Текст книги "Осень Овидия Назона (Историческая повесть)"
Автор книги: Клара Моисеева
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
*
Публий Овидий Назон, прославленный римский поэт, современник императора Августа, после многих лет триумфа все еще переживал пору расцвета и славы. Десятки лет, начиная с двадцатилетнего возраста он черпал вдохновение в гуле восторженной толпы. Поистине путь его был усеян розами. Его поэтические строки знал на память каждый молодой образованный римлянин. Да и не только в Риме почитали поэта, воспевшего любовь, красоту женщины, искусство поклонения возвышенному чувству, что зародилось у Катулла и так присуще было Тибуллу и Проперцию. Однако это получило наиболее яркое воплощение у Овидия Назона.
Мысленно Назон возвращался к дням своей юности, когда, по настоянию отца, готовился к общественной деятельности. Отец его, богатый римский всадник, добился того, что еще совсем юный Овидий стал триумвиром по уголовным делам, потом заседал в судебной коллегии децемвиров. Отец уже мысленно видел его в тунике с широкой сенатской полосой, заседающим рядом с самыми богатыми и знатными римлянами, а сын объявил отцу, что никогда не будет сенатором. С юных лет он слагал стихи, и поэзия манила его, хоть и считалась делом недостаточно серьезным, чтобы сыну богатого и знатного человека стоило посвятить ей жизнь.
Огорченному отцу Овидий признался: «Что ни старался я сказать прозою, выходили стихи». И случилось так, что восемнадцатилетний Овидий уже с успехом выступал перед восторженными слушателями. Он получил образование, которое очень способствовало его наклонностям к литературе. Еще мальчиком он учился у грамматика, прочел труды великих греческих философов и писателей. Его интересовала история, астрономия и география, но больше всего – мифология.
«Благородный отец, как он заботился о моем образовании, как старался сделать из меня хорошего оратора, – вспоминал сейчас Овидий. – Бедняга, он хотел, чтобы мои речи в сенате запоминались на долгие годы. И все, чему меня учил ритор, все пошло на пользу моей поэзии. Ведь упражнялись в пересказах, в описаниях, сравнениях, декламировали на вымышленные темы. Это было прекрасно!»
Размышления поэта прервал Котта Максим. Он пришел к другу, чтобы пригласить его на веселую пирушку.
– А я собирался к тебе, мой друг! – воскликнул Овидий. – Мне что-то взгрустнулось и захотелось поговорить с милым человеком. Еще более я пожелал этого, вспомнив стихи Катулла: «Друг Лициний! Вчера, в часы досуга…» Помнишь?
– Как не помнить, Валерий Катулл мой любимый поэт. Однако мне не нравится твое дурное настроение. Я не вижу к тому причин. Насколько мне известно – нет в Риме поэта более любимого и более счастливого. Ты живешь в полном благополучии. Фабия – достойная тебя подруга. Как она любит тебя! А как хороша собой! Да еще тесно связана с домом императрицы Ливии. Все, о чем можно мечтать, – все к твоим услугам, друг мой Овидий Назон. Скажи мне, где причина для печали и дурного настроения? Может быть, ты обнаружил соперников? Я их не вижу, хоть и знаю, что в Риме сейчас насчитывается около тридцати поэтов. Подумать только! Десятки поэтов пишут и читают перед толпой, а не могут с тобой соперничать, ты выше их и всеми признан.
– Послушал я тебя, славный друг мой Котта Максим, и стало мне стыдно. Словно я провинился перед обществом. Может быть, и в самом деле что-то мною надумано? Подожди меня, я быстро соберусь, и мы пойдем пировать. Вспомним строки из моих элегий:
Было время, и я смотрел снизу вверх на Горация и Вергилия, – ответил Овидий. – Тибулл и Проперций – мои учителя, рано меня признали. Всегда буду хранить добрую память о них. И не столько за признание, сколько за поэзию, которая воспевала любовь и которая пришлась по душе моему юному сердцу.
В этот вечер друзья долго пировали в веселой компании с венками цветущих роз на головах. Овидий Назон порадовал своих молодых друзей новыми отрывками из «Метаморфоз».
Прощаясь с Максимом, Овидий неожиданно проговорился:
– Я рад, что моя Фабия посетила Ливию в одиночестве. Так приятно мы провели вечер, друг мой Котта Максим!
– Вот оно что! – воскликнул Максим. – Тебя не позвали во дворец, и ты подумал, что тебя не ценят. О, великий Юпитер! Его любит весь Рим, его ценит вся Италия, а с ней и Греция, а ему все мало!
*
А в это время во дворце императора гости пировали в обществе самого Августа Цезаря. Фабия сидела поодаль от Ливии и оказалась по соседству с одной болтливой женщиной, которая была примечательна лишь тем, что повелевала своим старым мужем, богатым сенатором.
– Муж говорил мне, что сын Ливии – Тиберий – очень возвысился в последнем военном походе. Он завоевал небывалое доверие Цезаря, – говорила женщина, ничуть не стесняясь того, что ее услышат. – Он воевал с царем германского племени Марободом, а у него было несметное войско варваров. Они сражались как звери, а Тиберий пошел на них с двенадцатью легионами. Отвагой и хитростью он их победил. Мой муж купил рабов из пленников Тиберия, да еще собирается откупить обширные земли, которые ранее принадлежали богатым людям Далмации. Это был удивительный поход!.. Поверь мне, – сказала она уже тише, – после Августа императором будет Тиберий.
– Юпитер милостивый, о чем ты говоришь при живом Цезаре? – удивилась собеседница.
Обратившись к Фабии, она спросила:
– Знаешь ли ты, милая Фабия, что внучка Августа, любимая Юлия, сослана на необитаемый остров? Она сурово наказана, но по заслугам. Вела себя так вольно и непринужденно, словно она правит Римом, а не ее престарелый дед. Не угодила деду – и вот будет доживать свои дни в полном одиночестве, а ведь еще молода и хороша собой!
Фабия была смущена и удивлена. Ливия ничего не сказала ей о младшей Юлии, а ведь они виделись всего три дня назад. Однако старый сенатор куда более осведомлен о делах Цезаря, чем она, Фабия, любимая наперсница императрицы. Август стар, но он еще крепок и силен в своей власти. Ему покоряются многочисленные провинции, завоеванные в битвах. Ему подвластны Египет, Сирия, Испания и Галлия, ему поклоняется вся Италия, а есть люди, которые уже видят на его месте Тиберия. Непостижимо это!
Когда молодой красивый виночерпий стал разносить вино, доставленное с острова Хиоса, Фабия, подняв золотую чашу, обратилась к Ливии с добрыми пожеланиями:
– Пусть сбудутся твои мечты и надежды, благородная Ливия, – сказала Фабия. – Пусть долгие годы здравствует наш Цезарь. Я напомню тебе две строки из «Метаморфоз» Овидия:
Читая эти строки, я думаю об императоре Августе. Поистине он зачинатель нового мира.
– Благодарю тебя, Фабия. Строки Овидия прозвучали кстати. Я рада видеть тебя на своем пиршестве.
Ливия подняла свою золотую чашу, украшенную драгоценными камнями, и слегка поклонилась подруге. Однако Фабия видела холодность и отчужденность в ее взоре.
Фабия рассеянно слушала кифаристов и все более сожалела, что не нашла возможным поговорить с Ливией о муже. Ей очень хотелось выполнить просьбу Овидия, выяснить – есть ли причина для гнева. Сейчас, видя улыбающееся лицо Августа, она подумала, что Овидий неправ, придавая значение пустякам. Сегодня не пригласили во дворец, а завтра будут приглашать и радоваться его присутствию. Не каждый же раз можно слушать чтение поэта! Сколько забот у императора. Скольких людей он должен принять и выслушать. Вот и сейчас, на пиршестве, он терпеливо выслушал сенатора, который сообщил ему об окончании строительства храма Юпитера Громовержца на Капитолии. Цезарь был доволен сообщением и улыбнулся старому сенатору. Она вспомнила разговор Овидия с Котта Максимом года три назад, когда начали строить храм. Все говорили о том, что император был необычайно щедрым и отпустил громадные деньги на украшения храма. Котта рассказал тогда, что Август посвятил храм Юпитеру Громовержцу в память избавления от опасности, когда во время кантабрийской войны при ночном переходе молния ударила прямо перед носилками и убила раба, который шел с факелом.
Август был очень суеверен и больше всего боялся грома и молнии.
«Не забыть бы рассказать Овидию о храме», – подумала Фабия. Обернувшись к парадной части дворца, освещенного факелами, сверкающего белым мрамором, разглядывая пирующих, Фабия снова посмотрела на императора Августа, который возлежал на своем ложе. Рядом с ним стояли иноземные послы. Низко склонившись, они приветствовали всемогущего правителя великого Рима.
– Ему не до нас! – прошептала Фабия. – Напрасны тревоги Овидия. – И, поднявшись, чтобы незаметно покинуть пиршество, она направилась к своим носилкам.
Покачиваясь в носилках, Фабия вспоминала все новости, услышанные во время приема во дворце. Она была довольна тем, что сообщит Овидию занятные истории и утешит его. Она привыкла видеть его веселым и общительным. Зато в дурном настроении он замыкался и целыми днями сидел в своем круглом зале, что-то записывая. В такие дни он предпочитал завтракать в одиночестве, не принимал гостей и сидел за книгами. Фабия заметила, что в такие дни мифы были его утешением и развлечением.
СНОВА В АФИНАХ
– Дорион, эй, Дорион, не пора ли нам спуститься вниз, мы что-то задержались на Священной скале. Через неделю великий праздник. В день рождения Афины мы снова будем здесь. Экое мне выпало счастье, сынок!
Стоя на мраморной лестнице Пропилей, Фемистокл звал сына.
А Дорион снова вернулся к храму Эрехтейона и внимательно рассматривал крайнюю справа кариатиду. Вернувшись к отцу, он попросил:
– Не торопись, отец, такая мне радость постоять у храма Эрехтейона. Словно ко мне вернулось детство и я слышу голос деда Харитона: «Смотри, Дорион, на крайнюю справа кариатиду, это моя Эпиктета, твоя бабушка. Точь-в-точь Эпиктета, клянусь великим Зевсом». И мы, бывало, долго стояли у храма Эрехтейона, а дед то и дело смахивал слезинку. Видно, очень он любил свою Эпиктету.
– Все мы любили нашу Эпиктету, – ответил Фемистокл. – Надо тебе сказать, что в юности я не мог понять, как объяснить удивительное сходство облика матери и прекрасной кариатиды. Ведь скульптор изваял ее более четырех столетий назад! И вот я нашел среди книг моего господина Праксия записки, написанные современником Перикла. Он писал о том, что скульпторы, изваявшие дивные лики кор на храме Эрехтейона, нередко бывали в нашем селении. Оно издавна славилось красивыми девушками. Так одна красавица послужила моделью для нашей любимой кариатиды. А спустя столетия появилась на свет Эпиктета, похожая на кариатиду. Видно, от далеких предков мы унаследовали наш облик и разум, искусные руки. Все это передавалось из поколения в поколение до наших дней.
– Иначе и невозможно объяснить это чудо, отец. Ведь ты хорошо помнишь свою матушку. Ты знал об этом сходстве еще в детстве?
– Как же не знать? Я помню красивое лицо моей матери. Помню, как гордился ею отец. Бывало, соседи говорили ему: «Харитон, не твоя ли Эпиктета изображена на храме Эрехтейона?» А он только улыбался и отвечал всегда одно и то же: «Спросите ее, – говорил он, – ведь она была моделью для скульптора. Ее видел сам Перикл». И Харитон весело смеялся. Он радовался, когда люди нашего селения ходили в Афины на великие празднества и с любопытством вглядывались в нашу кариатиду. Ты спросишь, как же такое «наша»? А я скажу: «Ведь Эпиктета моя мать. Когда болезнь отобрала у нас дорогую Эпиктету, отец долгие часы проводил здесь. Я хорошо это пошло, ведь он и меня брал с собой».
– Может быть, поэтому мне так дорога Священная скала, – сказал Дорион. – Эти святилища даже снились мне. Я видел Парфенон во всей его красе. Но еще больше я рад, что вскоре после этого сна мой господин, Овидий Назон, сказал мне, что намерен посетить своего друга на Эльбе, а мне позволяет повидать отца. Так и сказал: «Пора тебе, Дорион, навестить старика.
Возможно, что ты станешь свидетелем его выкупа». Как я рад, что вижу тебя, отец!
– Еще больше радуюсь я, мой Дорион. Ты покинул Афины еще юным, но уже вольноотпущенником. Какое счастье, что мне удалось выкупить тебя, когда был еще жив наш господин Праксий. И как славно сложилась твоя судьба. Подумать только! В тот редкостный день, когда прибыл в Афины друг Праксия Мацер и вздумал навестить нашего господина, мы с тобой записывали рассуждения Праксия о Сократе. Я помню, как удивился Мацер, увидев безупречно написанный тобой пергамент. Он сказал: «Мой друг, Овидий Назон жаловался мне, что состарился его переписчик и не всегда внимателен в работе. Сейчас великий поэт в Афинах. Я могу рекомендовать юношу, если позволит мой друг Праксий». – «Но Дорион вольноотпущенник. Я не стану возражать. Пусть юный и красивый Дорион записывает стихи. С меня хватит и Фемистокла».
Отец и сын громко рассмеялись, когда Дорион точно воспроизвел слова, сказанные Праксием десять лет назад.
– И вот ты стал жителем Рима, – продолжал Фемистокл. – Все хорошо, кроме того, что мы не видели тебя ровно десять лет. Твои сестры так печалились, так скучали о тебе.
– Но ты еще больше печалился, отец. Я это знаю и всегда помнил об этом, хоть и редко писал тебе. Прости мое легкомыслие. Бывало, увлекусь своей перепиской и все откладываю самое нужное – письмо домой. Теперь, когда я вижу твои седины, мне горестно. Но еще более горестно то, что вы рабы Миррины. Это хуже прежнего, когда господином был благородный Праксий. Я привез все, что смог накопить за эти годы. Я тратил самую малость, чтобы ускорить день освобождения. Но боюсь, что вдова потребует намного больше того, что собрал ты и что есть у меня. К тому же она может не отпустить тебя, потому что ты ей нужен. Ведь она доверяет тебе, не так ли?
– Это верно! – согласился Фемистокл. Но она жадна и скаредна. Когда я смогу предложить ей хороший выкуп, она отпустит нас. А я должен поторопиться, чтобы сестры твои стали свободными и смогли выйти замуж за достойных людей. Они такие красивые и славные девушки. Такие рукодельницы и кулинарки. Я не хочу, чтобы они были служанками у нашей госпожи. Миррина вздорная и капризная женщина. Ее капризы немало способствовали болезни господина. Как печально, что он умер в расцвете своих замыслов. Труды его очень ценны, я могу сказать об этом с полной уверенностью. Тридцать лет я писал под диктовку философа Праксия. Я многому научился за эти годы. Но случилось так, что пришлось мне изменить свое занятие. И вот уже три года я не брал в руки пергамента. Случилось удивительное, Дорион. Фемистокл, сын Харитона, потомственный переписчик, перестал быть переписчиком.
– Возможно ли, отец? Как же это случилось и к чему привело?
– Все расскажу тебе, сынок. Только сначала пойдем к храму Зевса Олимпийского, постоим у священной трещины. Я давно собирался пойти туда, чтобы рассказать твоей матушке о грядущих переменах. И вот ты подоспел в Афины. Как многого ты достиг, Дорион. Мать была бы счастлива, если бы была жива сейчас и смогла обнять своего Дориона, красивого, образованного, свободного.
– Все это твои заслуги, отец. Ты заставлял меня переписывать строки из мудрых книг Аристотеля и Платона. Ты обучил меня латыни и греческому. Если бы я не знал латыни, то не смог бы провести десять лет рядом с великим поэтом. И не было бы у меня сокровищ мудрости, которые я собрал в библиотеке Овидия Назона. Когда ты усаживал меня за переписку в девять лет, я ненавидел свое занятие. Мне казалось, что я самый несчастный мальчик на свете. Как я завидовал оборвышам, которые торговали водой на агоре в жаркие дни. Так хотелось побегать по городу. И была у меня мечта – пасти овец в загородном поместье Праксия. Тогда я переписывал, ничего не понимая. Но произошло удивительное. Я не понимал того, что переписывал, а запоминал и мог прочесть на память целые свитки. Я обнаружил это в доме Овидия Назона, когда уже сам взял в руки знакомую книгу, чтобы вспомнить свои занятия дома. На чужбине эти воспоминания согревали мне душу. Разлука с близкими – большое несчастье. Я надеюсь, отец, что настанет счастливый день, когда вся наша семья будет иметь общий кров. И это будет наш кров, а не дом господина, у которого прислуживают мои сестры-рабыни.
– Как мне понятны твои мечты, сынок! И как радостно сообщить тебе, что мечты эти станут явью. Должен признаться, Дорион, что слова твои лучшая мне награда. Когда я вспоминаю твое детство в доме Праксия, я вижу твое печальное личико. Думаешь, я не видел, как тебе трудно и не по возрасту твое занятие? Я заставлял тебя переписывать поэтические строки Горация и Катулла, философские размышления Сократа и Аристотеля в том возрасте, когда душа жаждет радостей и развлечений. Но я знал, что ты смышлен, и мне ничего не оставалось, как воспользоваться твоей смышленостью, чтобы вырвать тебя из лап рабства. И как мы были счастливы в тот день, когда я отдал Праксию выкуп за тебя, Дорион. Когда получил право считать тебя вольноотпущенником. Кстати, сейчас я могу тебе сказать, что Праксий был человеком благородным, он взял небольшой выкуп. С ним было легче договориться, чем с госпожой Мирриной. Мне горестно вспоминать о последних днях его жизни, когда он уже не мог продиктовать того, что хотел, не мог сказать того, что думал.
– Почему же он не отпустил тебя, отец? Он ведь сознавал, что дни его сочтены? Я в Риме много раз слышал о том, как благородный господин дарует свободу рабам чуть ли не за день до своей смерти.
– И в Афинах так бывает. Но господин наш Праксий очень ценил честность и преданность своего переписчика Фемистокла, это и погубило меня. Господин пожелал, чтобы я оставался при Миррине после его смерти. Он наказывал ей доверять мне и требовать моей помощи в делах поместья, при продаже наследства– у нее большие земли, наследство отца.
– Так ведь и вольноотпущенник Фемистокл мог все это выполнять! – воскликнул Дорион. – Не так уж благороден был наш господин, если не смог сделать добро своему верному Фемистоклу. А ведь тридцать лет поверял тебе свои мысли и открывал свою душу. Боюсь, что теперь нам никогда не расстаться с госпожой Мирриной. Как это прискорбно!
– Наши дела не так уж плохи, Дорион. Я обо всем тебе поведаю. Только доскажи, как это случилось, что ненавистная тебе философия стала твоей радостью? Я понимаю, что иные свитки напоминали тебе занятия в детстве. А дальше как было?
– Я уже сказал тебе, отец, что иные свитки переносили меня в мое детство. И как ни печально оно было, но я помнил время, когда рядом был ты и мои маленькие сестры. Когда я садился за стол, имея в руках папирус или пергамент с учением великих греков, мне казалось, что я возвращаюсь к вам, моим дорогим. Я не плакал, когда покидал вас, я храбрился и внушал себе, что в Риме я обрету счастье для всей семьи. Я думал тогда, что если бы была жива моя мать, она бы радовалась моему освобождению. А я, узнав на чужбине о ее болезни, смог бы прислать денег, чтобы доставить ее в Эпидавр, в храм Асклепия, где нашли исцеление многие греки. Я не плакал, но душа моя была в слезах. И странное дело, равнодушно переписывая непонятные мне строки, я вдруг обнаружил, что иные мысли привлекают мое внимание и заставляют призадуматься над вещами, прежде мне чуждыми. Так постепенно приобщался я к трудам великих мыслителей и поэтов. И настал день, когда я понял, что это занятие стало для меня источником радости. Я обрел радость познания мира. О, это очень много и очень привлекательно! Передо мной открывался мир, мне неведомый, загадочный и тем более заманчивый. Я вставал на рассвете и спешил в библиотеку моего господина. Надо тебе сказать, что Овидий Назон владеет настоящим сокровищем. У Праксия не было и половины тех редкостных свитков, которые есть в библиотеке Овидия Назона. Я думаю, что мне посчастливилось, если я десять лет мог брать в руки каждую из этих книг и каждый свободный час заниматься любимым делом.
– Запомни, сынок, слова старого Фемистокла, сказанные на ступенях священных Пропилей. Я еще не избавлен от рабства, но могу сказать, что сегодня самый счастливый день моей жизни. Согласись, не часто бывает такое, когда бедный, обездоленный человек может сказать, что сбылась мечта его жизни. Даже если ничего больше не сбудется у Фемистокла, знай: он познал счастье! У меня вырос сын, достойный похвалы.
Фемистокл опустил голову, чтобы скрыть слезы, но это были слезы радости. А Дорион от волнения не мог сказать и слова. Они молча спускались по мраморной лестнице Пропилей, взявшись за руки, – старый Фемистокл и молодой Дорион. Так они подошли к храму Зевса Олимпийского, где, согласно поверью, была священная трещина.
Только выйдя на старинную улицу Керамик, Дорион оживился. Каждый дом о чем-то говорил ему. Вот небольшой дом горшечника. Сюда они приходили с дедом и уносили на головах глиняные расписные горшки и миски. В ту пору дед уже не занимался перепиской – он стал плохо видеть – и потому выполнял поручения эконома. Маленький Дорион всегда сопровождал деда. Харитон с благодарностью говорил: «Ты, малыш, – мои глаза».
Они шли по переулку, такому знакомому, столько раз исхоженному, и все здесь было родным.
– Отец, – воскликнул Дорион, – я вижу сандалии на дверях дома нашего башмачника! Он жив, наш сосед? Помнишь, дед купил мне здесь первые сандалии. Всюду мы ходили с дедом. Почему, отец, ты не брал меня с собой на агору? Ни разу я там не был с тобой.
– Очень просто, дорогой. Я сидел за перепиской, как заколдованный. Господин редко отпускал меня днем. Он позволял только пойти поесть. Когда вспомню – удивляюсь своему терпению.
– Отец, ты ведь был тогда совсем молодым, а мне казалось, что ты старый человек.
– Оттого и казалось, что был я подневольный, не имел права головы поднять и призадуматься над своей жизнью. Правда, господин никогда не обижал меня, ни разу не ударил, но рабы остаются рабами. Плохо рабу. И мне было плохо, сынок. И совсем уже невыносимо было после смерти господина. Почему я и стал поваром.
– Ты стал поваром, отец? Возможно ли это? Когда ты сказал, что переменил занятие, я подумал, что ты помогал вести хозяйство. А ты стал поваром на старости лет. И когда ты научился этому искусству? Как это случилось? Ведь переписка была твоим любимым занятием, твоим утешением?
– Я всегда знал, что искусство повара высоко ценится, – отвечал Фемистокл. – Но никогда прежде не думал, что овладею этим искусством. А пришлось! После смерти Праксия мне стало трудно угождать госпоже Миррине. Желая извлечь возможно больше прибыли, она посылала меня на заработки к знакомым риторам и философам. Сама договаривалась об оплате, сама получала деньги и давала мне столь ничтожную толику, что надежды мои откупиться таяли с каждым днем. Я рассказал о своем жалком положении знакомому повару, Телефу. Он славится своим умением готовить пиры. И вдруг Телеф говорит мне: «Бросай свое занятие и ступай ко мне помощником. Ты толковый и старательный человек. Год будешь работать со мной, а потом я отпущу тебя и даже рекомендую знакомым хозяевам. У меня изрядный список обжор. Их много в Афинах». Я послушался Телефа и предложил госпоже Миррине выплачивать каждый месяц ту сумму, которую она получала за переписку книг. Обучение шло у меня хорошо. Признаюсь тебе, сынок, за всю свою жизнь я не съел столько вкусной и сытной пищи. Ты ведь помнишь, что давали рабам Праксия? Заплесневелые хлебцы, чеснок и вино, подобное уксусу. А тут и морской угорь, и устрицы, маринованная скумбрия. Я прежде и не знал, как изысканно угощение на пирах, когда молодые и богатые устраивают складчину. И сколько таких любителей в Афинах – видимо-невидимо! Потому я и смог заработать на этом деле.
– И ты, старый человек, был на побегушках у Телефа?
– Нет, сынок. На побегушках у него было двенадцать помощников. Одни чистили и нарезали овощи, другие разжигали очаг, третьи то и дело бегали за припасами. Невозможно запомнить, сколько нужно всяких приправ, как важно получить свежайшего барашка, забитого час тому назад, совсем свежую, верней, живую рыбу. Мы с тобой и в глаза нс видели таких красивых овощей. Я был правой рукой у Телефа, чтобы все изучить возможно быстрее. Ведь от этого зависела судьба всей нашей семьи. Работал я каждый день с утра до полуночи, и все бесплатно, целый год. И настал день, когда Телеф доверил мне приготовление большого пиршества. Я должен был сам распорядиться всеми помощниками и всеми припасами. Я не замедлил приготовить рябчиков на вертеле, отличное тесто с начинкой из фиников, ароматные соуса для окуня. Забот было много, но я с честью выиграл сражение. Телеф тут же рекомендовал меня своим заказчикам.
– А чем же ты расплатился за учение, да еще Миррине? Вряд ли Миррина отказалась от доходов на это время?
– Что ты, сынок! Наша Миррина не уступит и обола. На это ушли мои накопления от прежних лет, которые я собрал после твоего выкупа. А когда я стал хозяином пиров, вот тогда ко мне пришло мое состояние. Сам Телеф удивлялся тому, как быстро я приобщился к новому делу. Словно всю жизнь только этим и занимался. Я смог собрать изрядную сумму денег и стал договариваться с госпожой Мирриной о выкупе. Я намерен уплатить ей побольше, только бы разрешила нам покинуть ее дом. Надо тебе сказать, что жизнь наша становится все труднее, Миррина на старости лет стала очень подозрительной, никому не доверяет, всех обвиняет в бесчестии. Недавно, когда она обидела Эпиктету, Клеоника чуть не запустила в нее глиняной миской, которую держала в руках. Ты ведь знаешь, сынок, как я всегда внушал вам, что первое и главное дело – быть честным человеком, никогда не позариться на чужое добро. И вот Миррина вдруг привязалась к нашей малышке, будто Эпиктета стащила у нее серебряный браслет. Эпиктета плакала и клялась, что не видела этого браслета, а старая карга все кричала и угрожала, что продаст ее за безделку. Теперь твои сестры живут с чувством еще большей ненависти к госпоже. Кстати, браслет оказался под ковром, на ее ложе. Она не призналась, но Клеоника увидела его на столике и спросила, не этот ли браслет был утерян. Миррина, ничуть не смущаясь, сказала, что она искала этот браслет, а он оказался под ковром. Госпожа не пожалела о том, что оскорбила девушку, а мы еще больше захотели скорее расстаться с ней.
Дорион шел грустный и молчаливый. Когда он подумал о жестокой госпоже, ему вдруг показалось, что бедные его сестры и отец – человек образованный и уважаемый – никогда не освободятся от рабства.
– Хотел бы я знать, – сказал Дорион, – когда люди так разгневали богов, что заслужили вечное рабство? Сколько несчастных не могут вырваться из этого плена! И как случилось, отец, что величайшие мудрецы древности признали рабство неизбежным и не считали его злом? Великий Аристотель сравнивал рабов с инструментами, а Платон в своей книге «Законы» писал: «Ведь рабы никогда не станут друзьями владык, так же как люди негодные не станут друзьями людей порядочных». Он говорил: «…должно правосудно наказывать рабов и не изнеживать их, как людей свободных, увещаниями. Почти каждое обращение к рабу должно быть приказанием…»
– Вот так думали люди большого ума, – промолвил Фемистокл, – что же говорить о людях, которые вовсе не умны и не образованы, а только богаты? Как естественно, что для них раб– та же скотина. Ты говоришь, что Аристотель сравнивает нас с инструментом. Я думаю, что он прав. Кто я для господина, которому надо записать свои мысли? Некий инструмент, который покорно слушает и пишет. Ведь господин Праксий никогда не спрашивал моего мнения, когда диктовал мне. Я же молча выполнял его волю, хоть и бывали случаи, когда я мог бы ему напомнить кое-что полезное из того, что он когда-то писал и забыл. Но я никогда не осмеливался сказать, я всегда помнил свое место. Я раб. Но ты не печалься, сынок. Близок час нашего освобождения. Я всю жизнь честно трудился, никого не обманывал, никогда не стащил даже ягодки в саду. А ведь у бедного Фемистокла было трое детей и не было хозяйки, потому что мать ваша рано умерла, не было денег, чтобы показать ее лекарю, когда она заболела. При такой жизни не мудрено ожесточиться и стать очень дурным человеком. Однако не стал я дурным человеком, не польстился на деньги, чтобы оклеветать господина, не помню случая, чтобы кого-либо обманул. Поспешим домой, сынок. Твои сестры ждут нас. Они с самого утра заняты приготовлением праздничного обеда. Как они плакали от радости, когда ты оказался на пороге нашего дома. Подумать только, вернулся брат – свободный человек, вольноотпущенник, да такой пригожий!
– Я все видел, отец. Но я не мог оставаться дома, я спешил к Афине, на Акрополь. Я хотел поблагодарить богиню за доброе покровительство. А теперь мы всласть поговорим за праздничным столом.
Семья Фемистокла жила под крышей большого дома Праксия.
Две маленькие комнаты служили спальнями для дочерей и Фемистокла, а прихожая, с очагом и трубой под крышу, служила местом для обеда, здесь же отдыхали и хозяйничали.
Наружная лестница выходила в маленький переулок и давала отдельный выход. Фемистокл ценил свое уединение. Здесь не чувствовалось той зависимости от господ, которая висела над рабами, живущими поблизости от женской и мужской половины дома.
В дом Праксия, с обширным первым этажом, попадали с улицы. О приходе извещали стуком металлического молотка. Услышав этот стук, собака, державшаяся на цепи, отчаянно лаяла, и тогда дремлющий привратник выходил из крошечной своей лачуги и отворял двери.
Привратник сидел у входа в обширный двор, окруженный галереей с колоннадой. Посредине двора помещался алтарь Зевсу. По углам двора находились алтари с семейными божествами. Под портиками были уютно расположены комнаты для хозяев и гостей.
Дорион вспомнил, как в детстве его восхищали бронзовые украшения на дверях и молоток. Сейчас, подымаясь по ветхой деревянной лестнице, он спросил отца, часто ли стучит молоток и бывают ли у госпожи Миррины друзья Праксия, ученики. Их было так много.
– Ей никто не нужен, – ответил хмуро Фемистокл. – У нее никого не бывает. Мертвый дом. Такое впечатление, будто Миррина ненавидит весь белый свет.
– Для чего же все эти доходы? Неужто и племянники изгнаны?
– Изгнаны! – ответил Фемистокл.
Сестры радостно встретили брата. Как старательно они готовили еду к праздничному обеду! Как усердно причесывали свои длинные косы и выправляли складки на сиреневых хитонах!
Младшая, Эпиктета, названная в памятно матери Фемистокла, была особенно хороша своими красками юности и длинными волосами, уложенными в красивую прическу. Увидев локоны, Дорион выразил свое восхищение, но тут же предостерег от грозящей опасности.