355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клавдия Лукашевич » Ужасные дни » Текст книги (страница 1)
Ужасные дни
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:10

Текст книги "Ужасные дни"


Автор книги: Клавдия Лукашевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Клавдия Владимировна Лукашевич
Ужасные дни

Рассказ-быль

I

Под Петербургом, на окраине Васильевского острова, есть местность по названию Галерная Гавань. С одной стороны она тянется по берегу финского залива, или взморья; с другой стороны граничит Чекушами с их известными судостроительными заводами; с третьей к ней прилегает обширное кладбище и огромное Смоленское поле, где летом пасется городской скот. Галерная гавань находится на очень низком месте, почти в уровень со взморьем. Она застроена по преимуществу небольшими деревянными домами, около них часто виднеются деревья, садики и палисадники; местами тут тянутся длинные ветхие, покосившиеся заборы, за которыми находятся или огороды, или пустыри; есть тут поблизости целых три кладбища; как раз посередине Гавань прорезывает узкая, скверная речонка – Шкиперский проток. Она вытекает из каких-то ключей и впадает в Финский залив. Летом Шкиперский проток зарастает плесенью и тиной, вместо воды в нем течет мутная грязь, а в окрестностях распространяется дурной запах. Зимой эта речонка замерзает; но при частых петербургских оттепелях и при малейшем западном ветре она вздувается, льдины подымаются и вместе с жидкою грязью выходят из берегов и разливаются по окрестностям, где нередко все это сковывает первый мороз.

Вся Гавань со своим двадцатитысячным населением напоминает глухую провинцию; даже не верится случайно попавшему туда человеку, что он находится около огромной, богатой столицы.

Живут в Галерной Гавани по преимуществу горькие бедняки и петербургская голь. Здесь в закоптелых маленьких домишках, в грязных лачугах и сырых подвалах ютятся фабричные, поденщики, мелкие торговки и торговцы, швейки, мастеровые, а иногда и чиновники и чиновницы, получающие такую мизерную пенсию, на которую можно жить только впроголодь.

Кругом Гавани множество фабрик и заводов. Стройные, прямые, высокие трубы высятся над огромными многоэтажными каменными домами. Из этих труб, то подымаясь высоко в небо, то стелясь по земле, дни и ночи клубится черный дым; в многоэтажных домах слышится грохот, шипенье, трескотня машин, а по вечерам во всех окнах светятся яркие огни, и изо дня в день в определенные часы раздаются гулкие, протяжные фабричные свистки, призывающие жителей Гавани на тяжелую, беспросветную работу.

И рядом с этими грандиозными, богатыми фабриками еще ничтожнее, жалче, непригляднее кажутся серые, деревянные домишки гаванской бедноты.

На углу Безымянной улицы и Глухого переулка в Гавани находится небольшой деревянный дом, окрашенный в бурую краску. Дом этот принадлежит мещанке Марье Андреевой. Ветхий, покосившийся, с почернелою крышей, он совсем ушел в землю и похож на больного, дряхлого старика. Около его ворот на улице растут две березы; за ним идут заборы и пустыри и доходят до самого взморья.

В один из холодных, пасмурных ноябрьских дней около дома мещанки Андреевой, прислонившись к березе, стояла девочка-подросток. Худенькая, как скелет, бледная, с тоненьким носиком и с огромными черными глазами на подвижном лице, она напоминала цыганку. Девочка то приседала, то вытягивалась, то щурила, то таращила выразительные глаза. Она была очень мила, но широко раскрытый рот и высоко приподнятые брови придавали ее лицу какое-то странное выражение – беспокойства и удивления. На голове ее был небрежно накинутый рваный, выцветший голубой вязаный платок; из-под него выбивались пряди густых черных волос. Эти лохматые волосы падали на лоб, на глаза, щекотали нос и щеки, – девочка поминутно трясла головой, обеими руками откидывала непокорные волосы и пристально смотрела вдаль.

День был серый, ненастный, дул сильный, холодный ветер, поминутно шел дождь, в воздухе пахло и гнилью и гарью. Перед тем несколько дней стояли сильные морозы, выпал снег и установился было прекрасный санный путь. Наступившая сразу оттепель испортила дорогу: снег потемнел, всюду стояли лужи, кое-где обнажился лед, оказались выбоины и ухабы. Было очень холодно в этот день, и грязно, и скользко.

Черноглазая девочка, ухватившись рукой за березу, неожиданно расхохоталась. Она увидела, что в конце улицы высокая, тонкая, как жердь, фигура, осторожно двигаясь, пресмешно балансировала руками, но не удержалась на гололедице и, поскользнувшись, упала. Затем, пытаясь встать, фигура долго скользила ногами и снова упала.

Девочка при этом всплеснула руками, присела на корточки и залилась неудержимым звонким смехом.

Наконец, упавший – высокий, неуклюжий человек, встал, принялся отряхивать и очищать платье и, широко расставив руки, размахивая ими и стараясь удержаться на скользкой дороге, пошел по улице, направляясь к дому мещанки Андреевой. Он был уже близко. Черноглазая девочка встретила его веселым смехом.

– Ловко ты, Карлушка, шлёпнулся, – сказала она и прикрыла рукой рот, чтобы удержать душивший ее смех.

– Ничего нет смешного… Только дураки смеются, как ты, – басом ответил подошедший.

Это был безусый, белокурый юноша; широкий нос, большой рот и подслеповатые голубые глаза навыкате на глуповатом, наивном лице совсем не гармонировали с его басистым, как бы сердитым голосом. Он был весь мокрый и грязный от падения, сердито фыркал и отдувался, хлопая себя рукой по пальто и по ногам. Пальто у него было холодное, короткое, все заплатанное, из узких рукавов выглядывали огромные красные руки; на голове у него была надета старая фуражка с лакированным козырьком.

– Чего ты все хохочешь? – подступил сердито юноша к девочке.

Та не испугалась.

– Ой, как смешно! – едва выговорила она. – Ты шел по улице, как акробат по канату… Потом шлёп прямо в грязь и растянулся. Хотел встать и снова шлёп да шлёп… Видел бы ты, как было смешно! Ноги у тебя длинные, тонкие, так и едут по льду… Смешно!

Юноша ничего не ответил, а продолжал с сердитым видом счищать грязь с своего костюма.

– Экая досада, хорошее пальто испортил! – ворчал он.

– Пальто у тебя нехорошее: узкое, и короткое, и дырявое, – возразила девочка.

– Много ты понимаешь! Кроме своих лохмотьев, ничего и не видела…

– Нет, видела… Вот у меня что-то есть очень хорошее… Хочешь, Карлушка, я тебе скажу?.. Хочешь?..

Девочка только собиралась задорно поспорить с молодым человеком, как неожиданно запнулась и, полураскрыв рот, загляделась на что-то…

– Ах! Смотри, смотри, Карлушка! – вскрикнула она. – Лошадь упала… на том же месте, где и ты шлепнулся. Смотри, как ломовой ее хлещет! Бедная!

– Небось, лошадь жалеешь, – упрекнул ее юноша.

Но девочка не слышала упрека: вся встревоженная, она рвалась вперед и говорила жалобным голосом, теребя рукав своего соседа:

– Как он ее хлещет… Бедная! Ей больно. Она встать не может. Пойдем, Карлушка, помоги. Да иди же, неповоротливый!.. Не упадешь. Держись за меня.

Девочка побежала посредине улицы; юноша последовал за нею.

– Эй, дядя, чего ты лошадь-то колотишь? Здесь ведь скользко. Ты хомут-то распусти. Не то лошадь задавишь. Дай я тебе подсоблю! – крикнул он громким басом.

Сильными, ловкими руками юноша помог поднять лошадь и помог запрячь ее. Около них остановилась старуха в широком салопе, трое мальчишек и мужичок с мешком за плечами. Черноглазая девочка стояла тут же и всем своим подвижным личиком и худеньким телом принимала участие в поднятии лошади, то сгибаясь, то взмахивая руками и усиленно морща лоб. «Ух! ух! ух!» – вырывалось из ее открытого рта; когда лошадь встала, девочка глубоко и облегченно вздохнула.

Воз тронулся, а юноша со своею маленькою спутницей пошли обратно.

– Вот, Маришка, ты лошадь-то пожалела, а надо мною смеялась… Вот за то я не стану тебя в театр брать.

Девочка смутилась и даже как будто испугалась.

– Тоже сравнял… Я тебя жалела… Только лошадь упала не смешно, а ты… Видел бы, как… смешно, – боясь фыркнуть, девочка зажала рот рукой.

На глуповатом лице ее спутника мелькнула невольная улыбка; он махнул рукой и отвернулся. Некоторое время они шли молча; наконец девочка дернула своего сотоварища за рукав.

– Знаешь, Карлушка, что я тебе скажу?! – весело проговорила она и подпрыгнула.

– Наверно, какую-нибудь глупость, – насупившись, пробурчал юноша.

– Вот и не угадал! Совсем не глупость, а очень даже умное.

– Ну, умного-то ты сказать не можешь.

– Нет, извини, могу. Слушай! Моя мама купила две подушки.

– Что ж из этого?

– А то, что я теперь буду спать на подушке.

– Всякий человек спит на подушке.

– Вот и не всякий… У сапожниковых ребят нет, и у извозчика одного нет… И мне мама прежде свою старую кофту подкладывала… Я раз шею отлежала на ней. Неловко, жестко…

– Эх, Маришка. Только и видели вы подушки! Ваш отец непременно их пропьет.

– Как бы не так! Мы не дадим. Как я увижу, что он пьяный домой идет, я сейчас подушки к сапожнице снесу. Она их спрячет.

Говорившие остановились у калитки дома мещанки Андреевой. Девочка лукаво и весело взглянула на юношу.

– Карлушка, а Карлушка, знаешь, что я тебе скажу! Я теперь на подушке сплю, точно какая-нибудь барышня, – она уморительно развела руками.

– Похожа ты на барышню, как коза на курицу.

– Карлуша, мама хорошие, дорогие подушки купила. Она дала за две восемь гривен. И то, говорит, для нее только по знакомству прачка уступила. Мама сказала, что она мне еще одеяло купит; потом башмаки с каблуками купит; потом еще кофту модную, и рукава будут пузырями; платок новый купит, – хвасталась девочка.

Юноша слушал её насмешливо.

– Мели, мели, Емеля, сегодня наша неделя, – снисходительно сказал он.

Марина очнулась и задумчиво подтвердила:

– Хорошо на подушке-то спать. Мягко как! Мама пять лет собиралась купить. Да все отец пропивал… Теперь мы ему не дадим. Как у нас теперь в углу хорошо, Карлушка! Хочешь, пойдем посмотреть? Давеча на мою подушку Немец вскочил. Я его пугнула. Еще испортит, сомнёт… Замяукал и бросился под печку.

Молодой человек слушал рассеянно болтовню девочки и, качая головой, посматривал то на взморье, подернутое льдом и запорошенное снегом, поверх которого во многих местах виднелись целые озера воды, то на небо, по которому быстро неслись темные тучи.

– Ветер-то какой! Поворачивается. С моря дует. Плохо это! Как бы наводнения не было?!

– А страшно наводнение? Как оно бывает? – тревожно спросила Мариша.

– Так бывает, что, кажется, конец пришел и все потонут… Страшно!

– Я боюсь, Карлушка!

– Может, и не будет… Намедни тоже вода высока была, и пушки палили. Однако ничего, вода скоро ушла.

– Куда же она ушла, Карлушка?

– Глупая! Куда?! В море…

– А если она снова придет, то в нашу квартиру заберется?

– Конечно. Думаешь, тебя испугается?!

– Я тогда схвачу Немца и подушку и побегу к хозяйке наверх.

– Так она тебя и пустит. Она дверь на замок запрёт и никого не пустит.

– Ну, так я на крышу…

– Слетишь оттуда: ветер снесет.

– Ну, так я убегу на Васильевский Остров.

– Не знаешь ты еще, Маришка, каково наводнение… Может, и убежать не успеешь. Иди-ка лучше домой. Ишь, вся дрожишь…

Молодой человек взялся за ручку калитки, девочка остановила его и спросила заискивающе:

– Карлушенька, ты пойдешь сегодня в театр?

– Пойду, конечно.

– Возьми меня.

– Нельзя сегодня.

– Возьми, миленький, голубчик!

– Я тебя завтра возьму. Завтра очень хорошая игра будет. Называется «Гамлет»! Под конец наплачешься вдоволь, как все умрут. Я там «публику» играю.

– Возьми, Карлушенька, миленький! Перекрестись, что возьмешь?

– Ладно. Отвяжись. Иди домой. И я-то продрог тут с тобой. Какой ветрище!

– Я еще домой не пойду. Побегу на взморье дров или досок половить. У нас холодно: хозяйка дров не даёт.

И у сапожницы холодно. Сапожник кашляет. Он скоро помрет. Я им дров обещалась наловить. Вчера я отвязала Ивана лавочника лодку и хорошую доску поймала, отдала сапожнице.

– Охота тебе. У них свои руки есть.

– Мишку жаль… Он все ревёт… Если наводнение будет, ты, Карлушка, прежде всего Мишку вытащи… Он безногий. У матери его много ребят: всех не ухватить…

– Неволя мне чужого мальчишку тащить… Точно у меня своих вещей нет. Глупая ты, Маришка!

Молодой человек вошел в калитку, а девочка побежала к взморью, поминутно поправляя платок, который срывал свирепый ветер, и запахивая раздувавшуюся кофту.

II

Галерная Гавань – это совсем особенными своеобразный мирок.

Жители Гавани давно уже вошли в пословицу среди петербургского населения. Если кто-нибудь в разговоре скажет: «Он точно гаванский чиновник» или «Она похожа на гаванскую кофейницу», то это сравнение непременно выражает отношение обидное и презрительное. Сейчас представляешь себе опустившегося бедняка в порыжелом пальто, жалкого, пьяненького, униженного, или женщину в старомодной тальме, в старомодной шляпке, с большим ридикюлем в руках, слезливую и жалующуюся на свою бедность… Но таких в Гавани немного. По преимуществу там живут мастеровые и фабричные.

В Гавани все знают друг друга, интересуются жизнью один другого, как в провинции.

Маленький дом мещанки Андреевой, выходивший фасадом на Безымянную улицу, состоял из двух квартир. В одной из них, в мезонине, жила сама хозяйка. Это была женщина скупая, сварливая, вечно воевавшая с жильцами из-за неаккуратной платы. Целый день она или спала, или пила с кумушками кофе. Нижняя квартира, состоявшая из двух комнат и кухни, отдавалась по углам. Эти сырые, низкие, грязные углы кишели жильцами, как тараканами неопрятная кухня.

На дворе стоял еще флигелек, далее шли сараи, чуланы, навесы для извозчиков. Все это было грязно, непрочно, ветхо, – так ветхо, что одна из жилиц как-то раз упала со второго этажа, потому что под ней обломилась гнилая лестница, когда она шла с корзиной вешать на чердак бельё.

Взглянув на весь этот грязный угол Гавани, на эти низкие, мрачные конуры, никто бы и подумать не мог, что тут живет более 50 человек. Но это действительно было так.

В доме, который выходил тремя большими окнами на улицу и двумя на двор, жила в большой комнате, в углу около окна, черноглазая Марина с отцом и матерью. Они переехали сюда недавно, раньше жили где-то далеко. Василиса – мать Марины – работала на ситцевой фабрике, отец – на капсульном заводе. Девочка росла на свободе, и все воспитание ее ограничивалось колотушками, которые она получала от матери, но еще чаще от пьяницы отца. Помещение, в котором жили эти люди, состояло из небольшого угла, отгороженного линючей ситцевой занавеской; за занавеской стоял сундук с постелью и ломаный стул.

Вся комната делилась на такие углы. Напротив жила молоденькая недурненькая девушка с двумя братьями. Девушка работала на папиросной фабрике, один брат ее – на сахарном заводе, а другой был несчастный идиот, вечно сидевший на одном месте и что-то бормотавший. Без помощи он не мог сделать ни шагу, и, если бы его не кормили сестра и брат, он бы так и погиб.

Около двери жили еще две торговки-старушки, а напротив них – безрукий старик, который собирал на улице милостыню. В комнате рядом с давних пор жило какое-то странное обнищавшее немецкое семейство, состоявшее из отца, матери и трех сыновей. Чем и как они жили – неизвестно. Они держали себя очень гордо, говорили, что они «иностранцы», и ждали какого-то наследства. Два раза в году по месяцу они работали: делали к елке сахарных куколок или к Пасхе сахарные яйца с цветочками. В остальное время они все пьянствовали и буянили. Сыновья лазали по крыше и гоняли голубей, а от времени до времени поступали актерами или на балаганы, или в Василеостровский театр, где играли бессловесные роли. С жильцами немцы постоянно ссорились, особенно младший сын Карл.

– Не смей ты с ними разговаривать! И ходить в их комнату не смей! – не раз говорила Василиса дочери своей Марине.

– Мама, ведь Карлушка-то хороший и добрый… Он мне сегодня куколку сахарную дал, – возражала недоумевающая девочка.

– Отдай… Не бери… Они очень важничают. Давеча немка прошла и не поклонилась… И чего гордиться-то: живет в углу, как и мы грешные… Не смей с ними разговаривать! Не то попадет!..

Но это приказание постоянно забывала шустрая девочка. Карлушка встречал ее приветливо, с ней одной только разговаривал и даже водил в театр… И Марина всегда радостно бежала к нему навстречу и любила болтать с ним.

Однако вернемся к жильцам… На кухне жили двое тихих старичков – муж с женой. Она вязала фуфайки и чулки, а он делал клетки для птиц. Это были самые миролюбивые, кроткие, набожные люди, никогда ни-кому не сказавшие резкого слова.

На дворе, в маленьком, грязном флигеле, ютилось человек 15 извозчиков, а в кухне жил больной сапожник с семьей. У него было 6 человек детей и худая, как скелет, жена, молчаливая, вечно с грудным ребенком на руках, измученная нуждой и горем. Дети были больные, слабые, один горбатенький.

Марина была дитя улицы. Она росла без призору, без работы, без ласки. Мать ее любила по-своему, но никогда этого не выказывала: нежностей не водилось в их среде. Тяжел был тот кусок хлеба, который изо дня в день зарабатывала, согнувшись, бедная женщина.

Марина выросла в подвалах, она дышала сырым, душным воздухом, спала на холодном полу, где летом нарастает плесень и грибы, а зимою через щели намерзает лед и налетает снег. Она бегала босиком в стужу, простаивала часами в холодной воде, гоняясь за доской или поленом. Она часто ела один хлеб, иногда сиживала и голодная. Немногие дети выживают при таких условиях; но те, которые выживают, закаляются вполне и становятся выносливыми.

Марина была смышленая, живая, веселая девочка. Она говорила громко, вечно что-нибудь напевала, вечно звонко смеялась. Память у ней была изумительная: все, что она раз слышала – она не забывала. Она знала все песни, которые, случалось, пели уличные певицы, все мотивы, которые наигрывали шарманки; она помнила все имена знакомых и незнакомых, названия улиц, где она раз прошла, фамилии домохозяек.

В девочке было много недостатков: она видела так много дурных примеров. Она была лентяйка, не привыкшая к труду и не любившая работы; она бранилась грубыми, нехорошими словами, она дралась с уличными мальчишками, умела солгать и схитрить… Но вместе с тем в сердце маленькой уличной девочки жило то, что дороже всего в человеке: это были затаенные искорки Божий, называемые состраданием, сочувствием, добротою… Как и когда загорелись они в худенькой груди Марины – неизвестно, но с ними девочке легче и счастливее жилось на белом свете среди нищеты и горя в мрачном углу.

Куда бы ни заглянула Мариша, где бы ни послышался ее звонкий голос, напевающий песню, там грустные лица освещались улыбкой, становились веселее и отраднее.

Не только на своем дворе Мариша знала всю, как говорится, подноготную, но и во многих других местах Гавани. Знала она хорошо сырые, мрачные углы через две улицы от них, знала, что там уже много лет лежит больной, параличный старик Роман, на которого все сердятся, которого все считают обузой и кормят из жалости.

– Хоть бы помер поскорее, – скажет ему кто-нибудь из жильцов.

– Я сам бы рад умереть… Да что же делать, если Бог смерти не посылает, – тихо ответит старик.

Часто заглядывала к нему Марина. Войдет в подвал, остановится у койки, стоит и смотрит жалостливо, головой качает, иногда песню мурлыкает. Старик повернет к ней желтое морщинистое лицо и просияет.

– Что смотришь, дитятко?

– Так, дедушка…

– Подойди. Я рад… Всё один да один. Скучно! Девочка приблизится, ласково улыбнется, и между ними начинается разговор.

– Какова сегодня погода? – спросит старик.

– Сегодня холодно.

– А небо ясное, солнышко есть?

– Нету солнца, дедушка. Туман.

– Ох, давно, давно не видел я света Божьего, – со слезами в голосе скажет старик.

– На улице весело, – заметит Марина.

– А ветер есть?

– Есть, дедушка.

– С моря?

– Нет. Кажется, с другой стороны.

– Ну, слава Богу!

Дрожащая слабая рука старается сделать крестное знамение.

– Ох, слабо наше тело, – шепчет старик. – Привык я тут… А все-таки боязно!

– Дедушка, вода к тебе к самой койке подходила? – спрашивает Марина, и на лице ее изображается ужас.

– Подходила, дитятко. Раз пять уже была… Даже льдинки под койкой хлопали…

– Боялся ты?

– Да. Думал, что зальет. Богу молился.

– И вынести тебя было некому?

– Некому. У всех свои, близкие. Я один-одинёшенек.

– Вот, дедушка, возьми хлеба. Забыла дать… Я тебе принесла…

– Спасибо, дитятко… Я еще сегодня не ел. Все ушли. Придут поздно… Грех сказать, меня не обижают… Кормят.

– Прощай, дедушка! – говорит Марина и, кивнув головой, направляется к двери, напевая песню.

– Спасибо, голубушка. Загляни еще… Рад я тебе – говорит старик, глаза его наполняются слезами, и он провожает девочку долгим ласковым взглядом.

Много и других таких же бедняков знала Марина и заглядывала к ним. Знала слепую старуху с двумя маленькими внуками – эти были совсем нищие; знала еще молоденькую девушку Анюту – больную, слабую, со впалыми глазами и ярким румянцем на исхудалых щеках; у ней была хромоногая сестренка Катя. Анюта была портниха и работала, не разгибая спины, целые дни, сидя около маленького окошка подвала… Сестры трогательно и нежно любили друг друга, как описывают в рассказах, и их Марина часто заставала в слезах, прижавшись друг к другу.

– Что будет с тобой, Катюша, когда меня не станет? Кто побережет тебя… – тихо шепчет Анюта, лаская сестренку.

У Марины сдавливало горло, и ей тоже хотелось плакать.

Целыми днями бегала Мариша по Гавани, ничего не делая. Очень часто она вступала в драку с уличными мальчишками, особенно если они травили кошку или обижали какую-нибудь несчастную собачонку. Раз она вернулась домой без платка, в изорванной кофте, с безухим котом на руках. Она назвала его Немец и поселила в своем углу. Досталось за все это девочке от матери, но она стойко отстояла своего кота и делилась с ним последними крохами.

Кроме кота Немца, у Марины на их дворе был еще большой приятель, пользовавшийся ее особенными заботами, горбатенький Миша.

– Вот Мишку сапожникова вынесли, – скажет кому-нибудь из квартирантов Марина, пошарив за сундуком, вытащит оттуда или старую коробку, или цветную тряпку, или камешек и стрелой вылетит на двор.

Тут, под навесом, почти ежедневно ставилась косая поломанная детская колясочка, и к ней привязывался ребенок, одетый в убогие лохмотья, грязный и жалкий. Его слабая головка свешивалась набок, худенькие ручонки болтались, как плети. Это был пятилетний горбатый мальчик, еще не умевший ходить и почти ничего не говоривший.

Марина подбегала к нему и опускалась около колясочки.

– Мишенька хороший! Что, мой Мишутка? Вот я тебе игрушку принесла.

При виде девочки грустное болезненное личико ребенка оживлялось, и на нем появлялась улыбка, похожая на жалкую гримасу.

– Смотри, Мишута, я положу тебе камешков в коробку… Как они греметь станут… Слышишь? Тук! Тук! Тук! Вот как хорошо!

Мальчик улыбался и тянул руки. Марина долго забавляла его: ей было его жаль.

Иногда от неловкого сидения горбатый мальчик начинал жалобно, беспомощно плакать. Марина бежала в подвал к его матери.

– Тётенька! – громко кричала она. – Иди скорее. Твой Мишка на весь двор ревет.

– А пусть его ревет… Что за беда! Мне не до него. Поревет да и перестанет.

Девочка возвращалась к ребенку.

– Не плачь, Миша… Не плачь, сейчас мать придет. Гляди, вон воробьи прыгают. Вот так!.. Вот так!..

Марина изображала воробья. Случалось, мальчик умолкал; в другой раз принимался плакать еще горше, еще беспомощнее. Девочка брала его на руки: утешала, ласкала. Но если это не помогало – относила к матери.

– Зачем ты его, Маришка, принесла? Пусть бы сидел на дворе, – говорила сапожница, качая грудного ребенка, а другой, годовалый, цеплялся за ее подол и хныкал.

– Он очень ревет, – возражала Марина, сажала его на пол и убегала.

С некоторых пор в доме мещанки Андреевой стали ходить слухи, что Василиса, мать Марины, разбогатела. Достала ли она хорошую работу, перестал ли пить ее муж – неизвестно, она никому о том не говорила, но хвасталась соседкам, что «справила себе сапоги и теплую кацавейку; из своей старой перешила Марине да купила, по случаю, две подушки». Многие видели эти: обновы и хвалили.

– Как спать-то мягко, тётенька, точно в гнезде, – говорила Марина зашедшей к ним сапожнице.

– А ты в гнезде спала что ли? – улыбаясь, спросила та.

– Не спала… Только знаю, что птичкам мягко.

– Как у вас теперь хорошо в углу, – заметила сапожница.

Мать и дочь окинули довольным взглядом свой бедный угол. Выцветшая ситцевая занавеска, стол, два стула, сундук и на нем нечто вроде постели с двумя подушками в темных ситцевых наволочках – все казалось им и нарядным и привлекательным.

Марина с гордостью провела рукой по подушке, и на лице ее мелькнула счастливая улыбка.

– Целых пять лет, голубушка моя, собиралась купить подушки… Да муженек-то у меня пропащий. Если бы он не пил, мы бы могли жить без крайности…

– Тяжело жить! Ох, как тяжело! Все дорого: и мясо, и дрова, и хлеб… Вот у меня и не пьет муж, а подумать страшно, коли какая беда…

– У тебя муж больной, детей куча… Одной бабе не справиться, конечно. Бог милостив… Как-нибудь… Не горюй!

Соседки поговорили и разошлись. Не знали бедные, что беда-то гонится за ними.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю