412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клаудио Магрис » Три монолога » Текст книги (страница 2)
Три монолога
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 16:30

Текст книги "Три монолога"


Автор книги: Клаудио Магрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Я узнал, что это называется répondeur, когда голос не записывается на пленку или какой-то другой носитель, а набирается цифровыми кнопками, и получается вот такое непотребство… Нет, то, что сейчас слышалось в трубке, совсем не походило на голос… железный скрежет, дыхание, которое собирается и разбирается, будто детали конструктора, ледяная кукла, подпирающая балюстраду зимнего общественного парка, от одного взгляда на эту куклу пробирает озноб. Даже стекло моего всегда закрытого окна заледенело, не знаю уж, каким образом с ним такое случилось, кто его таким сделал. А ведь когда-то оно точно было другим, было лето, всегда было лето, окно было открыто, и я мог высунуться из него, облокотившись о подоконник.

Еще одно свойство того захватчика с телефонной станции – безграничная зависть ко всему прекрасному, чем я обладаю. Он делает все, чтобы уничтожить меня, строя все эти козни и хитрости… Если бы кто знал, сколько их было на моем пути, сколько ран я получил и какие усилия предпринимал для своего спасения. Как в той грязной луже, я тонул в ней, погибал, я уже почти погиб, потеряв себя в этом потопе, в этом стремительно несшемся по улицам и над крышами домов весеннем паводке, чьи полноводные потоки переворачивали и сносили все на своем пути. Они несли меня в никуда, но я не сдался, я притворился мертвым, и, когда вода схлынула, я был жив, я приоткрыл глаза и даже подмигнул одним глазом чистому, освободившемуся от грязной воды небу, этому глупому солнцу, висевшему надо мной, будто мяч, оставшийся на отмели после отлива.

Они не оставляют меня в покое, продолжая устраивать мне пакости, все новые и новые. Они даже убрали трамвайную остановку перед моим домом, так что теперь мне приходится ходить в офис пешком. Зимой холодно, от снега ботинки и носки сначала намокают, а потом заледеневают. Они ежедневно меняют остановки, и автобусы останавливаются, где попало, так что бессмысленно изучать их маршруты, лучше вдумчиво вникнуть в логику их действий, чтобы понять, куда они могут проложить маршрут в следующий раз, чтобы оказаться в нужном месте в тот самый момент, когда, как они полагают, ты будешь ждать автобуса на остановке, которую они только что отменили.

Однажды они явились целой бригадой, эти мерзавцы, делая вид, что откапывают лопнувшую дренажную трубу, они вынудили меня пойти длинным путем, под предлогом, что по короткому нет прохода. Я было собирался набить им морду, но сообразил, что именно этого они и добиваются, и не поддался на провокацию. Я улыбнулся им, поклонился и даже назвал их «почтеннейшие», чтобы притупить их бдительность; они смеялись, они думали, что я ничего не понял, а когда до них дошло, что я раскрыл их мошенничество, было поздно, я был уже вне досягаемости.

Я сделал солидный крюк, очень солидный, удаляясь все дальше и дальше от офиса, держа его в центре безмерного круга, безграничного снежного круга, а они устроили засаду и ждали меня там, в этом самом центре, но я продолжал нарезать круги, огромные круги, все огромней и огромней, я обступал их, я окружал их, я владел ситуацией. В общем, им так и не удалось положить меня на лопатки.

Со мной были мои любимые голоса, они помогали мне, они держали меня на поверхности.

Кто не испытал ничего подобного, не знает, как любовь помогает одолеть трудности. Женщина, которая рядом с тобой, заметив, что ты охвачен тревогой, находит для тебя единственно верный тон, сопровождая его успокаивающей улыбкой, на какую способна только она, и этого достаточно.

Наконец до них дошло, что, до тех пор пока мои женщины со мной, я неуязвим и они ничего не могут со мной поделать. Тогда они принялись отнимать моих женщин у меня, одну за одной.

И потому сейчас я слышу в ответ только этот нечеловеческий… неголос… это говорящее железо, которому, прикрыв это паскудство ширмой, они присвоили красивое, на языке обольщения, французское имя répondeur. Я не желаю слышать в трубке этот плоский скрежет, я хочу слышать голоса женщин, пусть самых вульгарных, но реальных, однако всё, поезд ушел, даже «чао» этой 27–65–04 исчезло, вытесненное бездушным металлическим карканьем. Я знал, что рано или поздно любовь проходит, всему на свете когда-то приходит конец, я не претендую на вечность, но все закончилось слишком быстро и внезапно, хотя даже самый последний неудачник должен иметь право на звонок по телефону.

И тогда я решился на саботаж, я отказался звонить тем, кто прикрылся этим фальшивым высокопарным французским словом. Я начал с номера 27–65–04. Я знал, когда ее нет дома, и попытался проникнуть в ее квартиру, чтобы сломать этот адский механизм, разрушить коварные чары, я хотел освободить плененную принцессу и вновь обрести ее голос. Когда я забрался на ее балкон, меня заметила консьержка, она наверняка была их сообщница, она позвонила им, они были кругом, готовые к моему визиту, я должен был предвидеть эту ловушку.

Они набросились на меня, но я схватил камень и стал колотить им налево и направо, открылся проход, я проскользнул в него и укрылся в лесном шалаше. Мне тоже досталось, и порядком, кое-где болит, и я весь в крови, думаю, это моя кровь… Лес глухой, вряд ли они найдут меня, пусть считают, что меня уже схватили, так лучше. А ночью я проберусь к одной из телефонных будок, что стоят на шоссе, и попробую набрать другие номера, может быть, остался еще где-нибудь настоящий голос, это архиважно для меня… Я не сдамся.

Быть уже бывшими

Посвящается Луке Донинелли

Итак, Джерри мертв, ничего не поделаешь, и теперь это уже не проблема, ни для него, ни для других, ни для меня, человека, который любил его и продолжает любить, ибо слово «любить» не спрягается… Бог мой, в этом смысле, да, конечно, нам еще этого не хватало… у любви своя грамматика, в ней нет времен, а есть только глагольные формы наклонения, точнее, всего одна: бесконечное настоящее, если любишь – это навсегда, а все остальное побоку. Это относится ко всякой любви, какая бы она ни была. Неправда, что она проходит, ничего она не проходит, и часто именно в этом большое несчастье, ты носишь любовь в себе, как жизнь, которая есть не что иное, как судьба, с той лишь разницей, что любовь угасает медленнее, чем жизнь, она в тебе, подобная свету звезд, кому какое дело, мертвы они или живы, светят – и все тут, и даже днем ты знаешь, что они светят, хотя их и не видно.

Так что мы больше не услышим его гитару, и с этим тоже ничего не поделаешь, можно обойтись и без этого, можно обойтись вообще без всего. Но, Боже, как он играл! А когда рука у него перестала действовать, он захлопнул за собой дверь – и все, и покинул всех нас. Вольному воля.

Рано или поздно такое должно произойти, и совсем неважно, по какой причине, и кто знает, дамы и господа, сколько из нас, живущих сегодня вечером, не проснется завтра утром, или через месяц, уж точно не все, это статистика, наверняка кто-то из тех, кто сейчас просит подвинуться стоящего перед ним соседа, чтобы не мешал ему видеть сцену, посетил парикмахера в последний раз, но что поделать, годом раньше, годом позже, какая разница, мне не жаль тех, кто ушел, я не завидую тем, кто продолжит жить дальше, и меня нисколько не волнует, к какой группе принадлежу я.

Аминь, Джерри, аминь всем и всему. Как я уже говорил, я не оспариваю его решение, если кто-то хочет выйти из автобуса, пусть выходит, если он предпочитает сделать это, выпрыгнув на ходу, не доезжая остановки, – его право. Кому-то может все надоесть, он может устать, кто-то не желает больше выносить все это дальше или еще по какой не известной мне причине – его право. Но когда я увидел его впавшим в депрессию из-за того, что он больше не может играть, как раньше, я сказал ему, просто чтобы подбодрить его, что он был великий музыкант, и он ответил, что ему мало того, что он был. Он хотел быть – неважно кем, музыкантом, влюбленным, кем угодно, но быть.

Именно в тот момент, дамы и господа, я понял, какая великая удача вообще родиться на свет, и что это случилось со мной, и какая удача иметь дядю, или деда, или любого другого родственника из Братиславы, или Львова, или Калочи[1], или из какой-нибудь другой дыры этой несуразной Центральной Европы, которая на самом деле есть ад, настоящее отхожее место, достаточно окунуться в ее удушливую атмосферу, почувствовать ее вонь, что одна и та же от Вены до Черновиц, но, по крайней мере, там никто не навязывает тебе быть, наоборот.

Ах, если бы Джерри, когда рука у него перестала действовать, понял, какое это великое счастье быть уже бывшим… когда ты свободен, езжай, куда хочешь, когда тебе великодушно дозволено больше не быть, не брать в руки гитару в качестве обязанности, ты свободен покинуть казарму жизни!

Но, видимо, ему это было не дано, потому что он не родился и не жил в том паннонийском[2], затхлом и плотном, как ватное одеяло, воздухе, не сиживал в той дымной остерии, в которой тебя отвратительно кормят и еще хуже поят, но ты прекрасно чувствуешь себя, когда снаружи льет как из ведра и дуют ветры – а снаружи, в жизни, дожди идут всегда, и ветры злы и безжалостны. Да любой бакалейщик из Нитры или Вараждина[3] мог бы научить всех живущих на Пятой авеню – за исключением тех, кто перебрался туда из той же Нитры, или из Вараждина, или из любой другой паннонийской грязной дыры, – счастью быть уже бывшими.

Да, на одной стороне эта сладостная скромная легкость быть уже бывшими, этот промежуток жизни, заключенный в неопределенные и гибкие временные рамки, где все легко как пух, а на другой – тяжко, убого и жуткая самонадеянная необходимость продолжать быть!

Речь не о каком прошлом, Боже упаси, и, тем более, не о ностальгии, она глупа и вредна, в самом слове «ностальгия» – боль возвращения. Прошлое ужасно, мы, сегодняшние, – варвары, грубые насильники, но наши деды и прадеды были еще хуже, жестокие и свирепые дикари. Вот уж точно, не хотел бы я жить в их время.

Нет, я имею в виду то, что сказал и чего хотел всегда: быть уже бывшим, уже хотя бы для того, чтобы избавиться от обязательной военной службы. Сознание своей малости иногда спасительно, оно защищает от обязанности участвовать, рисковать собственной шкурой. Состояние быть вредно, от него одно беспокойство. Делай это, делай то, работай, борись, побеждай, влюбляйся, будь счастлив, ты должен быть счастлив, это твой долг перед жизнью – быть счастливым, если ты несчастлив – какой срам!

Но даже если ты примешь все правила игры, будешь стараться выглядеть молодцом, добропорядочным счастливцем, что предписывает долг, как этого добиться? Ты погряз в обязанностях, неожиданно, как карниз крыши тебе на голову, валится любовь, жуткий удар, а то и хуже, ты бредешь вдоль стен, уворачиваясь от обезумевших автомобилей, но стены побиты, из них торчат острые камни и осколки стекла, которые обдирают тебе кожу до крови, ты в постели с кем-то, и вдруг понимаешь, какой могла бы и должна была бы быть настоящая жизнь, и становится невыносимо больно, и ты подбираешь разбросанную по полу одежду, одеваешься и уходишь, к счастью, рядом есть бар, а в нем то, что тебе надо, – кофе или пиво.

Да, выпить пива, например, это тоже способ быть уже бывшим. Ты сидишь, смотришь, как выдыхается пена в кружке, каждую секунду по пузырьку, сердце стучит, с каждым последующим стуком – отдых и обещание отдыха усталому сердцу, и все у тебя позади. Я помню, как бабушка, когда мы ходили навещать ее в Суботицу[4], закрывала сукном углы мебели и отодвигала подальше железный стол, чтобы мы, дети, не поранились, когда носились по дому как угорелые, сталкиваясь друг с другом, и еще завешивала электрические розетки.

Быть уже бывшим – это и есть жить в том месте, где нет углов, где ты не обдерешь коленей и не сможешь зажечь лампу, свет которой вреден твоим глазам, все стабильно, все вне игры, никаких неприятных неожиданностей. Вот, дамы и господа, это то наследие, которое мы получили от Центральной Европы. Сейф, пустой, но с замком, который обескураживает взломщиков, возжелавших положить внутрь Бог знает что. Пустой, в нем ничего, что брало бы за сердце и цепляло душу, когда-то там была жизнь, надежная, укрытая от всех невзгод и потрясений, теперь это высохший венок, который ты вешал на стену в праздники, банкнота в рамочке за стеклом, давно вышедшая из употребления и потому не боящаяся никакой инфляции. Даже в романе самое прекрасное – это эпилог, по крайней мере, для автора. Все уже произошло, описано, проблемы решены, герои достигли счастья и довольства или умерли, что одно и то же, при всех условиях с ними больше ничего не может случиться. Роман окончен, писатель перечитывает эпилог, может быть, добавляет запятую и ничем не рискует. Любой эпилог – счастливый, уже оттого, что это эпилог.

Ты выходишь на балкон, легкий ветерок пробегает по гераням и фиалкам, как если бы это были твои мысли, капля дождя стекает по лицу, если дождь сильный, тебе нравится слушать грохот струй по навесу, когда дождь прекращается, ты идешь прогуляться, обмениваешься парой слов с соседом, встреченным на лестнице, ни ему, ни тебе неважно, что говорить, просто приятно на мгновение остановиться, в окно на лестничной площадке ты видишь на горизонте полоску моря, которое вдруг сверкнет в лучах выглянувшего из-за облаков солнца. «На следующей неделе мы едем во Флоренцию», – сообщает сосед. «Да что вы! Прекрасная идея. Мы там уже были». И таким образом экономятся усилия на поездку, очереди, жару, давку, поиски ресторана.

Прогулка по промытому дождем вечернему воздуху, и домой. Нет нужды переутомляться, иначе не утихнет возбуждение и не удастся уснуть. А бессонница, уж поверьте мне, дамы и господа, – вещь ужасная, от нее просто так не отвяжешься, она давит, душит, отравляет, бессонница – это высшая форма быть, быть = бессонница, поэтому нужно спать, сон – начальная стадия того состояния, которое я называю быть уже бывшими, и это словно вздох облегчения, что уже немало…

Наверняка вы меня поймете…

Посвящается Франческо и Паоло

Нет, я не ушла, синьор Президент, как видите, я здесь.

Еще раз благодарю за особое разрешение, действительно особое, я отдаю себе в этом отчет, не подумайте, что я не благодарна вам. Он тоже был потрясен, он не рассчитывал, что удастся добиться результата, когда попросил разрешить ему прийти в Дом, чтобы забрать меня отсюда.

Конечно, я волновалась, что не смогла выразить вам мою признательность, так что кто-то… в здешнем слабом свете я плохо рассмотрела кто, тут плохо видно, тень исчезает прежде, чем можно разглядеть лицо, тем более что здесь все мы на одно лицо, все похожи друг на друга, это логично в таком месте, как это… кто-то наверняка подумал, что это он в последний момент захотел вернуться, чтобы еще раз поблагодарить вас за ваше разрешение и что из-за этого я… Если потом все случилось так, как случилось, не виноват никто, то есть это только моя вина, хотя неважно, кто и что каждый делает здесь, в этих стенах. По крайней мере, так думают те, кто находится снаружи, для кого мы абсолютно ничего не значим.

Но для него это что-то да значило и еще как значило, если он решился прийти сюда, а не капитулировать, как другие, перед строгим регламентом Дома, который запрещает… в их и наших интересах… принимать гостей и ставить под угрозу собственный покой и общественное спокойствие, только представить, как мы, не дай Бог, выходим отсюда и оказываемся в том аду, в том хаосе трафика, грубой толпы или, что еще хуже, в хаосе капризов погоды, от которых здесь мы, по меньшей мере, защищены.

Он меня действительно любит, он влюблен в меня, как в первый день, он стал сильно выпивать, потому что не находил себе места без меня, когда мое здоровье резко ухудшилось, он заставил меня попроситься сюда, в этот Дом, красивый, комфортабельный, хорошо оборудованный, ничего не скажешь, он плакал, он кричал, он был убит своим поступком, перестал бриться и даже менять себе белье.

Он приставал с рассказами о своем несчастье и одиночестве к любому, кого встречал, ему мало было чувствовать меня рядом, окруженной его заботой, там ей лучше, чем дома или в клинике, говорил он, это бесспорно, но мне-то одному, что делать, я брожу по пустым комнатам, как чужой, посторонний в собственном доме, если открываю ящик, то обязательно не тот, который нужен, я разогреваю вчерашний кофе, отвратительный на вкус, а постель… постель без нее пуста… Меня трясет, когда я вижу на том месте, где спала она, легкий контур ее тела, я знаю, это невозможно, с тех пор простыни менялись неоднократно, но это так, да, она здесь, повторял он, но эта воздушная пустота рядом со мной… то, что ее нет возле моего бока… без нее я не могу отыскать ни одной книги, это она держала их в порядке и знала, где стоит каждая… нет, вам этого не понять…

И скоро даже ближайшие друзья, завидев его, сворачивали в сторону, всех уже достала эта его неуемная меланхолия, это его биение в грудь, эти его обвинения неизвестно кого и непонятно, в какой вине… Естественно, говорили они, мы все ведем себя подобным образом, когда кому-то плохо, разве мы можем поступать иначе, эти Дома, они для того и существуют, для наших близких, для их блага, когда они заболевают, потому что когда они заболевают… и неизвестно еще, не болен ли я сам, когда эта проклятая инфекция повсюду, хотя меня и не кусала ядовитая змея, но все равно бросает то в жар, то в холод и слабость во всем теле… мы не знаем, как помочь им и что сделать для них…

Для этого и есть Дом. Надо смириться с этим, и даже получать удовольствие, и оставаться в мире со своей совестью, когда мы сопровождаем их туда и передаем в руки работающего там персонала, отлично знающего свое дело.

Но он не унимался, сердцу не прикажешь, говорил он, мое рвется на куски, и, если ему скажешь, не рвись, оно все равно рвется, и он чуть не плакал, ах, мне так невыносимо от мысли, что она там, в тех условиях, в тех комнатах или комнатушках, в тех ульях, среди других, высохших, как мумии, грязных, да, я знаю, что их там сразу же моют, что все там всегда содержится в порядке, даже сад, но когда я думаю, что она среди всех остальных, такая красивая, такая деликатная, мечтательница… – да, он видит меня такой, он, мой драгоценный муж, мой мужчина… – с этим ее нежным лицом и не тронутой годами улыбкой, там ей наверняка лучше, добавлял он, у нее есть все что нужно, я это понимаю, но я-то, но мне-то как быть без нее, она – счастливица, а я несчастен, пожалейте несчастного влюбленного…

Если вы думаете, что я преувеличиваю, говорил он друзьям, это значит, у вас нет ни сердца, ни сострадания, у вас нет поэзии в душе, чтобы суметь когда-нибудь понять мои муки, мои терзания и боль поэта…

И он принимался писать в своих тетрадях, которые я так хорошо знаю, он писал мое имя, потом что-нибудь еще, и снова мое имя, и еще что-то, а после вырывал страницу и выбрасывал ее, потому что понимал, что у него не выходит ничего путного.

В чем-чем, а в этом он разбирался, это у него в крови, он сразу замечал, когда из-под его пера выходила банальность, он всегда прощал себе все, он позволял себе блефовать в отношениях с женщинами, как человек крайне эмоциональный и уязвимый, пытаясь добиться от всех понимания и сочувствия… Но со словами нет, здесь он не давал себе спуску, здесь он сразу чувствовал, когда дело не шло, и не пытался хитрить с собой.

В сущности, только когда мы были вместе, он обретал спокойствие и уверенность, это относилось и к тому, что он писал, он все читал мне и смотрел в мои глаза, точнее, говорил он, я смотрю на твой рот, сначала губы слегка надуты, но вот они медленно приоткрываются в мимолетной улыбке, нет, еще нет, но вот…

Я, разумеется, безжалостно кромсала написанное, он, избыточный и неумеренный, каким был всегда, щедро вываливал новые, полные, горсти слов, я очищала их от шелухи, выбрасывала ее прочь, а когда ощущала необходимость, то и само ядро, и большую часть мякоти тоже.

Сам он на такое был неспособен, жадный и невоздержанный во всем, всегда один кусок и один бокал лишний, но, когда я сажала его на диету, удаляя с тарелки все лишние куски, он знал, что если на тарелке оставалось что-то, чему я позволяла остаться, то это было действительно нечто стоящее. С тобой, говорил он, рядом с тобой, я знаю, кто я, и знаю, что я вовсе неплох.

В том, что он избалован всеми этими лавровыми венками и разнообразными литературными премиями, моя заслуга, это моя рука вычищала излишки жира и сентиментальной каши… если бы вы знали, сколько негодного было отправлено мною в корзину, не исключаю, что среди порванных мной страниц исчезло что-то приличное, кто знает, ничего страшного, стерпим, будет ему уроком.

Что бы я ни делала, он молчал… он всегда соглашался со мной, обладая отличным нюхом на такие вещи, он признавал мой нюх, и даже если замечал мои редкие ошибки… но я почти никогда не ошибалась… продолжал помалкивать, не рискуя ссориться со мной, ну одной строчкой больше, одной меньше. Я была его Музой, а перед Музой склоняют голову, разве не так? Поэт преданно повторяет то, что она ему диктует, и этим зарабатывает свой лавровый венок, после чего несет венок домой, и его Муза кладет лавр в жаркое, которое готовит ему, исполненная великой любви, с лавровым листом жаркое получается более душистым.

Он, путаясь в лаврах на голове и в жарком, даже дома, за столом, повторял то, что говорила ему я. Боже, каким он был болтуном! К сказанному мной он добавлял свое, а я позволяла ему выходить на первый план, особенно при гостях, больше того, я гордилась этой его болтовней, такой живой, такой сверкающей, которой мне так сильно не хватает здесь, в этом Доме, где все молчат или шепчутся, словно в церкви, я гордилась тем, как он повторяет, приукрашивая, преувеличивая и раздувая, то, что говорила ему я.

Даже если он принимался высмеивать кое-что, чтобы произвести впечатление на компанию, я позволяла ему это, я хорошо знала, что, когда касалось главного… главного для него… он прекращал курить и играть в карты с другими бездельниками, швырять деньгами, завязывал с политикой, по вечерам возвращался домой рано, молчал, когда я вымарывала у него строку, четверостишие или целое стихотворение, например, когда три года назад я выбросила все стихи, посвященные одной сопливой девице.

Я гордилась тем, что им все восхищаются, и мне было наплевать на то, что никто не знает, что это моя заслуга, что это я держу его в ежовых рукавицах и в творческом тонусе. И сейчас меня охватывает ярость оттого, что, жалуясь всем на свои страдания и муки, он позволяет себе все те непристойные поступки, от которых я его постепенно очистила, как от ниток на пиджаке или волос в носу… да, это я, за то время, что мы вместе, привела его дела в порядок и изменила его целиком, до кончиков пальцев на ногах, так, что никто его больше не узнавал, я уверена, что и у него при виде собственной обновленной физиономии в зеркале отвисала челюсть.

От меня потребовались неимоверные усилия, но этот баловень, вместо того чтобы быть мне признательным… ничего не попишешь, такова женская доля. Я не первая и не последняя… А сейчас снова грязь под ногтями, многодневная щетина, полночи без сна, потом в кровати до полудня, всегда расхристанный… в общем, делает, что хочет, как беспризорный мальчишка.

Ах, если бы я только вышла отсюда, мне хватило бы пары дней…

Я знаю, знаю, порой моя опека его сильно угнетала… а меня, думаете, нет? Но и ему тоже было известно, что, несмотря на все это, только в его объятьях я становилась настоящей женщиной, а он в моих – мужчиной, не самовлюбленным нарциссом, а настоящим мужчиной, таким, кто выбрал правильный путь и не боится того, что на этом пути с ним может случиться. Правда, с тех пор как я здесь, до меня доходят слухи, что он стал невыносим, плаксив и зануден, у всякого просит помощи, никого не слушает, а домогается, чтобы его выслушивали и восхищались тем, как он смиренно несет свой крест.

Если б я только могла…

Интересно, как он поступает сейчас, когда я больше не печатаю его стихи на машинке. Я делаю слишком много ошибок, говорил он, и не замечаю их, это стыдно, но так ему было даже удобно, печатать приходилось мне, а он брал в руки газету или шел пропустить стаканчик вина.

Сейчас, когда меня нет рядом, заметил ли?.. Те женщины, которые приходят слушать его всякий раз, когда он читает что-нибудь свое на публике или устраивает обсуждение, балуют ли они его, рвутся ли дотронуться до него, эти дуры боготворят каждого, кто умеет сочинить несколько строк в рифму, и думают, искренне обманываясь, что за этим соединением слов скрывается, бог знает, какое огромное сердце… Они тянут его в разные стороны, и все кончится тем, что одной достанется пола его пиджака, а другой – рукав. Они суют ему в нос его книги для автографа, заваливают восторженными письмами, на которые он с не меньшим восторгом отвечает.

Несколько раз он просил меня ответить им от его имени, я развлекалась, делая это, приводя их в еще больший восторг и держа их этим на коротком поводке, иногда я перепечатывала его ответы на пишущей машинке или на компьютере, с трудом разбирая его нечитаемые каракули, этот его почерк неврастеника. Влюбленного и упрямого, как законченный неврастеник. Это хорошо, когда тебя любит неврастеник, это придает тебе чувство уверенности. Тогда ты можешь быть спокойна, зная, что это у него не пройдет, не пройдет его навязчивая идея, не подвластная ударам судьбы. Не думаю, что он так сильно любил бы меня, не будь он таким неврастеником.

Вы, господин Президент, получили достаточное представление о его упрямстве и педантизме, которые могут довести до белого каления. Вы видели его заявление, в каком он излагает просьбу забрать меня отсюда, все необходимые штемпеля и печати на месте, а после вашего первого отказа читали его протест, к которому прилагались новые бумаги и где подробно оспаривалась приведенная вами аргументация, и все это при продуманном дозировании мудреностей бюрократического крючкотворства, маниакального юридического формализма, внезапного полета фантазии и страстных посылов, и все для того, чтобы потрясти членов Административного совета Дома, поскольку лично вы, господин Президент, оставались глухи к красивым фразам, мольбам и просьбам, способным заставить разрыдаться даже мертвого.

Вы, господин Президент, знаете лучше многих человеческое сердце. С незапамятных времен, целую вечность вы видите, как оно то триумфально вздымается, восторженно подрагивая и с энтузиазмом распахиваясь, когда ему это ничего не стоит, то закрывается и черствеет, когда речь заходит о том, чтобы платить по счетам, всегда слепо доверчивое, готовое страдать из-за собственной гиперчувствительности и скорбно смягчаться при виде страданий других, кого они невольно ранили. И такое тоже случается, такова жизнь. Конечно, грустно видеть, как вянут цветы, которые попирает жестокая судьба, но… Если суммировать все это, то он тоже был не слишком щепетилен по отношению к некоторым околдованным им барышням. И если он походя срывал иногда цветы удовольствия, то делал это в полной уверенности, что, в сущности, барышни должны были бы гордиться тем, что им довелось украсить гирлянду поэта.

Что? Простите, я вас плохо слышу, господин Президент. И совсем не вижу вас в этих потемках… понимаю-понимаю, это не из-за скаредности заведения, просто почти все спят, я вовсе не возмущаюсь, этого только не хватало, это было бы неблагодарно с моей стороны, после того как вы дали ваше совершенно невероятное разрешение, истинная милость, и если я им не воспользовалась, так это только моя вина.

Наоборот, этот приглушенный, едва видимый свет мне нравится, мне кажется, что я на дне моря, где все неподвижно застыло, даже время. Мы любили нырять с ним вместе в темно-синюю воду, глубокую у самого берега нашего острова, может быть, только там, в глубине, в эти застывшие мгновения, долгие, как века, мы и были по-настоящему счастливы. И теперь здесь, в этих стенах, в этом почти абсолютном мраке…

То есть я хочу сказать, что я вас не вижу, господин Президент, и, не зная, где вы, видимо, смотрю в неверном направлении, потому что некоторые ваши слова ускользают от меня…

Ах, я спрашиваю себя, если со мной он вел себя так же, если бы я тоже была одним из его бедных цветов, нежных и увядших, позволила бы я себя выбросить?..

Ни за что, не сомневайтесь. Я – нет. Иначе бы он не взялся за это непосильное дело – прорваться сюда, добиться-таки Вашего разрешения, даже подумать страшно, что он совершил, я действительно никогда не слышала, чтобы такое кому-то удалось, а он сделал это ради меня, ради меня, которая была для него не сорванным цветком, а, как он говорил, пламенем, которое согревает душу, нет, обжигает ее, словно выдержанное терпкое вино, которым пытаешься утолить жажду, но после каждого глотка она становится лишь сильнее, словно иссушающим летом…

Я научила его всему, научила долго оставаться во мне, до и после, или ожидать, когда я разрешу ему войти в меня… и всему прочему. Когда мы занимались любовью, он был подобен морю, огромной волне, поднятой прибоем и обрушенной на берег, без меня он так и остался бы не мужчиной, а мальчишкой, одним из тех, для кого совершить любовный акт – все равно что высморкаться. Да, это я научила его всему. А не только любви.

Ей тоже, разумеется, но и всему остальному. Мужеству, верности, способности без боязни смотреть в темноту, быть мужчиной, а не самодовольным графоманом, который бахвалится тем, что отлично владеет пером, но которого ни в грош не ставят.

Он входил в меня, как меч, сладкий и могучий, господин, и раб, и партнер, – и все остальное – крыло сокола, рассекающее небо, запахи, мой, его, сырой земли, листьев в вихре ветра. С этим мечом в себе я больше ничего не боялась, и он тоже… в объятьях моих рук и бедер он забывал о своих страхах, а их у него было полно, он просто сбрасывал их с себя, как делал это с одеждой, когда мы, обезумев, падали в постель.

Если б вы знали, как меня раздражают те, кто всего боится, кто впадает в панику из-за нескольких складок под грудью, или на животе, или из-за таракана на столе, а то и из-за сквозняка, людям всегда есть, из-за чего дергаться, а все потому, что они неправильно занимаются любовью, иначе все их мании моментально прошли бы, я же не впала в истерику из-за этой напавшей на меня проклятой заразы, хотя только одному Богу известно, как меня это огорчило, но разве можно впадать в истерику при виде каждого безобидного ужа у себя под ногами, пусть даже за тобой приходят эти мусора в черных мундирах и бросают тебя в свои черные машины, да так, чтобы тебе было больно, как поступают все тюремщики и хозяева этого мира.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю