Текст книги "Наброски синим, зелёным и серым"
Автор книги: Клапка Джером Джером
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
VII
«Всеобщий благодетель»
Это был очень интересный субъект. Люди, имевшие возможность наблюдать его непосредственно, с самого его младенческого возраста, рассказывали мне, что девятнадцати месяцев от роду он неутешно плакал по поводу того, что бабушка не позволяла ему кормить ее с ложки, а трех с половиною лет он был выловлен из кадки с водою, в которую забрался с целью научить пребывавшую там на дне лягушку плавать, как плавают «большие мальчики».
Два года спустя он повредил себе правый глаз, пытаясь внушить кошке, как следует перетаскивать с места на место котят, не причиняя им боли. В тот же период он был сильно ужален в лицо пчелою, которую хотел пересадить с одного цветка на другой, более, по его мнению, для нее подходящий в смысле извлечения из него сладкого сока.
Вообще он всегда стремился помогать другим. Например, он по целым часам читал наставления курам, как следует высиживать цыплят, и часто отказывался от прогулок и игр со сверстниками, чтобы остаться дома со своей белкой и разъяснить ей, какие орехи более пригодны для нее.
Будучи около семи лет от роду, он вел споры со своей матерью относительно ухода за грудными детьми и упрекал отца в неумении воспитывать более взрослых детей, в том числе и самого его.
Он был очень добрый мальчик и всегда охотно позволял своим товарищам по школе списывать у него решение задач, мало того, что позволял, но даже чуть не насильно навязывал плоды своих трудов тем, которые и не просили его об этом. Он делал это от души. К несчастью, его решения постоянно оказывались неверными, и товарищи, срезавшиеся на них и, подобно всем людям, малым и большим, считавшиеся не с побудительными причинами, а лишь с одними результатами побуждений, по выходу из класса отплачивали ему за полученные из-за него дурные отметки доброй порцией тумаков.
Все его силы уходили на учение других, так что их не оставалось на то, чтобы учиться самому. Помню такой случай. Во время очень бурного переезда по каналу он бросился на капитанский мостик и стал было «учить» старого морского волка, как править кораблем. Разумеется, его тут же попросили удалиться на свое пассажирское место и не соваться не в свое дело.
Я познакомился с ним в трамвае при следующих обстоятельствах. Я сидел между двумя дамами, когда кондуктор пришел собирать плату за проезд. Одна из моих соседок вручила ему шестипенсовик с просьбою высадить ее у цирка Пиккадилли, куда проезд стоил только два пенса. Другая моя соседка оказалась подругой первой. Вынув из портмоне шиллинг и передавая его кондуктору, она сказала первой даме:
– Нет, милочка, мы сделаем иначе. Я должна тебе шесть пенсов. Ты отдашь мне четыре, а я уплачу за нас обеих.
Кондуктор взял шиллинг, выдал два билета по два пенса и занялся разрешением заданной ему мудреной арифметической задачи.
– Не беспокойтесь, так будет верно, – убеждала его моя соседка слева. – Дайте моей подруге четыре пенса сдачи. (Кондуктор покорно исполнил это требование.) А ты, – обратилась она к подруге, – отдай мне эти четыре пенса назад… Вот так. Теперь вы, – новое обращение к кондуктору, – отдайте мне восемь пенсов. Ну, вот, все в порядке, – заключила она, когда получила и эти восемь пенсов.
Кондуктор вышел из вагона на площадку, ворча себе под нос о напрасном обременении его такими сложными денежными операциями. И я невольно посочувствовал ему.
– Теперь я должна тебе шиллинг, – заявила моя соседка слева своей подруге.
Я счел инцидент исчерпанным. Но вдруг сидевший напротив джентльмен, цветущего вида, крикнул трубным голосом:
– Эй, кондуктор! Вы обочли этих дам на четыре пенса.
– Что вы сочиняете?! – с негодованием возразил появившийся вновь в дверях кондуктор. – Ведь я выдал им два билета по два пенса…
– Ну да. Но два билета по два пенса составляют не восемь, а всего четыре пенса, – продолжал трубить цветущий джентльмен и, обратившись к моей соседке справа, вежливо спросил: – Позвольте узнать, мэм, сколько вы изволили отдать кондуктору?
– Шесть пенсов, – ответила та, роясь в своем кошельке. – А потом я отдала своей подруге четыре пенса.
– Нет, нет, ты ошибаешься! – горячо запротестовала соседка слева. – Ведь мы начали с того, что я была тебе должна шесть пенсов…
– Да, но я все-таки отдала тебе четыре пенса, – настаивала ее спутница.
– Вы дали мне шиллинг, – вмешался кондуктор, тыча пальцем в мою соседку слева.
– Верно, – подтвердила та.
– А я дал вам сдачи сначала шесть пенсов, потом еще два пенса, не так ли? – продолжал кондуктор.
– И это верно, – согласилась дама.
– Потом я отдал вон той, – снова бесцеремонное тыканье пальцем в другую мою соседку, – четыре пенса, не так ли?
– А я тут же передала их ей! – подхватила эта дама.
– Ну, вот и выходит, что я обсчитал не кого-нибудь из вас, а самого себя на четыре пенса! – решил кондуктор. – Кто же теперь вернет их мне?
– Но ведь одна из этих леди дала вам шесть пенсов, – снова вступился цветущий джентльмен.
– Ну да, и я не отказываюсь от этого. Совершенно верно, эта вон пассажирка, – опять ткнул пальцем кондуктор, – дала мне шесть пенсов, которые я потом и вернул вон той. Хотите, обыщите меня, и вы увидите, что у меня ни в сумке, ни в карманах нет шестипенсовой монеты. Я как получил ее, так тут же и передал назад из рук в руки. Говорю: я обсчитал не их, а самого себя, и теперь мне интересно знать, с кого я получу назад свои деньги?
После дальнейших переговоров между дамами, цветущим джентльменом и кондуктором все у них до такой степени перепуталось в уме, что никто из четырех заинтересованных лиц уже не мог сказать ничего точного; они только противоречили и себе и друг другу. Цветущий джентльмен взялся было разобрать дело, к общему удовольствию, но в результате получилось то, что, еще не доезжая до первого места стоянки, дамы и их заступник обвинили кондуктора в присвоении чужой собственности; кондуктор пригласил полисмена; последний записал имена и адреса дам, чтобы возбудить против них судебное преследование за неуплату следуемых с них за проезд четырех пенсов (дамы вовсе не отказывались уладить возникшее между ними и кондуктором недоразумение возвращением или отдачей ему этой суммы, но цветущий джентльмен препятствовал им в этом); одна из подруг прониклась уверенностью, что другая хотела обмануть ее на четыре пенса, и обвиняемая в этом истерически разрыдалась.
Обе дамы высадились у цирка Пиккадилли, а я и цветущий джентльмен поехали дальше, до вокзала Черинг-Кросс. Там, у кассы, выяснилось, что нам с цветущим джентльменом предстояло ехать по железной дороге в одно и то же предместье, и мы, разговорившись, сели в одно купе. Он всю дорогу толковал о случае с четырьмя пенсами и сильно возмущался.
Мы обменялись рукопожатием у дверей моего дома, причем мой случайный спутник выразил свое восхищение по поводу открытия, что мы с ним соседи. Что привлекло его во мне – осталось для меня тайной; мне же он совсем не понравился, и я отнесся к нему прохладно. Впоследствии я узнал, что к числу его особенностей принадлежало свойство восхищаться каждым человеком, который не оскорблял его прямо в глаза.
Дня три спустя он вдруг, без всякого предупреждения, влетел ко мне в кабинет и извинился в том, что не мог явиться раньше.
– Подхожу к вам и встречаю почтальона, который передал мне вот это для вас, – продолжал он, вручая мне синий пакет. – Очевидно, это напоминает о взносе за пользование водопроводом. Против этого нужно возбудить протест: срок наступит только в сентябре, а теперь только июнь. Вы не обязаны делать такие ранние взносы.
Я возразил ему, что так как во всяком случае нужно платить за пользование водопроводом, то совершенно все равно, сделать это в июне или сентябре.
– Нет, тут дело в принципе, – сказал он. – К чему вам платить за то, чего еще не дают? С какой стати вы будете уплачивать, чего еще не должны?
Он с большим красноречием распространился на эту тему, и я имел глупость слушать его. В какие-нибудь полчаса он убедил меня в том, что данный вопрос связан с неотъемлемыми правами британских граждан и что я буду недостоин пользоваться этими правами, трудами и кровью завоеванными для меня моими предками, если сделаю в июне то, что следовало сделать только в сентябре. Вообще, он сумел так настроить меня, что я тут же написал заведующему «водяным» сбором лицу резкое письмо, которое потом обошлось мне в зале суда в пятьдесят фунтов стерлингов, и это помимо платы за водопровод, которую тоже пришлось внести в свое время.
После этого я всячески стал избегать его, но, живя по соседству, разумеется, не мог не сталкиваться с ним и не узнать его покороче. Вся его жизнь доказывала, что не было человека, более его пламеневшего любовью к ближнему и стремившегося сделать каждому хоть что-нибудь хорошее; но по какому-то злому року все его добрые намерения никому не приносили пользы.
В один рождественский вечер, стоя в дверях одной фешенебельной гостиной и дожидаясь, когда обо мне доложат, я был свидетелем такой сцены. Десятка полтора почтенных мужчин и дам торжественным шагом ходили вокруг ряда стульев, расставленных посередине комнаты, между тем как Поплетон (так звали этого благодетеля) играл на пианино. По временам он вдруг прекращал игру, и по его знаку публика опускалась на стулья, вокруг которых ходила, видимо довольная возможностью отдохнуть. Но один из присутствовавших не сел и направился к двери, провожаемый завистливыми взглядами остальных. Когда он подошел ко мне, я спросил его, что значит эта странная церемония.
– Ах, лучше и не спрашивайте! – произнес он, махнув рукой. – Это одна из глупых выдумок сумасшедшего Поплетона. Того и гляди, заставит всех играть в куклы! – в сердцах добавил он и поспешно вышел из гостиной.
Я попросил служанку не беспокоиться докладывать обо мне и, сунув ей за это одолжение шиллинг, тоже поспешил выскользнуть из дома.
После сытного обеда Поплетон иногда предлагал заняться легкими танцами или просил помочь ему перетащить из одного угла зала в другой тяжелое пианино, – вообще сделать что-нибудь такое, чего не полагается делать при переполненном желудке.
Он был неистощим на придумывания разных «забав», «игр» и «развлечений». Стоило вам засесть в уютный уголок, чтобы побеседовать с добрым приятелем или с хорошенькой и неглупой дамочкой, как он подбегал с предложением: «Идите играть в литературную последовательность», и невзирая на ваше сопротивление, тащил вас к столу, клал перед вами лист бумаги и карандаш и требовал, чтобы вы сделали описание вашей любимой литературной героини. И все это выходило у него так просто и наивно, что сердиться на него, в сущности, не было никакой возможности.
Стараясь чем-нибудь услужить каждому, он постоянно вызывался провожать пожилых дам на поезд и не покидал их до того мгновения, пока поезд не трогался и он ничем больше не мог быть полезным даме. Потом оказывалось, что он усадил ее как раз в вагон для курящих, где ей приходилось оставаться до первой остановки и благодаря этому пострадать весь путь от невыносимой головной боли и жестокого кашля. Не менее охотно он играл с детьми, причем так усердно и натурально изображал «диких зверей», что надолго нагонял на мелюзгу неподдельный ужас.
Что касается доброты и чистоты его намерений, то в этом трудно было подыскать ему равного. Так, например, когда он посещал больных, то непременно приносил им какое-нибудь лакомство, от которого больным становилось еще хуже.
Он очень любил участвовать в свадьбах. Однажды ему удалось так ловко составить программу свадебного поезда, что невеста явилась в церковь утром вместо вечера, и это привело к тому, что весь день, назначенный для радости и ликования, был испорчен. А в другой раз он то же самое проделал с женихом. Словом, он вечно все перепутывал и портил, зато первый сознавался в своих ошибках, с полной искренностью ужасался им и раскаивался в них.
На похоронах он обыкновенно утешал горюющих ближних покойного указанием на то, что он теперь избавлен от всяких страданий и что, наверное, скоро и они увидятся с ним в лучшем мире.
Но самым главным его наслаждением было вмешиваться в ссоры.
На целые десять миль вокруг не было ссоры, в которой он не принимал бы деятельного участия. Начинал он обыкновенно с роли доброго посредника, а кончал тем, что благодаря его посредничеству простая ссора переходила в непримиримую вражду.
Будь он литератором или дипломатом, его удивительная способность вмешиваться в чужие дела могла бы увенчать его лаврами, но в качестве обыкновенного человека он благодаря этой способности доставлял только одни неприятности другим и самому себе и заслужил прозвище «всеобщего благодетеля», хотя, разумеется, в кавычках.
VIII
Сила привычки
Это было во время одного из моих переездов из Северной Америки в Англию. Мы сидели втроем в курительной каюте парохода «Александра»: я, один из моих лондонских приятелей и американец, редактор-издатель одного из многочисленных нью-йоркских воскресных листков.
Мой приятель и я рассуждали о силе привычки, а американец молча слушал нашу беседу, потягивая пиво.
– Поработав над собою известное время, человек твердо усваивает ту или другую привычку и остается верен ей всю жизнь, – говорил между прочим мой приятель. – Вода такой же приятный напиток, как и шампанское, если привыкнуть к ней. Вообще, к чему привыкнешь, все будет казаться приятным. Да вот, например, эти сигары… Кстати, не желаете ли попробовать? – и он придвинул ко мне ящик с сигарами, один вид которых возбуждал у меня тошноту.
– Благодарю, – сказал я, – я дал себе слово не курить во время этого переезда.
– Не пугайтесь! – со смехом успокаивал он меня. – Я это только так, для примера. Я знаю, что вы не станете курить моих сигар и что вы прохворали бы целую неделю, если бы решились на такой подвиг. Но я сам, как вы знаете, курю их постоянно и очень ими доволен, потому что привык к ним. Раньше, несколько лет назад, когда я был еще молод, мне казалось, что я не могу курить никаких сигар, кроме дорогих гаванских. Заметив, наконец, что можно разориться на этих сигарах, я решил обходиться более дешевым сортом. Дело было в Бельгии, и один из моих тамошних знакомых посоветовал мне брать сигары местного производства. Я попробовал одну, и она показалась мне свернутой из капустного листа, обмакнутого в гуано, зато сотня таких сигар стоила всего три пенни, и я заставил себя вообразить, что вкус их нисколько не хуже вкуса гаванских; приобрел сразу сотню и принялся за них скрепя сердце. Когда мне делалось от них очень скверно, я утешал себя мыслью, что ведь и гаванские сигары вызывали у меня тошноту, головокружение и другие неприятные состояния. И, как видите, в конце концов, я так освоился с этими «капустниками», что всякий другой сорт, не исключая и самого высшего, кажется мне противным.
Я заметил, что было бы лучше совсем бросить курить.
– Я сам подумывал об этом, – подхватил мой приятель. – Но, знаете ли, некурящий мужчина делается таким угрюмым… В табаке есть что-то, способствующее общительности.
И, откинувшись на спинку дивана, он выпустил изо рта огромный клуб дыма, распространявшего прямо-таки невозможное зловоние.
– Потом, не угодно ли стаканчик моего кларета? – продолжал он и сам же ответил себе: – Ну, конечно, нет. Никто не желает пить моего кларета, как и курить моих сигар. А знаете что? Три года тому назад, когда я жил в Хаммерсмите, благодаря этому кларету было поймано двое ночных воров. Они, между прочим, взломали у меня буфет и выпили вдвоем пять бутылок моего кларета. Полицейский нашел их потом лежавшими на крыльце соседнего дома; в ногах у них находился мешок с украденными у меня вещами. Воры, наугощавшись кларетом, так хорошо чувствовали себя, что без сопротивления сдались в руки полицейскому и покорно последовали за ним в участок, где тотчас же были освидетельствованы врачом, который нашел у них острое желудочное отравление. С тех пор я постоянно оставляю несколько бутылок этого снадобья в буфете и на кухонном столе для дарового угощения любителей чужой собственности.
Но сам я привык к этому кларету, и он мне полезен. Приходишь иногда домой полумертвым от усталости, выпьешь стаканчика два и вдруг как бы возрождаешься к новой жизни. Начал я его пить по той же причине, по которой привыкал к этим сигарам. Я получаю его прямо из Женевы, и он стоит мне шесть шиллингов за целую дюжину бутылок. Из чего и как выделывается это вино, – не знаю, да и не желаю знать. Я к нему привык, и оно мне не только по вкусу, но даже приносит пользу, а больше мне ничего и не нужно.
Я знаю одного человека, жена которого была чем-то вроде блаженной памяти Ксантиппы. Она весь день только и делала, что пилила мужа; даже по ночам своим громким храпом не давала ему покоя. Но вот она, будучи все время здоровой женщиной, вдруг от чего-то умерла. Друзья поздравили его с избавлением от такой беспокойной супруги и высказали предположение, что теперь он будет наслаждаться деловым спокойствием. Но – увы! – они сильно ошиблись. Целых двадцать два года голос его жены наполнял дом, проникал сквозь стены, разносился по саду и расплывался замирающими звуковыми волнами по окрестностям, и вдруг такая томительная, подавляющая тишина! Дом стал казаться бедному вдовцу чужим, потому что в нем недоставало привычной утренней бури, визгливой брани и вечернего рокота упреков, сопровождаемого тихим треском пылающего камелька. По ночам вдовец не мог спать из-за отсутствия привычного храпа, в котором ему тоже чудились брань и упреки. Беспокойно ворочаясь с боку на бок, он с горькими вздохами бормотал: «Н-да, мы никогда не дорожим тем, что имеем, а понимаем ему цену только после его безвозвратной утраты!»
Наконец он захворал от бессонницы. Доктора пичкали его всевозможными средствами, но ничто не помогало.
Посоветовавшись между собою, они объявили ему, что если он желает спасти свою жизнь, то пусть отыщет себе вторую жену, которая «напиливала» бы ему сон. По соседству немало женщин, нисколько не уступавших покойнице в искусстве «пилить»; но, будучи еще незамужними, они не обладали достаточною практикой в этом искусстве, а ждать, пока они приобретут полный навык, больному было некогда. На счастье больного, когда им уже готово было овладеть отчаяние, в окрестности умер один человек, по словам кумушек, буквально «запиленный» до смерти острым язычком своей жены. Сам еле живой, вдовец отправился к новоовдовевшей на другой же день после похорон ее мужа. Она оказалась настоящей «колючкой», то есть именно тем, что в данное время было нужно вдовцу. Недолго думая он посватался к ней, и через полгода уже имел ее под своей кровлей.
Однако оказалось, что вторая супруга не могла вполне заменить первую: дух у нее был силен, а плоть оказалась немощна. У нее не было такого, то мощного и раскатистого, то пронзительного, возвышающегося до тончайшей фистулы, голоса, так что полнота его звуков не вся доходила до нового мужа, когда он находился в саду. Это вынудило его покидать свое любимое место под сенью деревьев и садиться на окружавшей дом открытой веранде; только там он и мог вполне услаждаться вокальными упражнениями своей новой супруги. Но случалось так, что лишь только он с трубкой и газетой комфортабельно устраивался на веранде, как супруга внезапно умолкала. Тогда он ронял на пол газету и сидел в напряженном и тревожном ожидании. Проходило несколько минут тоскливого безмолвия, и муж начинал нервничать и окликать жену.
«Тут ли ты, дорогая?» – слышался с веранды его слабый и боязливый голос.
«Конечно, тут! Где же мне еще быть, старый колпак?» – доносился из комнаты раздраженный ответ.
«Что же ты замолкла, голубка? – продолжал он с проясневшим лицом. – Говори что-нибудь. Я так люблю, когда ты говоришь».
Но измученная возней по хозяйству пожилая и слабая женщина часто была не в силах работать еще и языком. Муж впадал в новый припадок уныния и, скорбно качая головой, шептал про себя: «Нет, это совсем не то, что моя незабвенная Сусанна… Ах, какая это была женщина!»
Ночью также было не то, более получаса она не могла производить «пиления» и в полном изнеможении опускала голову в подушки, чтобы тут же тихо уснуть, между тем как ее предшественница могла «пилить» далеко за полночь если не самого мужа, то всех других живых существ, с которыми ей приходилось сталкиваться за день. Храпеть, как храпела покойница, она тоже не умела; а между тем этот храп, казавшийся продолжением «пиления», как я уже говорил, также составлял насущную потребность старичка. Обиженный и огорченный, он тряс жену за плечо и плаксиво просил:
«Голубка, что ж ты оборвала на полуслове? Продолжай о том, как Джини подавала завтрак и как я смотрел на нее. Это так интересно…»
– Вот что значит сила привычки, – заключил мой приятель, закуривая свежую сигару.
– Что касается привычки, то и я могу рассказать вам одну занимательную историю, если пожелаете выслушать ее, – вдруг заговорил молчавший до сих пор нью-йоркский издатель.
Разумеется, мы изъявили полную готовность слушать, и американец начал:
– Человек, о котором я поведу свой рассказ, был родом из Джефферсон-Сити. Он родился в этом городе и в течение сорока семи лет ни разу не проводил ночи вне его стен. Это был очень почтенный джентльмен. С девяти часов утра до четырех пополудни он торговал солониной, а в остальное время был ярым пресвитерианцем. Он всегда говорил, что понятия о хорошей жизни и о хороших манерах – одно и то же. Он вставал в семь часов утра, в семь с половиной устраивал семейную молитву, в восемь завтракал, в девять занимался своим делом, в четыре садился на лошадь, которую ему приводили к этому времени, катался на ней до пяти, потом купался или принимал ванну, пил чай, играл с детьми или читал им вслух. Все это проделывалось им до половины седьмого; в семь он садился за обед, затем отправлялся в клуб, где играл в вист до четверти одиннадцатого; ровно в половине одиннадцатого он уже присутствовал дома за вечерней молитвой, а в одиннадцать ложился в постель и тут же мирно засыпал. Двадцать пять лет он вел такой образ жизни без малейших изменений. Выработав себе такую программу, он выполнял ее машинально. Точность его была так велика, что по нему проверялись церковные часы, и местные «астрономы» уверяли, что он зачастую заставлял краснеть самое солнце своей точностью.
Вдруг умирает один из его дальних родственников, живший в Англии и разбогатевший торговлей в Индии, и оставляет ему все свое состояние, не исключая и крупного торгового дела в Ост-Индской компании. Ввиду такой перемены судьбы ему пришлось круто порвать со всем прежним строем своей жизни. Передав свое джефферсонское дело старшему сыну от первого брака, он со второю женою и ее детьми переселился в Лондон.
Из Джефферсон-Сити ои выехал четвертого октября и только семнадцатого добрался до Англии. Прохворав весь переезд, он прибыл совершенно разбитым в Лондон, где по телеграфу заказал себе особняк с полной обстановкой. Несколько дней он пролежал в постели, но потом оправился и изъявил намерение посетить на следующий день Сити, чтобы ознакомиться там со своими новыми делами. Это было в среду вечером, и он велел разбудить себя на другой день пораньше.
Однако в четверг он проснулся только в час пополудни. Жена объяснила ему, что не решалась будить его, предполагая, что ему теперь всего полезнее хороший сон. Он согласился со справедливостью этого предположения. Встав и одевшись, он, не желая манкировать своей религиозной обязанностью, по обыкновению собрал в столовой всю семью вместе с новыми слугами и в половине второго совершил утреннюю молитву. После этого он сел завтракать, а в три часа очутился в Сити. Туда уже успел достичь слух об его феноменальной точности, поэтому его позднее прибытие всех крайне удивило. Рассказав, как и чем было вызвано его опоздание, он заявил, что явится на другой день в половине девятого, то есть в то самое время, в какое он привык начинать свой деловой день.
Он оставался в конторе до позднего вечера и попал домой к самому обеду, но почти ничего не мог есть, хотя раньше всегда проявлял за обеденным столом прекрасный аппетит. Отсутствие аппетита он объяснял тем, что не совершил в этот день своей обычной верховой прогулки, и весь вечер чувствовал себя, как говорится, не в своей тарелке; это он приписывал тому, что не мог сыграть обычной партии виста в клубе, и решил завтра же записаться в какой-нибудь приличный клуб. В одиннадцать он, как всегда, лег спать, но заснуть ему не удалось, и он кашлял и ворочался с боку на бок и, по мере того как шло время, только все более разгуливался и исполнялся энергией. После полуночи его вдруг охватило непреодолимое желание пойти пожелать детям спокойной ночи. Накинув на плечи халат и сунув ноги в туфли, он прокрался в детскую. Скрип дверных петель разбудил ребятишек, чему он очень обрадовался, потому что не намеревался будить их нарочно. Заботливо закутав их в сбившиеся одеяла, он уселся около детских кроваток на стуле и целый час рассказывал детям разные поучительные истории. Потом он перецеловал их, наказал им не шалить и стараться скорее заснуть, а сам, почувствовав сильный голод, спустился в кухню, нашел там кусок холодной дичины с хлебом и основательно закусил. Вернулся он в постель более успокоенным, но все-таки не мог уснуть до пяти часов утра, потому что задумался о новых делах, с которыми ему предстояло много хлопот.
Проснулся он опять ровно в час дня. Жена говорила, что много раз принималась его будить, но все безуспешно. Он был крайне раздражен, и не будь он таким добрым человеком и любящим мужем, его жене, наверное, досталось бы в этот день от него. Поэтому ои снова очутился в Сити только около трех часов.
Так продолжалось целый месяц. Выбитый из привычной колеи, человек напрасно боролся с установившимся против его воли режимом. Он ежедневно просыпался ровно в час, каждую ночь украдкой «обедал» в кухне и засыпал ровно в пять утра.
Он не мог понять причины такой странности. Врачи объяснили ее водянкою мозга, гипнотической невменяемостью, наследственным лунатизмом и т. п. «научными» предположениями. Здоровье его сильно пошатнулось; страдали и его дела. Казалось, он стал жить, так сказать, наизнанку. Дни его как будто не имели ни начала, ни конца, а лишь одну середину. У него не было времени ни для развлечений, ни для отдыха. Когда он чувствовал себя бодрым и общительным, все вокруг него спали, и ему не с кем было перекинуться словом. Объяснение получилось самое неожиданное и таким же неожиданным путем. Как-то раз его дочь стала при нем готовить вечером свои уроки.
«Какой теперь час в Нью-Йорке, папа?» – спросила она, подняв голову от учебника географии.
«В Нью-Йорке? – переспросил отец, взглянув на свои часы. – Здесь ровно десять, а между здешним временем и нью-йоркским разницы немного более четырех с половиною часов. Там часы отстают, следовательно, теперь в Нью-Йорке половина шестого пополудни».
«Стало быть, в Джефферсон-Сити еще меньше?» – вмешалась мать.
«Да, – ответила девочка, взглянув на карту, – Джефферсон-Сити на два градуса западнее Нью-Йорка».
«На два градуса?.. – соображал отец. – В градусе сорок минут. Следовательно, сейчас в Джефферсоне…»
Вдруг он хлопнул себе рукой по лбу, вскочил и крикнул во всю силу своих легких:
«А! Так вот в чем дело!.. Ну, теперь я все понял!.. Слава богу! Теперь все пойдет на лад!..»
«Что с тобой? – встревоженно спрашивала жена. – Что такое? В чем дело?»
«А в том, что теперь в Джефферсоне четыре часа дня, то есть время моей обычной верховой прогулки. Вот это-то мне и нужно было знать».
Действительно, ему только это и нужно было знать, чтобы опять попасть в свою колею и зажить вновь нормальной жизнью. Двадцать пять лет он жил по часам, но по часам именно джефферсонским, а не лондонским. Он переменил только градус долготы, а не самого себя. Внедрившаяся за четверть столетия привычка не могла быть изменена по приказанию солнца.
Разобрав со всех сторон это неожиданное открытие, он пришел к заключению, что ему необходимо восстановить прежний образ жизни, то есть жить по джефферсонским часам. Он ясно видел все сопряженные с этим неудобства, но нашел, что с ними ему легче мириться, чем с тем, что он терпел за последний месяц. И вместо того чтобы ломать свои привычки и заставить себя приспособиться к новым условиям, он решил заставить эти условия примениться к нему.
Сообразно с этим он от трех часов дня и до десяти вечера занимался в своей конторе, в десять садился на лошадь и скакал за город, причем в темные вечера брал с собой фонарь. Когда прошел слух об его вечерних загородных прогулках, все местное население стало судить и рядить этого «чудака».
Обедал он в час ночи, а затем отправлялся в «приличный и спокойный» клуб, члены которого охотно согласились играть с новым сочленом в вист с часу ночи до четырех часов утра.
В половине пятого утра он собирал семью для вечерней молитвы, в пять ложился в постель, сразу засыпал и спал как сурок до часу дня.
Весь Сити зубоскалил над ним, но это нисколько его не смущало. Одно только терзало его: невозможность бывать в церкви. Каждое воскресенье в пять часов дня он чувствовал потребность присутствовать на утреннем богослужении, но в это время не было такого богослужения. В семь часов вечера в эти дни он скромно «полдничал», в одиннадцать «обедал», в полночь пил послеобеденный чай, в три часа ночи слегка закусывал хлебом с сыром, ложился спать на час раньше, то есть в четыре утра, и, чувствуя себя неудовлетворенным, не мог заснуть до пяти часов.
– Это был человек привычки, – заключил рассказчик.
Когда он замолчал и стал допивать свое пиво, я, сказав несколько приличных случаю слов, поспешил выбраться на палубу, чтобы отдышаться от дыма бельгийских сигар и поразмышлять на свежем морском воздухе о только что услышанных рассказах моего соотечественника и американца о могущественной силе привычки.