Текст книги "Йогиня. Моя жизнь в 23 позах йоги"
Автор книги: Клер Дедерер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
6. Баласана [8]8
Поза ребенка.
[Закрыть]
Я вернулась в позу ребенка. Странная поза: сворачиваешься калачиком, закрываешься от мира, и никто тебе больше не нужен. Обычно мы представляем детей совсем иначе. Свободными, подвижными, открытыми, прыгающими через веревочку, гуляющими, танцующими, тянущими к нам руки. Мой собственный ребенок был таким, но временами был и другим.
Дети часто бывают не такими, какими мы привыкли их считать. Они могут и не быть раскрепощенными, непосредственными и счастливыми. У детей тоже бывает депрессия, они грустят и впадают в апатию. Устают и раздражаются.
Еще до того, как мы с Брюсом поженились, мы ездили в отпуск на Гавайи и там совершенно влюбились в одну маленькую девочку. Мы жили в коттедже на территории старой плантации, в тихой западной части Кауаи, там, где дни тянулись без происшествий. Можно было с утра до вечера смотреть на бурые волны и представлять, что где-то там – Япония. Найти гигантскую пальмовую ветку было целым событием. Плантация была маленькой, с приземистыми деревянными домами и баньянами в несколько раз больше домов. И вот в коттедже напротив нашего жила девочка лет четырех с родителями. По утрам она выходила из дома, пританцовывая, и здоровалась с нами, пока мы пили кофе на крыльце. У нее были длинные каштановые волосы, свободными кудрями падавшие на спину. Наверняка были у нее и какие-то платья, но мы видели ее только в купальнике.
Эта девочка воплощала собой все идеальные представления взрослых о детях. Она танцевала на лужайке, вешала на уши цветы, как сережки, на полном серьезе призналась нам, что хочет быть русалкой, когда вырастет. Мы прозвали ее эльфом.
Но однажды утром эльф не вышел из дома, как обычно. Мы подумали, что она уехала. Немножко расстроились, но так часто бывает в отпуске: не успеваешь попрощаться с новыми знакомыми. Выпив целый кофейник, мы пошли на пляж. И проходя мимо дома нашей девочки, увидели ее растянувшейся на крыльце. Голова безжизненно свисала набок.
– Доброе утро, – сказал мой муж.
Девочка скатилась с крыльца, холодно взглянула в нашу сторону и пробурчала:
– Уходите.
Затем медленно и печально взобралась обратно на крыльцо и свернулась клубочком.
Поза ребенка.
После этого наш эльф уже нас так не очаровывал.
Нам хочется, чтобы дети светились радостью и легкостью, потому что таким мы хотим помнить наше собственное детство. Когда я была маленькой, взрослые тоже хотели, чтобы я была эльфом: жизнерадостным, открытым, счастливым. Главное, счастливым.
1973 ГОД
Когда мне было шесть лет, у меня не было велосипеда, не было его и у моих лучших подруг Бриджет и Мари. Их маму звали Маргарет, и она дружила с моей мамой. Наши бабушки – мама моей мамы и мама Маргарет – тоже были лучшими подружками и жили на Восьмидесятой улице в северо-восточном Сиэтле, где концентрировалась ирландская католическая диаспора. Теперь ирландцы рассеялись по всему городу и живут, где им вздумается. Национальная и религиозная принадлежность перестала быть определяющим фактором существования.
К Маргарет всегда можно было залезть на коленки, хоть у нее самой было шестеро детей. Бриджет и Мари жили в паре кварталов, в Лорелхерсте, зеленом районе с суровыми особняками в стиле Тюдоров, красивыми кирпичными домами и большими каркасными коттеджами на изящных лужайках. Мы гуляли от нашего дома к их дому – где игрушек больше, чья мама лучше угостит – и, исчерпав ресурсы нашего дома, шли к ним. Моя мама порой была не в настроении, а их – часто занята, вот мы и мотались туда-сюда.
Лет с четырех-пяти мы повадились ходить в «Кондис», кондитерский магазин на углу Сэнд-Пойнт-Уэй. Там, если потрогаешь конфету, надо было ее купить. Мари была на пару лет старше нас с Бриджет, поэтому она у нас считалась за главную.
Мы всегда ходили коротким путем через научный центр (был у нас такой) между нашими домами и магазином. На территории центра было много лужаек, прудов, и он был окружен лесом, где старшие мальчишки прятали в секретных местах свои «Плейбои».
Мы шли под горячим солнцем. Извилистые тропки и плакучие ивы на территории центра были призваны, видимо, стимулировать мыслительный процесс, но в моем случае это не работало. А вот Мари думала, думала постоянно, была погружена в мысли, как все старшие дети. У детей постарше всегда были идеи, задумки, планы. Рядом с этими гигантами интеллекта, замышляющими хитрые стратегии, мы, младшие сестры и братья, дети помладше, казались тупыми, как пробка, палка, младенец.
Пора выбирать велосипеды, сказала Мари. И поскольку была старше, ей досталось выбирать первой.
– Мой будет лиловым, с блестками и сиденьем в форме банана.
Бриджет тоже быстро спохватилась:
– А мой – красно-бело-синим (в 1970-е это была самая модная расцветка, и все звезды носили такие костюмы), со звездочками на сиденье. В форме банана, – поспешно добавила она.
Два самых лучших велика выбрали! Мне долго пришлось придумывать.
– Небесно-голубой. С блестками. Сиденьем в форме банана. И корзинкой для цветов. – Слабовато, конечно, но что я могла поделать? Они же не оставили мне выбора. Лиловый и красно-бело-синий уже заняты, а все остальное заведомо хуже. Конечно, теперь у всех детей из мало-мальски обеспеченных семей есть велики, но тогда это казалось невероятным; приходилось ждать, пока старший брат или сестра перерастут свой, и только потом кататься.
Мы шли в горку и не катились на воображаемых велосипедах, а представляли, что толкаем их. Наши отцы были на работе и работали. Мамы сидели дома и курили. Братья гуляли в лесу, разглядывая промокшие под дождем порножурналы. Мы думали, так будет всегда.
Таким я помню свое детство: когда-то отец тоже жил с нами и красил французские окна в доме. Был солнечный субботний день, один из тех, которые так приятно провести, лежа на диване и читая комиксы про Арчи. На папе была шляпа для рыбалки – старая, в пятнах, – а мама заглянула на кухню и склонилась к нему для поцелуя. Теперь, вспоминая тот день, я понимаю, что поцелуй был необычным, потому что мое сердце тогда от радости подпрыгнуло. Я запомнила тот момент, он был прекрасен.
Не знаю, сколько времени прошло с тех пор – может быть, годы или несколько дней, – но однажды папа исчез. Как будто растворился. Никто больше не звал меня молочной королевой, когда я ела масло прямо из масленки. Его высокая худощавая фигура, смуглое лицо, его нежность, стеснительность, улыбка – все это пропало куда-то, хотя, казалось бы, было столь неотъемлемой частью нашего дома. Как молоко, как чистое, аккуратно сложенное белье, всё это было нужно мне, но я не представляла, что без этого придется обходиться.
Теперь он звонил мне по телефону. Это, как и тот поцелуй, казалось совсем необычным. Папа в телефонной трубке, его голос внутри. Ему там было не место. Я сидела за маленьким деревянным столиком на кухне и разговаривала с ним, как взрослая.
– Где ты? – спросила я.
– Живу пока в гостинице, – ответил он спокойным, низковатым голосом.
– Ой! – Я даже не догадалась сказать, что скучаю по нему.
Зато он догадался:
– Я по тебе скучаю.
Я задумалась на минутку, а потом спросила:
– Что ты ел на обед?
Раньше, когда он еще жил с нами и был моим обычным папой, каждый день за ужином я спрашивала, что он ел на обед сегодня на работе. В ответ он всегда рассказывал какую-нибудь историю: например, что ходил в дорогой ресторан с президентом рекламной фирмы. Или съел бутерброд с ветчиной и печенье прямо в кабинете, за рабочим столом. Или нашел новую закусочную, где классно делают гамбургеры. Такой уж он был человек – с серьезностью отвечал на все вопросы. Может, потому мать его и бросила? Или он ее? Мы так этого и не поняли. Как бы то ни было, мне хотелось знать, что он ел на обед.
– Мы встречались с клиентом и ели курицу.
– Ясно.
Мы сказали друг другу «я люблю тебя» – первое «я люблю тебя», а ведь потом их будет сто, а может, тысячи – и повесили трубки.
Единственная гостиница, которую я знала и могла себе представить, была на шоссе 99 у тоннеля. У входа мигала неоновая вывеска в виде пальмы, а вокруг стояли прямоугольные кирпичные здания. Гостиница даже моему неопытному взгляду казалась паршивой. Меня это волновало.
Папа не вернулся, как я втайне надеялась.
Потом наступило лето, и, как всегда, мы переехали в съемный коттедж с многочисленными братьями и сестрами Бриджет и Мари и кучей друзей; в моих воспоминаниях все из этой компашки, даже двухлетние дети, держат в руках бокалы с вином. Каждый год мы ездили в разные места. Менялись частности, но схема оставалась неизменной: одна большая комната для детей с кучей кроватей; реки вина и задушевное пение для взрослых; целые дни катания на надувных плотах в холодных водах Пьюджет-Саунд. И всегда было какое-нибудь новое задание, главное задание этого лета. Ты или выполнял его, или нет. И от того, сумеешь ли выполнить, зависело, каким тебе запомнится лето. Например, в прошлом году надо было пройти по перилам крыльца высоко-высоко над землей. У Бриджет всегда хорошо получалось. Она также умела драться с мальчишками на кулаках. Старший брат звал ее «маленькой вредительницей».
В том году мы жили на острове Бейбридж в доме, который все называли «домиком ужасов», только вот почему, не припомню. Наверное, в шутку.
То было лето, когда песня Пола Саймона «Кодахром» побила все рекорды в чартах. Мы с Бриджет и Мари немало времени провели, стоя под громадным кедром на лужайке и распевая «О, эти яркие цвета… зеленые краски лета». Мы обнимались за плечи и широко раскрывали рты. Мы с Бриджет и Мари были как одно трехголовое существо.
Мы нашли не слишком высокую крышу чуть выше нашего роста и прыгали с нее. Папа приехал нас навестить и сфотографировал меня тогда, летящую на серебристом солнце, с разметавшимися в прыжке волосами.
В середине лета мы отправились в Порт-Гэмбл в гости к зеленоглазому дяде с усами, с которым познакомились на свином барбекю. Ларри. Ему было двадцать четыре года. Моей матери – тридцать два: мать семейства с огромным домом, лужайкой и домра-ботницей-ирландкой, которая тайком отхлебывала из бутылок со спиртным на верхней полке буфета. Моему отцу было сорок. Эти трое, с их лесенкой из возрастов, выстроились как доминошки, в любой момент готовые упасть. Ларри был добродушным и молчаливым. На этот раз в его доме не было толпы хиппи. Был всего один хиппи: он сам. Он пообещал в следующий раз (значит, будет и следующий?) отвезти нас в кафе «У Эрика». Будет здорово, сказал он. Лучшие молочные коктейли. Самая жирная картошка фри.
Потом мама повела нас на уличную ярмарку на острове Бейнб-ридж. (Было такое дело в 1970-х – всё свое детство я ходила на уличные ярмарки.) Там я сама разрисовала керамическую вазочку. Долго упрашивала маму взять черно-белого котенка, которого отдавали бесплатно на рынке. Выпросила и назвала его Дейзи. Дейзи выросла и стала самой злобной кошкой в мире. Через много летя поняла: если мать разрешает завести котенка, значит, родители разводятся. Простите, детки.
Дейзи ела пчел и царапала мне руки в кровь. Она была воплощением зла.
Ларри приезжал и забирал нас на своем «порше». (Еще одна примета 1970-х: спортивные машины, символ свободной жизни. Почему – да потому что не рассчитаны на большую семью.) Ларри носил бисерные бусы. Мы ехали в закусочную «У Эрика». Там я переела жареной картошки и на обратной дороге заблевала ему всю машину, но никто не удивился.
7. Баддха конасана [9]9
Поза связанного угла; поза бабочки; поза портного.
[Закрыть]
Люси сидела на детском стульчике и жевала кусок яблока, болтала ножками и бормотала что-то себе под нос. Ее футболка была вся в яблочных ошметках – я снова не смогла найти чистый слюнявчик. В носу расцветала зеленая козявка, а лепет и жевание периодически перемежались приступами кашля. Был вечер ноября, но еще не стемнело. За окном моросил дождь. Брюс работал в гараже. Я видела его через окно – сидит, сгорбившись, за компьютером, черные брови нахмурены. Я вышла на заднее крыльцо и помахала: пора домой.
Я оставила Брюса с Люси в уютной маленькой кухне с полом из экологически чистого линолеума, который мы купили, потому что так посоветовали в магазине «Экологичный дом» – нетоксичный материал для тех, кто заботится об окружающей среде.
Я опоздала на вечерний класс Фрэн и пошла к Джонатану на восстанавливающую практику. В студии стояла тишина и полумрак – на вечерних занятиях Джонатан любил мягкий свет.
Мы начали класс, как обычно. Потом очень медленно сделали последовательность из поз: поза воина 1 и 2, высокий и низкий выпад, наклон вперед. Мы продолжили несколькими наклонами вперед и мягкой вариацией позы моста, поднимаясь с пола в небольшой прогиб. Двигаться было приятно. Я не воспринимала йогу как побег от повседневности, а просто была рада двигаться и не думать. А еще я была счастлива находиться в комнате, которую не придется потом убирать. Всё равно что заселиться в отель на полчаса и внутренне ликовать, что никогда не придется пылесосить этот пол. Протирать пыль на плинтусах. Никогда.
Ближе к концу занятия Джонатан попросил нас сесть в позу бабочки. Он назвал ее на санскрите: баддха конасана. Поза очень простая: сидишь, разведя колени и сложив подошвы стоп. Приятно было ощущать, как подошвы соприкасаются, почти щекотно, но не совсем.
– Это одна из поз, которая в йоге традиционно использовалась для медитации. Баддха конасана или поза лотоса. Остальная практика йоги была посвящена укреплению тела и раскрепощению суставов, чтобы можно было подолгу сидеть в медитации.
Он встал и прошагал в другой конец зала к выключателю. В конце занятия Джонатану нравилось приглушать свет, так, что от лампочек оставались лишь маленькие желтые точки. Тогда в зале становилось даже страшновато. Мы лежали в позе трупа, и тени оживали. Было слишком тихо. Любой, кто смотрел фильм ужасов, знает, что наступление тишины обычно не предвещает ничего хорошего. Иногда мы сидели в тишине и почти в темноте, и мне казалось, будто мы медитируем под кроватью, где живут все чудовища.
Когда свет стал как в средневековой пивной, Джонатан вернулся на место и произнес:
– Сегодня мы не будем делать шавасану, а посидим в медитации, как древние йоги. Просто продолжайте сидеть в баддха конасане. Если поза дается с трудом, примите любое сидячее положение.
Мы поерзали, занимая положение поудобнее – или хотя бы не слишком мучительное.
Когда движения прекратились, Джонатан заговорил:
– Оставаться в неподвижности, возможно, самая сложная задача в йоге. Если вы чувствуете, что ум блуждает, вернитесь к дыханию. Необязательно дышать как-то особенно – просто наблюдайте за дыханием. Не старайтесь его контролировать. Не старайтесь сделать вдохи и выдохи глубже. Просто наблюдайте, и, возможно, это поможет успокоить ум.
Я почувствовала раздражение. Вообще-то, я пришла делать позы. Улучшить свою практику. Как это произойдет, если просто сидеть как истукан?
Некоторое время мы продолжали сидеть. Так долго, что Джонатан добился своей цели, и мы поняли: сидеть неподвижно тяжело. Мы это уяснили. Я тайком поглядывала на часы. Еще десять минут до конца занятия, между прочим! И что, он ждет, что мы будем сидеть так всё время? Сам Джонатан восседал с таким безмятежным видом, как будто хотел показать, что весь вечер может медитировать. Я велела себе закрыть глаза.
Голос Джонатана, звучавший беспрерывно в ходе занятия, удерживал страшные тени на расстоянии, но чем дольше я сидела молча, тем ближе они подползали.
Я попыталась сосредоточиться на дыхании, вспомнить всё, что нужно делать во время медитации. Но что-то во мне пробивалось наружу из-под фасада.
И не успела я спохватиться, как заплакала. Слезы беззвучно текли по щекам. Я теряла над собой контроль.
О боже. Я открыла один глаз. На меня никто не смотрел.
В чем дело? Я никак не могла понять, почему плачу. Почему же я плачу, думала я, и плакала дальше; некоторое время это продолжалось. Затем в голове промелькнула картинка: Люси, ее заложенный носик, незначительная простуда. Я начала всхлипывать. Каждый раз, представляя, как она шмыгает, как я вытираю ей нос, я вспоминала о страшных обстоятельствах ее рождения и кошмарных месяцах, последовавших за этим.
Стояло серое декабрьское утро – худшая погода, которая только бывает в Сиэтле, когда солнце не светит, дождь не идет, но над головой висит высокое серое небо, вызывающее жуткую мигрень. Небо, глядя на которое хочется пойти в кино на весь день или лучше на всю зиму. Я была на девятом месяце беременности, до даты предполагаемых родов оставался день. Я встала, надела свое платье-палатку и выпила единственную в день чашку кофе. Мы с Брюсом сидели за столом и читали «Нью-Йорк тайме» (вторник, новости науки), когда у меня возникло это ощущение, описанное во всех книгах, которого я так боялась. Я позвонила доктору. Доктору Цыпе. Хорошо, когда своего врача можно называть так, детским прозвищем. Цыпа нянчил меня, когда я под стол пешком ходила, и стал моим врачом в пятнадцать лет. Сейчас его спокойный, уравновешенный, расслабленный голос в трубке говорил мне, что настала пора ехать в больницу. Я повесила трубку и сказала Брюсу, что пора ехать.
Оксиметр ребенка показывал следующие цифры:
72
69
88
77
80
62
Ребенок, у которого тогда еще не было имени и не было особых надежд на выживание, задохнулся в утробе и наглотался мекония. Другими словами, ее легкие были забиты собственными экскрементами, при этом она всё еще находилась в матке. Роды, кесарево, состоялись… когда? Два дня назад? Три?
Мы стали героями незаметной драмы, которая происходит всё время – больничной драмы. Мы сидели в реанимации и смотрели, как наша дочь с трудом пытается дышать, резко заглатывая воздух и пытаясь наполнить им ту крошечную часть легкого, которая была свободна. Она очень хотела дышать, но у нее это плохо получалось. Она была сломанным механизмом всего с одной функцией: дышать. Эта функция осуществлялась с перебоями, но всё же осуществлялась.
Показатели не сулили ничего хорошего. Мы глаз не сводили с оксиметра, надеясь увидеть хотя бы цифру 90, в самых смелых мечтах – 95, низший порог нормального насыщения кислородом. Но видели лишь 82. И 77. Когда цифра взлетела до 87, я в волнении позвала медсестру. «Этого недостаточно», – сказала она и опустила руку мне на плечо.
Так мы и не сводили глаз с ребенка, с аппарата. И никто не говорил слов, которые нам так нужно было услышать: «Она выживет».
Она лежала в инкубаторе, вдыхая воздух урывками и размахивая маленькими кулачками. Мы стали звать ее «храброе сердце». Малышка боролась за жизнь, это было видно невооруженным взглядом. Воля к жизни ее переполняла. Она была ребенком, разрушающим стереотипы. Доказательством невозможного – существования жизненной силы. Ее невозможно было представить без этой силы, как невозможно представить лист дерева без хлорофилла, делающего его зеленым.
Время стало континентом, который мы пересекали пешком. Утром второго дня в больницу приехала мать и обнаружила меня на полу в ванной. Я сидела, билась головой о стену и повторяла снова и снова: «Мне страшно, мне так страшно». По крайней мере, так она мне потом рассказывала – сама я ничего не помню.
У меня в памяти остались лишь куски, проплешины, пятна. В середине нескончаемого третьего дня Брюс взял ручку и написал «Люси» в графе «имя ребенка» на бумажной бирке, прицепленной к прозрачному пластиковому ящику, где лежала малышка. Люси – не самый везучий ребенок.
Мы с Брюсом держались вместе с каким-то остервенением. Когда другие заговаривали о нашем ребенке, это было все равно что слушать плохой кавер на старую песню: всё казалось бессмысленным, унылым, неправильным. Лишь у нас с Брюсом не было никакой надежды и была вся надежда в мире. Лишь мы знали страшную правду: что малышка почти наверняка выживет и почти наверняка умрет.
К моему сожалению, из больницы меня выписали. Теперь мы с малышкой должны были спать на разных концах города. Мои друзья и Брюс превратили нашу гостиную в будуар для меня: красивое постельное белье, цветы, сияющая чистота повсюду.
Дома я взялась за новую задачу: надо было что-то делать с молоком. В больнице женщина из Ассоциации грудного вскармливания возникла у моей койки, как привидение, и сообщила, что я должна сцеживать грудь каждые три часа или молоко пропадет. Так я и делала. В больнице мне выдали электрический молокоотсос, и когда я говорю, что сцеживание стало для меня сродни религиозному ритуалу, я не шучу. Это было единственное, что в данный момент я могла сделать для ребенка, и в этом я достигла совершенства. Если я буду делать всё правильно, решила я, малышка выживет. Я просто не могла позволить себе рисковать.
Во время этих сцеживаний меня навещала мать. Помешанная на чистоте, она всегда питала нездоровую одержимость телесными процессами. Ее единственную в нашем доме не смущал молокоотсос. Сама я едва могла произнести это слово вслух. Она же болтала со мной, пока я сцеживала, затем убирала полные бутылочки в холодильник и следила за тем, чтобы их доставили в больницу вовремя. Она подбадривала меня, пока я наполняла емкости, отмечала, что молозива становится всё меньше, и, сравнивая производительность правой и левой груди, присудила правой титул чемпиона.
Наступило первое воскресенье после рождения Люси. В этот день оксиметр показал:
88
77
89
90
91
91
92
95
95
95
– Она выживет, – сказала рыжеволосая медсестра, тут же ставшая моей любимицей.
Я наконец покормила малышку грудью, сидя в кресле-качалке за занавеской в реанимации. Тем вечером я испекла печенье с шоколадной крошкой для медсестер отделения интенсивной терапии.
Когда ребенок уже прожил в больнице так долго, нельзя было просто забрать его домой. Сначала надо было пойти на собрание. Мы отправились на собрание в комнату без окон, где сидели еще несколько таких же перепуганных родителей, готовых наконец забрать своих новорожденных детей домой.
Медсестра рассказала о том, как заботиться о наших не совсем обычных детях. Когда речь зашла о кормлении грудью, она повернулась к нам с Брюсом:
– Это ваш ребенок на искусственном кислороде?
– Ммм… нет, не думаю, – ответила я. Мне захотелось тут же уйти.
Медсестра сверилась со своей папкой и снова взглянула на нас:
– Люси – ваша дочь?
– Да.
– Вам нужно остаться после собрания. Я объясню вам кое-какие тонкости.
Все в серой комнате обратили свои серые несчастные лица на нас, родителей, которых отправляют домой с аппаратом искусственной подачи кислорода.
В голове метались и прыгали мысли. Она всегда будет подключена к этому аппарату? Может, с ней что-то не так, о чем нам не сказали? И легкие повреждены безвозвратно?
После собрания сестра заверила, что аппарат – лишь временная мера, для страховки. Но временная – это насколько? Для страховки от чего?
Мы отвезли ее домой, чувствуя себя ворами. К носу у нее был приклеен катетер, подсоединенный другим краем к аппарату с искусственным кислородом, следовавшим за ней повсюду, как ангел-хранитель. Этот катетер казался нам миленьким. Мы умилялись даже баллону с кислородом. Мы были дома, мы были счастливы, боялись до смерти и умирали от любви.
Нам дали строгие указания: минимум пять месяцев карантина. Стоял сезон гриппа, а Люси нельзя было простужаться ни в коем случае. Нам нельзя было выносить ее из дома.
В первый же день выдалась теплая не по сезону декабрьская погода. Пришла мама и помогла держать Люси, пока я мыла ее в маленькой пластиковой ванночке, аккуратно вынув катетер, а потом приклеив его на место, после того как вытерла ее полотенцем.
Потом пришли мои друзья, принесли еду и цветы и привели своих детей. Наше старое бунгало в Финни-Ридж наполнилось солнечным светом. Мы открыли входную дверь и впустили приятные запахи улицы. В камине горел огонь, отчего в комнате становилось еще светлее: избыток света.
Зашел доктор Цыпа провести осмотр. Прошелся по дому, всё замечая: шумную компанию друзей, их прекрасных годовалых детей, открытую дверь. Потом отвел меня в сторону и сказал: «Не то мы имели в виду под карантином». Я представляла себе карантин как домашнюю вечеринку длиной в полгода, но этому не суждено было случиться.
Итак, отныне к нам допускались лишь бабушки с дедушками и в крайних случаях – друзья, у которых не было детей. Ребенка нельзя было возить никуда, кроме прогулок. Всех наших гостей доктор прогнал. Так началась зима нашего затворничества.
Когда они пришли и забрали кислородный баллон, мы были счастливы – нет, счастливее, чем в день ее рождения.
Ложась спать, я ставила ее корзинку с той стороны кровати, что была дальше от двери. Если кто-то решит прийти и забрать ее, им надо будет сначала перебраться через меня.
Когда кто-то хотел посмотреть на малышку, мы показывали ее через окно гостиной. Наши родственники приезжали из пригородов, с другого конца города, но мы всех встречали через стекло.
Когда от четырех стен начинало тошнить, я везла ее на долгие прогулки. В Сиэтле почти не было незнакомых мне районов. Но я находила их и гуляла часами. Я теряла вес. Малышка набирала.
А потом карантин закончился. И постепенно я начала забывать.
Голос Джонатана вернул нас в реальность. Я молча вытерла слезы.
Все остальные в классе собрали колени, но я так и осталась в позе, хоть мне и несвойственно было пренебрегать правилами, даже самую малость. Я снова подумала о карантине Люси. О том, чему он научил нас с Брюсом. Именно тогда я приучилась всё делать правильно. Даже в большей степени, чем мои подруги. Ведь у меня была реальная причина соблюдать все правила. Глядя на показания оксиметра, сцеживая каждые три часа и проводя любую свободную минуту в больнице, я чувствовала, что заключаю сделку. Сделка состояла в том, что отныне, если я буду делать всё идеально, катастрофы удастся избежать. Все мои представления о материнстве выросли из этого условия.
Всё это произошло год назад. И теперь в моем доме жил маленький человечек, уже не младенец, приклеенный к моей груди. Этот человечек простудился, что повергло меня в смятение. Должна ли я бояться? Если да, то как сильно? День за днем мне удавалось не подпускать к себе тени, окружавшие рождение Люси, иначе я просто не смогла бы жить. Но понадобилось всего десять минут тишины в зале, полном незнакомых людей, чтобы всё случившееся нахлынуло разом. Я боялась за жизнь дочери, когда та чихала. Когда та шмыгала носом. Когда дышала. Я так боялась, что иногда сама забывала дышать.
Сидя там, в темной комнате, и вспоминая, как дышать, я поняла, что всё мое материнство было фальшивкой с самого начала. Я была уверена в себе, полна оптимизма, но при этом всё время боялась до смерти. То, что я чувствовала, не имело ничего общего с моими действиями.
Вот видите, именно поэтому никому не нравится медитировать. Именно поэтому на Западе никто не сидит неподвижно часами. Именно поэтому. Ведь кто знает, что там, внутри?
В «Бхагавад-Гите» я прочла: «Концентрация лучше практики, а медитация лучше концентрации, но выше медитации – полный отказ от плодов собственных действий, продиктованных любовью, ибо за непривязанностью к результату следует покой».
Я не могла похвастаться ни успехами в концентрации или в медитации, ни непривязанностью к плодам собственных действий. Напротив, девизом моей жизни была постоянная бдительность. Я проводила дни в состоянии, прямо противоположном непривязанности. В сутрах говорится, что в медитации восприятие останавливается на объекте и медитирующий сливается с ним, погружаясь в подобие потока. Но мне честно не удавалось предаться полностью концентрации на одном объекте, потому что из-под поверхности пробивались уныние и страх. Когда всё вокруг затихало, мой страх всплывал наружу и проявлял себя, как гигантский ламантин. Я здесь и был здесь все время! Я потрясенно осознала, что это чудовище всё время так и пряталось внутри.
Я медленно соединила колени; мышцы заболели от долгого сидения с разведенными ногами. «Намаете», – проговорила я. Джонатан улыбнулся. Ему нравилось, когда люди шли против правил, я уже успела этот заметить.
Потом я пошла домой, и на пороге меня встретил Брюс. Люси сидела на полу гостиной чуть позади.
– Привет! Как прошло? – спросил он.
– Странно прошло. Я вдруг вспомнила, как Люси родилась, и заплакала прямо в классе.
Я подхватила малышку на руки.
– А… По-прежнему часто об этом вспоминаешь?
– Наверное. До сих пор боюсь, что кто-нибудь у нас ее украдет.
– Кому в голову придет украсть ребенка? На плите спагетти, если хочешь.
Я мысленно нахмурилась, не одобряя странный метод Брюса поддерживать температуру спагетти: поставив их в дуршлаге поверх большой кастрюли.
В начале нашего родительского опыта мы с ним слились в одно целое, объединенные смертельным страхом. Я думала, так будет всегда, но оказывается, одной только мне было до сих пор страшно.
Я поела спагетти, сунув их в микроволновку, чтобы разогреть как следует. А потом снова напялила маску оптимизма. Это было легко, ведь на Люси была теплая сиреневая пижамка. И сложно, потому что теперь я не могла забыть о своем страхе.
Я села в кресло-качалку в ее маленькой детской в мансарде и читала ей сказку, пока не настала пора засыпать.