ударяя себя в нее кулаком, – Мы – члены явного ордена венедиктинцев. Ерофеев, читал?.. Исповедуем die Gobelmasse как путь к просветлению. Алкоголь как метод познания. Спиртовая гносеология, вино-водочная эсхатология, вот. – Knallen, чего только не бывает в наших местах. Только, боюсь, друзья мои, что в вашем ордене так или иначе участвует все взрослое население этой страны. – Может, и участвует, нам-то какое geigen дело? – Вот, кстати, о деле, – Антон ловко воспользовался завязавшимся оживленным разговором, – Гляньте-ка вот сюда. Он отворотил немного края шапочки, приоткрывая ушные отверстия. Те одновременно присвистнули: – Schwanzlutscher... А ухи-то где? – Вот именно это я и хотел бы узнать у достопочтенных венедиктинцев. – Чиво? – снова хором удивились они и покачали настороженно коловами, – Нет, мы не знаем. – Так-то уж?.. рассердился Антон, – Вы сами-то кто такие, по-вашему? – Мы? А тебе что, Hossenscheisser? – А то, дорогие вы мои, что вы – и есть мои... то есть мои уши, – выдохнул Антон.
– Мы!? Твои!? Ухи!? – они, ухмыляясь, показали большими пальцами сперва на себя: Мы-ы!? – а затем, подогнув его, указательным на Антона: Твои!? – и, схватив себя за мочки, – У-хи!? – Антон сразу приметил этот дешевый трюк с пальцами и улыбнулся про себя: "Чтоб мои собственные уши перехитрили меня нет уж!" Однако сам уже расстроился, что завел das Gebabbel.