355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клим Каминский » Рассказы » Текст книги (страница 2)
Рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:20

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Клим Каминский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

ИГРА

– Постойте, а почему у меня нету пешек? Где все мои пешки?

– А на что они Вам, право слово!?

– Как на что... чтобы играть!

– Вы что, не можете играть без пешек?

– А зачем тогда играть? Естественно, победит тот, у кого есть и фигуры, и пешки!

– Конечно!

– Но это же нечестно, играть нужно на равных!

– И кто же тогда победит?

– Победит сильнейший!

– По-вашему, будет честно, если победит сильнейший?

– Какой же смысл тогда в игре?

– А какой смысл вообще в чем-либо?

– Во всем свой смысл, и попрошу впредь удерживаться от всяческой софистики!

– В этой игре смысл – схватить побольше фигур, а с ними уже и побеждать!

– А если я не знал об этих правилах?

– Так Вы ведь не мальчик уже! Сами знаете, что незнание закона не освобождает...

– Ну это уже не игра, а бессмыслица какая-то!

– Черт, бессмыслица будет, если я Вас сейчас ударю доской по голове!

– Наоборот, это положит конец бессмысленной игре, и к тому же охарактеризует Вас с определенной стороны!

– С какой же это, интересно, стороны?

– А с той, что Вы не игрок, а просто-напросто зарвавшийся экстремистический демагог!

– Ах, так это я – завравшийся демагонизирующий экстремист? – бьет его доской по голове, тот падает с проломленным черепом, – Тьфу, бессмыслица какая-то...

ECCE HOMO

У меня в кармане поселился маленький человечек, ростом не больше коробки спичек. Однако хлопот мне он доставляет немало. Каждый раз, когда я опускаю руку в карман, чтобы достать сигареты или носовой платок, мне приходится давать ему печенье или конфету, которые он поглощает с удивительной прожорливостью. И стоит только попытаться проникнуть в его владения без этого сладкого подношения, чтобы испытать остроту мелких зубов, порой прокусывающих кожу до крови. Впервые поймав его, я был чрезвычайно поражен видом человечка. Облик его напоминал какого-нибудь питекантропа, сошедшего с картинок атласа, заросшего густой и грязной шерстью. Наловчившись, я сумел хватать его, когда пожелаю, и показывал моего человечка знакомым, хотя тот и сопротивлялся при этом довольно дерзко.

Дамы приходили в дикий восторг от него и уж совсем потешались при виде его крохотного детородного органа. Благодаря человечку они проявляли абсолютно излишний интерес к моей скромной персоне. Завидев меня, они шептались:

– Смотрите, вон идет тот самый К., у которого в кармане живет такой забавный человечек!

– Как, это он!?

Но неприятный случай внезапно оборвал его историю. Одна из дам, рассерженная тем, что человечек пребольно укусил ее, в бешенстве одним щелчком снесла ему голову.

На похоронах его людей было столько, что половина их забрались на плечи другой половине, которой приходилось тянуться на цыпочках. Но все равно толпа была такой плотной, что в общей суматохе никто так ничего и не увидел.

Моя собственная жизнь с тех пор почти не изменилась, разве что никак я не могу избавиться от привычки везде носить с собой печенье, да, пожалуй, стало чуть более одиноко.

ВИШНЕВЫЙ ЦВЕТ

А еще была весна – небывалая весна – теплая и ясная. Жирный дымный аромат войны сплетался с тяжким запахом цветущей вишни. Воздух давил грудь, стеснял дыхание. Все плохое закончилось вместе с войной, оставив по себе лишь горечь и гарь. И еще тогда он, подтянутый лейтенант, лет уже под тридцать, стоял со своей частью в одном из небольших городов, каких множество в тех местах, почти неотличимых друг от друга. Внезапно оставшись почти без дел, ожидая отправки домой, пристрастился он к долгим прогулкам по окрестностям, по млеющим в теплой тишине незнакомым дорожкам и проселкам. Запах вишни налетал волнами, кружил голову, роил комариную тучу мыслей, сладких и безмятежных – как и сам этот запах. Часто он представлял будущую судьбу свою, и с замиранием думал о скором возвращении; как побежит он по знакомой тропе от платформы, через огороды, мимо заболоченного пруда, мимо вишен – и объятья, и звон, и дым...

В одну из таких прогулок увидел он придорожную дешевую закусочную в деревне, похожей на сотни таких же деревень, виденных им в этом краю. Время было уже за полдень, он ощутимо проголодался и, кроме того, испытывал сильную жажду. Поэтому, заказав обед, быстро прикончил его, закурил неспешно и только тогда наконец огляделся. Ничего необычного не было в этой закусочной и в этом виде за окном – белые, как заснеженные, вишни... Внимание его привлекла официантка – неприметная и щуплая девица, хлопотавшая у стойки. Он внимательно, но так, чтобы это было незаметно со стороны, краем глаза, осматривал девушку. Ее же чем-то сразу заинтересовал этот широкоплечий лейтенант с темным лицом и узкими, словно ножом на нем вырезанными, глазами. Она чувствовала едва ощутимое теплое и мягкое жжение в животе... Он же без всякой мысли просто разглядывал ее тонкую талию, узкие плечи, острые бугорочки грудей под яркой красной блузой. А в раскрытое окно порывы ветра забрасывали лепестки цветущей вишни.

Ночью тяжелый вишневый аромат, казалось, затопил комнату, вдавив его немыслимым грузом в мокрую подушку. От этого влажного запаха даже мысли его разбухли и потяжелели, медленно, больно ворочаясь в голове, гудели и шептали, перед закрытыми глазами мелькала красная блуза в мареве вишневых лепестков, даже открыв глаза видел он в темноте эти яркие пятна, и ворочался, и стонал, и мысли толкались, и под утро вместе с неповоротливым сном не ушли, а заполнили весь мир, в котором не осталось уже места для отдыха и успокоения, так что, когда он встал, то почувствовал себя совсем разбитым, и мысли снова – о вишневом цвете, о красной блузе, уж и глаза его еще более сузились, и цвет их стал грозным и темным, и, наскоро выполнив свои обязанности он быстрым шагом, в такт вздыхающему сердцу, проносился знакомой уже дорогой, со вдохом открывал дверь и с выдохом садился на привычное уже место, делал знак и украдкой смотрел за худой официанткой – а она за ним – и уходил поздно, чтобы снова ворочаться ночью, и не спать, и тонуть в вишневом цвету...

Как-то она решилась, наконец, и когда он, расплатившись и вздохнув с тайной мыслью, вышел в душную ночь, тихо кралась за ним до самого дома по тропинкам, усыпанным лепестками вишни, с задыхающимся сердцем, но так и не показавшись в виду.

Прошло еще несколько томительных дней, вишни стали отцветать, на некоторых ветках можно уже было разглядеть завязи будущих красных ягод, и он, изможденный, подошел к ней и хрипло, поминутно прокашливаясь, мучительно краснея, завел разговор ни о чем, который совершенно не клеился, но в конце концов вечером они оказались гуляющими по пустому парку, стыдливо молча и тревожа ногами опавшие, уже начавшие сохнуть лепестки. Внезапно будто какой-то далекий и долгий гул послышался ему, и он остановился, поцеловал ее в губы, весь трепеща. Она сжала его руку и молча и решительно потянула его, и он послушно шел, не удивляясь, за ней, по направлению к его дому, они разделись там и поразили друг друга, кружась в вишневом соку, сначала – как черви, потом – как люди, потом – как звери в клетке...

Наутро она, проснувшись первой, накинула лишь халат, взяла со стола зеленое яблоко и, поеживаясь, стояла на балконе, бездумно смотря вниз, громко хрустела яблоком, умиротворенно и покойно, глядя на яркую зелень лужайки, на свежую прохладу росы на ней, сдувала сухие вишневые лепестки с перил и вдыхала легкую прохладу утра.

ПОПСНЯ

Без окон, без дверей – полна горница людей.

Вот уже битый час я сидел за столом, то взъерошивая волосы, то хватаясь вдруг за карандаш, то опуская томную главу на руки – словом, маялся. Естественно, на ум не приходило ни одной самой завалящей строчки, как и обычно в это время суток. С этим непременно надо было что-то делать, поскольку, не считая ночных гулких часов, только сейчас, часа за четыре до отбоя, я был в одиночестве, почти не опасаясь неожиданного вторжения в мой творческий интим. Сосед сейчас сидел (или стоял, если не успел занять место) в общей "кают-компании", азартно следя за финансово-любовными перипетиями жизни некоего южноамериканского семейства, яростно комментируя происходящее и строя самые разнообразные прогнозы на будущие серии. Сам собою у них образовался небольшой тотализатор, где, предсказывая события с достаточной точностью, можно было выиграть немного сигарет или сахару.

Тут дверь распахнулась без стука, и я аж взвыл от этой безысходности ну что ж вы делаете!? Оставьте меня, там, небось, опять очередной бракоразводно-наследственный процесс в самом разгаре, чего отвлекаетесь!?

На пороге стояла старуха, живущая в нашем отсеке. Мгновенно разбежавшиеся по ассоциативным цепочкам токи напомнили мне историю Хармса, и сразу полегчало, хотя я и испугался полушутливо – а вдруг она и вправду помрет сейчас, у меня в комнате? Поди потом докажи, что я ее не убивал случай Раскольникова настолько глубоко засел в умах, что убийство старухи становится чуть ли не естественным и важным событием в движении каждого мужчины от юности к зрелости, как необходимый для полноценного развития акт.

– Филель, к телефону.. – прошамкала она бессильными сухими губами.

– Шиммель я, турбина старая! – не выдержал я.

– Фто? – старуха была практически глуха.

– Спасибо! – прокричал я ей на ухо. Пожав плечами, она пошла обратно, ориентируясь по бликам от телеэкрана, прыгавшим на бледно-зеленых стенах.

Спустившись, я поднял трубку, естественно, уже в совершеннейшем раздражении:

– Да! Ал?!

– Леха, ты? – это был Петр Ким, мой бывший "непосредственный" начальник. Слишком иногда непосредственный.

– Не, не я, – ухмыльнулся я в трубку.

– У тебя, говорят, соседа не будет ночью, – с места в карьер, Ким всегда такой.

– А кто говорит? – я продолжал глупейшим образом ухмыляться.

– Все говорят.

– Ну, положим, не будет... На свадьбу он собрался к племяннику, в восьмой отсек...

– Так давай соберемся, и Шагинян тут рядом, выпьем, поговорим!

– Поговорим?.. – произнес я, раздумывая. "Самый хитрый из армян – это Генка Шагинян!" – вспомнил, мысленно хихикнув.

– Так мы к вечеру будем, до встречи, – не давая мне опомниться, Ким бросил трубку.

– Свиннец, – сказал я гудкам.

Почему, ну почему, – думал я, поднимаясь к себе, – мы набиваемся вечно, как селедка в бочку?.. Вот, казалось бы, прекрасный, редчайший случай побыть одному, нет же – вечная эта тяга назад, в стадо, снова заставляет собираться, сбиваться поплотнее – дети и самки в центре круга и внимания будто все еще разбросаны безо всякой защиты на голой и безвидной земле, будто нет надежных зеленых стен вокруг... Для того и стены, чтоб отгораживаться!

В комнату ввалился сосед, после просмотра запыхавшийся, красный от возбуждения, и немедленно начал выплескивать на меня все новости, бесконечные свадьборазводы, рождения-смерти, комы и интриги. Я невольно постоянно оставался в курсе событий, происходящих в сериале. Говоря все это, сосед не терял времени даром. Он рыскал лихорадочно по шкафу, выбрасывая на смятую постель все, что могло пригодиться на свадьбе – черный в тонкую зеленую полоску, не знавший утюга костюм, синяя застиранная рубашка, относительно свежие носки, которые он предварительно тщательно обнюхал. Кроме того, из-под кровати туда же полетела тонкая заточка – в восьмом отсеке места были очень уж неблагополучные, рабочие кварталы. Вслед за заточкой появились перетянутые бечевой стопки с престарелой годовой подпиской какого-то не слишком популярного, зато весьма официального журнала – наличие его на полке говорило о безусловной лояльности и благонадежности его владельца. Эта подписка предназначалась племяннику в качестве подарка. Обозрев собранное, не переставая при этом рассуждать вслух, будто обращаясь ко мне, на ту же сериальную тему, сосед стал постепенно обнажать свое дряблое тело. На пол полетело трико с растянутыми коленками, желтая от старости майка, засаленное белье. Естественно, я постарался не смотреть и даже не вдыхать воздуха. Наконец облачившись, сосед уселся за стол и приступил к завершающей процедуре, последнему, так сказать, мазку, надеванию контактных линз, недавно приобретенных по сходной цене из вторых а то и третьих рук. Свой ежедневный обряд обретения зрения он проделывал, каждый раз пребывая в странном состоянии брезгливо-экстатического транса, отключаясь от всего вокруг, хотя сейчас он продолжал механически бормотать что-то о своих южноамериканцах. Этот процесс весьма привлекал мое внимание, он был странен, как напяливание носка на пенис, если это может послужить достаточно точным сравнением. Покончив со всеми приготовлениями и сунув заточку во внутренний карман пиджака, подхватив под мышку журнальную стопку, он направился к выходу, на ходу продолжая свой монолог, жестикулируя свободной рукой. Не попрощавшись и ни на секунду не прерывая говорить, он ушел, оставив дверь открытой. Я вскочил, пытаясь закрыть ее, но что-то мне мешало.

Выглянув, я обнаружил ту же старуху, с побелевшим лицом вцепившуюся в дверной угол. Увидев меня, она просветлела и запрыгнула внутрь блока, призывно и нагло улыбаясь. Прикрыв тщательно дверь, она достала откуда-то из плоской своей груди бутылку водки. Я уже понял, что ей надо от меня, поскольку происходило подобное с точностью до часа каждые тридцать дней. Будучи не в состоянии употребить положенную ей ежемесячно бутылку "напитка алкогольного крепкого 0.5 л", она старалась всеми правдами и неправдами выменять ее у меня хотя бы на пачку сигарет – курила она удивительно много зная, что я практически никогда не использую свой табачный паек. Но на этот раз я был совсем не в том настроении, чтобы иметь дела с грубой старухой, поэтому, развернув ее к выходу, я развел руками, давая понять, что я еще не успел отовариться, а потому, бабуся, не сегодня, лучше завтра, послезавтра, на той неделе приходи, турбинища ты эдакая! – кричал я ей в ухо. То ли она все-таки расслышала, о чем я ей толкую и как, то ли уж не знаю отчего, но лицо ее искривилось в яростной гримасе, вечно слезящиеся глаза сузились, и она набросилась на меня, потрясая бессильными ручонками, с подбородка ее сочилась пена. Ну, естественно, я совсем разозлился – какого черта ей от меня нужно!? – и замахнулся на нее, показывая, что еще немного, и окончательно взорвусь, а тогда ничем хорошим для нее это не закончится. Отшатнувшись, старуха выронила на пол свою бутылку и, взглянув на нее, захрипела от ненависти и кинулась на меня, метя растрескавшимися гнилыми ногтями в глаза. Ну все, – подумалось мне, – ну ты у меня, торпедюка, доплясалась!

Чеховское ружье висело на сцене задолго до первого акта, до того даже, как я переселился в этот блок, возможно, с самого дня моего появления на свет в шестьдесят втором году. Это был маленький топорик для разделывания мяса, прозываемый "томагавком". Мясо сосед время от времени доставал по знакомым, работающим в столовых отсеках, и томагавк лежал у него под кроватью всегда наготове, заточенный с величайшей любовью и тщанием – уж не знаю, для чего, поскольку об толстые кости он тупился моментально. Именно к нему ринулся я, нагнувшись, зашарил по пыльному полу, не обращая внимания на слабосильные яростные тычки, которыми награждала меня старуха. Вынув топор и ухмыльнувшись, я повернулся к ней. На старухином лице обозначилось никак неуместное выражение умиленного плача, челюсть ее еще более отвисла, зоб затрепетал, и мутные слезы брызнули из глаз, полных звериной радости и вполне человеческого облегчения. Она с готовностью и даже с нетерпением подставила свое темя, покрытое редкими жирными волосами. В чем дело? – замер я, – Что с ней происходит, откуда эта улыбочка довольства и умиротворенности, предвкушения даже? В удивлении я опустил топор. Заметив это мое движение, старуха завизжала потерянно и попыталась резким наклоном сама удариться о лезвие, но, потеряв равновесие, упала лицом вниз и забилась с воем, колотя по полу сморщенными кулачками.

Я был порядком напуган – на ее разочарованные вопли могло сбежаться немало народу, что же она им всем наплетет!? А посему, с легкостью подняв ее иссохшее тельце на руки – как невесту – я вынес старуху в коридор и, оглядевшись по сторонам, понес по направлению к ее блоку, мечтая только о том, чтобы не встретить по дороге никого. Дойдя до места и ногой открыв дверь, я внес ее внутрь и положил на кровать. Старуха тотчас снова начала истерически кричать и биться. Стараясь не слышать ее воплей, я, прокравшись, выбрался наружу, прикрыл как можно незаметней дверь и ушел к себе.

Задыхаясь, я прислонился спиной к двери, только сейчас начиная понимать, что мне повезло уже по крайней мере трижды: я не убил ее; по дороге меня никто не увидел, кажется; и она жила в блоке одна, поскольку при жизни – то есть, в более молодые забытые времена – старуха занимала какие-то там ответственные посты. Ужасом меня наполнила невероятность произошедшего, эта ее радость при виде блестящего, острого, как бритва, лезвия, это отчаяние, охватившее ее, как только она поняла, что я не смогу ударить ее, странное быстрое успокоение в моих руках и новая истерика после...

А все Федор Михалыч, не к ночи будь помянут!

Довести рассуждения до конца мне так и не удалось, ибо дверь (естественно, снова без стука!) распахнулась, так что я едва не упал, и в комнату воши Ким с Шагиняном, неся в руках бумажные пакеты, из которых торчали разнообразные продукты и разнокалиберные бутылочные горлышки. Я поднял с пола старухину бутылку и, помахав ей – мол, мы тоже не пальцем деланные – поставил на стол.

– Стаканов хватит? – поинтересовался Ким, они, естественно, уже были изрядно пьяны.

– Должно хватить... Один вот у соседа одолжим, – повертев в руках соседский стакан, я подул в него, будто сдувая пылинки, впрочем, совершенно безо всякого смысла, уж что угодно, даже и контактные линзы линзами, но стакан сосед всегда соблюдал в стерильной чистоте.

И вот появилась она, началось. Вот этой черты, привычки я в себе никак не переношу, этого ощущения, вытекающего не знаю откуда, из ладоней, пока накрывается стол, нарезается хлеб, расставляются стаканы... Нетерпеливый зуд предвкушения разбегается по всему телу, хотя обычно стоит мне лишь подумать о спиртном, как дурно становится, но будто разогревается, раздразнивается дрожь во время приготовлений, вот я уже нетерпеливо притопываю и поглядываю на мутноватое стекло бутылки, думая только бы начать скорей, сам же разливаю неаккуратно, произношу поспешный тост, даже не закусываю, стараясь поглубже ощутить спиртовой ожог.

– Знаете, – потерянно произнес Ким, потирая глаза, прослезившиеся от дурной водки, – и смех, и грех... Хотел начать разговор с погоды... ха-ха. А поймал себя на том, что не знаю, зима сейчас или лето. Или, может, бабье лето... Год еще, подумав, припоминается. Годы у нас отсчитываются празднованиями дня рождения. Которое, потеряв смысл, стало лишь регулярным поводом для пьянства, – он повернулся ко мне, – Леха, тебе сколько лет?..

– Сорок девять, – протянул Шагинян, – и двадцать семь из них я под водой... Достижение народного хозяйства!

Ким поддержал его, с тоской наблюдая, как я разливаю по следующей:

– А как все начиналось!.. Кризис, опасность! Третья мировая!.. Всем народом поднимем строительство века! Призванное навсегда и полностью обезопасить!.. Лодка! Субмарина – подводный город! сверхсекретно погруженный на самое дно океана! постоянно невидимый, скрытый, постоянно наготове! Стратегические ракеты на страже мира! Добровольцы – простые нам не нужны, только лучшие!..

– Как все напыщенно, как бессмысленно, глупо, глупо, глупо!

Я их слабо понимал. Мне, родившемуся уже здесь, через две недели после погружения, жизнь, не ограниченная железом от бесконечных слоев мутной воды казалась чем-то из ряда вон...

Шагинян оглядел стены:

– Одиночество, изоляция, духота... И страх. Что человек без свободы!? А где ее найти, в каком отсеке!?

Проговорив это, Шагинян прикурил папиросу, вставив ее в роскошный костяной мундштук. Он всячески поддерживал старинный слух, будто мундштук по его заказу был вырезан безвестным мастером из натуральной человеческой кости от ноги, ампутированной лично Шагиняном (он работал хирургом). Мундштук был, без врак, роскошен и легендарен, и не один калека готов был с яростью отстаивать право принадлежности этой кости его собственной бывшей конечности.

– А я вам со всей ответственностью заявляю! – крикнул я, ударив кулаком по столу, – Что наше общество – квинтэссенция, предел, кульминация, к которой двигалось человечество всю свою историю! От чего плясало? От стада и от толпы! А куда шло? Сначала – брак, семья и род, дом, деревня, потом уже города, огромные и ячеистые метрополии. К самоизоляции стремится человек! От природы поначалу, а затем – барак разделяется перегородками и превращается в многоквартирную десятиэтажку! Отделение человека от человека! Нужен покой, нужно уединение! Человек человеку злой волчище, и только страх заставляет нас держаться вместе. Страх, который теперь уже не имеет смысла никакого!

Ненадолго я прервал свою речь, выловив вилкой из банки соленый огурец. Приятные мурашки пробежали по телу от внезапной невыносимой мысли: "Ох, как же я охерителен!"

Позабыв про огурец, я продолжал, как дирижер подчеркивая ритм слов движениями вилки:

– И наше с вами общество, столь идеально отрезанное от остального мира, есть его величайшее достижение. Единственная еще не проработанная деталь это отсутствие таких непроницаемых перегородок, неполное еще одиночество. А отсюда и проблемы, отсюда и выплывают все и всяческие Раскольниковы, бабки с топорами... – я запнулся, подумав, что невольно проговорился. Впрочем, никто, кажется, ничего не заметил, так что я вновь заговорил, уже тише:

– В этом смысле наше подводное общество подобно вот огурцу в рассоле, нехватает только перегородок между зернами, но тогда огурец станет совершенен.

– Соленый огурец – есть огурец в наивысшей стадии своей эволюции... отчеканил Шагинян.

– Да, это есть растение в наиболее развитой и законченной форме, на высшей из возможных пока ступеней.

– Все твои глупости совершенно невозможны, – поморщился Ким, – Я берусь разбить их единственным доводом.

– И каким же, – встрепенулся я, – Каким, интересно мне знать!?

Ким точным движением снял у меня с вилки огурец и, хрустя в полной тишине, съел его.

Несколько времени я сидел, потрясенно глядя на движения могучих челюстей. И только-только начал понемногу приходить в себя, как дверь бесцеремонно распахнулась, и в комнату вошли пять человек, весь президиум подводного собрания нашего отсека, под водительством Артемия Зендера (естественно, за глаза его иногда звали Швондером), из глаз которого светилось и пылало обжигающее праведное пламя без гнева. Имена остальных никогда не оставались у меня в памяти долее, чем секунду после официального оглашения-представления, ибо не зацеплялись ни за единый эмоциональный крючок и моментально соскальзывали в забытье. Хотя лица... о, эти лица-лики-личины я буду помнить и после смерти!

Все пятеро полукругом выстроились вокруг стола, за которым мы продолжали сидеть, не в силах сделать ни единого движения, прикованные к облезлым табуретам. Дрожащей рукой Шагинян вставил в мундштук папиросу и несколько раз попытался закурить, после двух-трех неудачных попыток изогнутая мятая папироса загорелась наконец. Зендер рявкнул, не глядя на меня:

– Шиммель!

– Я! – подпрыгнул на месте, вскочил и выпрямился, прижав локти к бокам.

– Давно сидите?

– Около получаса!

– До того был у тебя кто-нибудь?

В глубине душы я ужаснулся, как они узнали, но внешне, естественно, ничем не выдал своего замешательства.

– Нет, никого.

– Никого!? – взвился Зендер, не отводя глаз от голой стены, – Она, между прочим, пребывает в состоянии комы!

– Как это комы... – растерялся я.

– А-га! То-то же. В шоке, в коме, какая разница, – неожиданно протянул он, – Не об этом речь. Моя. Что ж это ты, Шиммель, не оправдал, не оправдал...

Остальные члены президиума печально и укоризненно молчали, уставясь кто куда, но ни один взгляд не был направлен на меня. Считалось, что в президиумы подводного собрания попадают лишь люди исключительных душевных качеств, в том числе и безграничной проницательности. Глядя на человека, они мгновенно и безошибочно проникают во все его потаенные мысли и переживания, что, естественно, может привести к душевным расстройствам или даже смерти личности. Посему им было разрешено смотреть лишь на неодушевленные предметы или друг на друга, поскольку у них самих не было внутренней, тайной духовной жизни, которая не принадлежала бы общему Делу. Это было едва ли не единственным ограничением их власти в пределах одного отсека.

– То, что ты совершил, в прямом смысле слова не является преступлением непосредственно.

– Ну, – пожал я плечами, – накричал на бабулю...

Я уже слегка оправился от их первого напора, так сбившего меня.

– Шиммель, Шиммель... – укоряюще покачал головой Зендер, глядя на соседскую кровать, – Пора б уже было прочитать Второй, расширенный и уточненный выпуск нашей Отсечной памятки... Почему ты не убил ее!? неожиданно воскликнул он.

– Как это... – снова я растерялся. Право слово, профессионалы... Убийство... Это же плохо... Не убий...

– Вот не читал, вот и результат, – фыркнул грустным басом один из стоящих.

– А читал бы, то и знал, – подхватил его слова Зендер, – Что убийство пожилой женщины не только не является преступлением ни против Общества, ни против Морали, – он так и говорил, с большой буквы, Общество, Мораль, – но и всячески поощряется. Последним декретом Головного отсека убившие Пожилую Женщину получают дополнительный паек и досрочное повышение в звании.

Я только хлопал ртом. Это даже не Федор Михалыч, это уже черт знает что творится!

– Более того, пожилым женщинам запрещается умирать от старости, болезни, несчастного случая, равно как и от иных причин, кроме как будучи убитыми так называемыми нео-Родями.

Зендер зашагал по комнате, обшаривая глазами обстановку и бесшумно ступая мягкими тапочками, делал вид, будто размышляет вслух:

– Конечно, сам по себе проступок Шиммеля не столь уж страшен. Не в этот раз, так в другой. Время, значить, еще не пришло. Мало ли, в конце концов, у нас Пожилых Женщин? Нет, не мало, незаменимых у нас нет. Число П.Ж. неуклонно растет, и мы работаем над этим, – он прокашлялся, – Но что мы имеем с другой стороны? А с другой стороны мы имеем, что своим проступком Шиммель не только раскрыл свою еще сыроватую, не закаленную и не подготовленную сущ-чность, но и едва не довел П.Ж. до смерти. Смерти! – не этой ноте Зендер замер. Казалось, весь мир выдерживал с ним грозную паузу, И это вопреки декрету, о котором я упоминал выше! Только лишь безграничная отвага слабой П.Ж. помогла ей выстоять и остаться верной Идеалам до конца.

– Но я же не хотел... я не знал...

– И вот, – перебил он меня, – Президиум, учтя все названные Обстоятельства, а также шестнадцать Неназванных, Постановил тебя... приговорил тебя... Шиммеля... к Справедливой мере, – в голосе его зазвенела медь, – Три Ночи ты должен провести у койки Обиженной тобой П.Ж., читая вслух сцены из Великой книги Великого писателя, Феодора Михайловича Дастаевскаго, сцены, в которых с Гениальной Силой изображено убийство старухи-процентщицы. Читать следует, делая пятиминутные перерывы каждый час, с начала Комендантского Часа и до его окончания, – он отер пот со лба, Приговор приводить в исполнение начиная с сегодняшней ночи. Все.

– Стало быть, – я уже набрался храбрости и даже ухмыльнулся, – мне уготована судьба Брута?..

– Причем тут Брут? Брут Цезаря убил, а ты даже на П.Ж. не мог... эм-мм... как следует.

– "Брут" означает "свинья", – встрял в разговор еще один, неровно стриженный.

Я воздел очи к небесам, которые всегда подразумавеются где-то за переборками: "Господи, видишь глупость их и невежество?! Что ж, смеяться мне или плакать?.."

Не говоря более ни слова, нежданные визитеры разом развернулись и вышли вон из комнаты. Естественно, молчание повисло, и в этой тишине особенно отчетливо прозвучал сигнал отбоя. Я встрепенулся – наступал Комендантский час, и мне стоило поторопиться, если я хочу исполнять положенное мне наказание. Сняв с киота книгу, я оставил Кима с Шагиняном и пошел ночевать к старухе.

Тихонько приоткрыв дверь, я заглянул внутрь. Старуха спала, лежа на спине, и храпела, уставя вверх подбородок, покрытый редкой щетиной. Я вполне мог просто-напросто остаться здесь на ночь, ничего не читая и прекрасно выспавшись, но осведомленность президиума порой была воистину устрашающа, поэтому я, скрестив ноги, взгромоздился на табуретку, открыл тяжелый том на закладке и начал: "Дверь, как и тогда, открылась на крошечную щелочку, и опять два вострые и недоверчивые взгляда уставились на него..." Старуха мигом проснулась, счастливое выражение засветилось на ее лице и в глазах, уставленных на меня. Я же не прекращал своего занятия, мысленно страшась повторения Гоголевского триллера и опасливо поглядывая на старуху. Мне иногда казалось, что она уже не лежит на кровати, а тихонько приподымается в воздух, сохраняя все то же неподвижное положение. Вздрагивая и присматриваясь, я успокаивался, но, естественно, лишь на время.

Внезапно послышался загробный голос: "Пр-рроведите меня к нему! Я хочу видеть этого человека!", и из-за переборки тяжко загрохали шаги. Я весь покрылся холодным потом и замер, как бандар-логи перед танцем удава Каа, загнипотизированно глядя на дверь, из-за которой слышалось движение. Убийственно медленно она подалась, и из темноты ночного коридора высунулось искривленное хохочущее лицо Кима. В негодовании я швырнул в него книгой, закрыв лицо ладонями и, кажется, слегка всхлипнул. Смущенно улыбающийся Ким подошел ко мне, хлопнул по плечу:

– Да ладно тебе, старик, я пошутил... Забудь...

Вслед за ним показался Шагинян, невозмутимо попыхивая папироской. Завидев его, старуха проворно вскочила и, с криком гарпии вырвав из мундштука папиросу, в несколько жадных затяжек прикончила ее. Улегшись обратно, она требовательно посмотрела на меня. Дрожь унялась, и сильно хотелось спать, но я знал, что грозит нарушителю постановлений президиума, поэтому, обозвав ее тихо, я вытолкал из комнаты обоих пьяниц и, подняв с пола книгу, снова забубнил: "Ни одного мига нельзя было терять более. Он вынул..."

Через несколько минут я прервался, сделав глоток воды из графина. Старуха обиженно закряхтела и зацыкала, и мне пришлось поспешно вернуться к чтению.

Спать хотелось неимоверно, и я уже начал жалеть, что не шлепнул ее накануне, однако читать продолжал: "Вдруг он заметил на ее шее снурок, дернул его..."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю