Текст книги "Книжка праздных мыслей праздного человека"
Автор книги: Клапка Джером Джером
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Он рассказывает мне свои любимые волшебные сказки. Папа говорит, что в сказках нет правды, и это очень грустно, потому что ему (моему собеседнику) так хотелось бы быть храбрым рыцарем, побивать злых драконов и жениться на прекрасной принцессе. Ему тогда было шесть лет, а с семи он стал смотреть на мир с более практической точки зрения и желает быть торговцем, чтобы иметь много денег. Быть может, эта практичность явилась последствием того, что он влюбился в шестилетнюю дочку мелочного торговца, лавка которого была напротив нашего дома. Наверное, он очень любил эту девочку, судя по тому, что однажды подарил ей свое лучшее сокровище – большой перочинный нож с четырьмя проржавевшими лезвиями и пробочником, обладавшим неприятным свойством своевольно раскрываться в кармане и впиваться в ногу своему обладателю. Она была так восхищена этим подарком, что обвила своими маленькими ручонками шею дарителя и несколько раз звучно чмокнула его прямо в губы. Разумеется, все это происходило вдали от людских глаз, в темном углу кладовой лавки. Впрочем, как-то раз подобная нежная сцена повторилась в воротах нашего дома, куда иногда прибегала на свидания со своим другом маленькая лавочница. Свидетелем был другой мальчик, немного постарше. Он стал выслеживать влюбленную парочку, вследствие этого вышло настоящее побоище, кончившееся полным поражением моего собеседника.
Но вот наступила школьная пора с ее огорчениями и радостями, веселым шумом и гамом, замысловатыми шалостями, а подчас и горючими слезами, лившимися на страницы противных грамматик – в особенности латинской – и задачников.
В школе он немножко искалечил свой язык, стараясь как можно добросовестнее усвоить произношение немецких слов. Там же он узнал, какое огромное значение имеют для французов писчая бумага, чернила и перья. «Есть у тебя бумага, чернила и перья?» – вот всегда была первая фраза, с которыми ученики-французы будто бы обращаются друг к другу при встречах. Если у вопрошаемого мальчика этого добра недостаточно, то он обыкновенно отвечает, что у него всего этого немного, зато очень много у дяди его брата. Но вопрошающий не особенно интересуется дядей брата своего товарища, а желает знать, много ли бумаги, чернил и перьев у соседа матери товарища. «Нет, у соседа моей матери нет ни бумаги, ни чернил, ни перьев», – с видимым волнением отвечает вопрошаемый. «А не имеет ли сын садовника перьев, чернил и бумаги?» – продолжает неумолимый допросчик. – Оказывается, тот имеет. И после бесконечных, доводящих до полного одурения расспросов о бумаге, чернилах и перьях, в конце концов выясняется, что всего, этого нет у дочери садовника самого вопрошающего. Такое открытие повергло бы в бездонную пучину стыда кого угодно другого, но неутомимому допросчику со страниц учебника французского языка это – как с гуся вода, и он, с возмутительным спокойствием, нисколько не краснея, продолжает беседу с заявления, что у его тетки имеется немного горчицы. И весь учебник в таком духе.
В приобретении таких «полезных» знаний – скоро, к счастью, забываемых – и проходит золотое отрочество. Красное кирпичное здание школы расплывается в тумане, и мы выходим на большую дорогу жизни. Мой маленький друг вырос. Куртка его превратилась в нечто более длинное. Его растрепанная ученическая фуражка, служившая ему, между прочим, и носовым платком, и предметом для зачерпывания воды из ручья, и наступательным оружием, заменена высокой глянцевитой шляпой-цилиндром. Во рту у него торчит уже не сахарная палочка, а сигаретка, дым которой, проникая ему в нос, немало его беспокоит. Позднее он принимается уже за более приличную толстую черную «гаванскую» сигару, которой в первое время также очень недоволен, судя по тому, что после нее он долго отплевывается и клянется, что никогда больше в жизни не прикоснется к «такой гадости».
Лишь только у него начинают проявляться, видимо для самых даже слабых глаз, усы, он знакомится с бренди пополам с содой и воображает себя уж совсем возмужалым. Он бойко толкует о бегах и скачках, в разговоре с приятелями называет популярнейших актрис уменьшительными именами и небрежно, сквозь зубы, цедит о. своем вчерашнем тысячном проигрыше в карты, добавляя, что игра была «довольно крупная» и что ему не везло, хотя в действительности самая высшая ставка, наверное, не превышала двухпенсовой монеты. Вместе с тем мой приятель стал носить монокль, благодаря чему то и дело спотыкается, а иногда и падает.
Его бабушка, мать и тетушки усердно молятся, чтобы он не свалился окончательно в ту бездну погибели, к которой так стремится по своей неопытности, и придумывают, на ком бы женить его, чтобы заставить «остепениться» и зажить «по-человечески», без всяких глупостей и увлечений. Иногда, впрочем, и у него самого зловеще звучат в ушах предостережения директора высшей школы, говорившего ему, что если он не изменит своего поведения, то ему несдобровать; но он только презрительно отмахивается от этих внушений и продолжает свое.
К женщинам в ту пору он относится крайне недоверчиво. Считая себя превосходством по сравнению с ними, он смотрел на них сверху вниз. Даже на своих старших родственниц он глядел с покровительственной снисходительностью.
По проходит еще немного времени, и он преобразовывается, потому что влюбился. Это тотчас же отзывается на его внешности. Он начинает носить более изящный костюм и более узкую обувь, чем носил раньше, тщательно причесывает и прилизывает свои волосы, увлекается стихами знаменитых поэтов и сам втихомолку что-то пописывает, справляясь со словарем рифм. Каждое утро служанка находит под его письменным столом целые груды изорванной в клочки почтовой бумаги. Служанка подбирает эти клочки, складывает их и с восхищением читает о «жестоких сердцах», об «отравленных любовных стрелах и жалах», о «лучезарных глазках» и о «тяжких вздохах отвергнутой любви». Много еще находилось на этих клочках сладких слов, которые так любят нашептывать влюбленные юноши молодым девушкам, слушающим их с упоением, хотя и притворяющимся, что ничему этому не верят.
Но, по-видимому, мой приятель не был счастлив в любви, потому что вдруг побледнел, стал совершать продолжительные уединенные прогулки, плохо спал, мало ел и вообще казался совершенно разочарованным в жизни и готовым покинуть ее…
Я хочу ободрить несчастливца, но уже не чувствую его рядом с собой. Моя молодая половина исчезла, оставив наедине с собой одну старую.
Вокруг меня стало темно, как в могиле. Я стою и растерянно оглядываюсь, не зная, куда повернуться в этом мраке. С тоской гляжу на небо: не блеснет ли мне хоть оттуда путеводный луч.
Но наступает рассвет, и я убеждаюсь, что моя первая, лучшая, молодая половина вовсе и не покидала меня, а находится во мне, и мы с ней составляем одно неразрывное целое.
Вторая книжка праздных мыслей праздного человека
I Об искусстве решаться
– Ну так как же ты думаешь, дорогой? Ведь с красным мне не совсем будет удобно носить свою малиновую шляпу.
– Так бери серый.
– Серый?.. Да, пожалуй, серый будет более подходящим…
– И материя такая… хорошая.
– Да, и сам цвет такой красивый… Ты понимаешь, дорогой, что я хочу сказать? Цвет этой материи не обыкновенный – серый, а… Обыкновенный же серый цвет такой неинтересный…
– Зато очень… приличный.
– Да, но красный?.. Ах, мне нравится в красном именно то, что выглядит таким теплым. В нем чувствуешь себя тепло даже в холод… Ты понимаешь меня, дорогой?
– Ну так бери красный. Он, кстати, так идет тебе…
– Ты находишь, милый?
– Да, в красном ты всегда такая… румяная.
– Может быть, красный отражает?.. Нет, все-таки, думаю, серый удобнее…
– Так вам угодно будет взять материю серого цвета, сударыня? – раздается, наконец, голос приказчика.
– Да, думаю, это будет лучше, тем более, что… не так ли, дорогой?
– Да, дорогая, и по-моему лучше. Мне очень нравится серый цвет вообще, а этот в особенности.
– Потом и материя такая… прочная… Ах, вы, кажется, уж отрезали?
– Нет еще, сударыня, я только что хотел…
– Подождите минутку, я еще раз погляжу красную и посоветуюсь с мужем… Видишь что, дорогой, мне пришло в голову, что шиншилла лучше бы пошла к красному, нежели к серому, не так ли?
– Так бери красный. О чем же еще раздумывать?
– А шляпа-то? Ведь она малиновогоцвета, а это не идет к красному. Режет глаз.
– Разве у тебя нет другой шляпы?
– Нет… А с серым было бы очень красиво… Да, возьму лучше серый. Это такой скромный и приличный цвет.
– Прикажете четырнадцать ярдов, миссис? – осведомляется приказчик.
– Да, думаю, довольно четырнадцати. Можно сделать вставку из другого… Ах, пожалуйста, еще минуточку… Видишь, милый, если я возьму серый, мне нечего будет носить с моим черным жакетом.
– А разве к серому он не идет?
– Да, но не так хорошо, как к красному.
– В таком случае нечего более и думать: бери красную материю… ведь она нравится тебе?
– Положим, мне нравится и серая. Но приходится принимать в расчет так много разных побочных обстоятельств и… Ах, боже мой! Неужели у вас верноевремя?
– Нет, миссис, наши часы отстают на десять минут. Мы всегда держим их немного отставшими, – ответил приказчик.
– Да? Господи, когда же мы попадем к миссис Дженнавай?! Ведь мы обещали быть у нее в начале первого… Как много времени отнимают эти покупки!.. А когда мы вышли из дома, не помнишь, милый?
– Кажется, около одиннадцати…
– Нет, еще в половине одиннадцатого. Я вспомнила: ведь мы хотели выйти непременно в половине десятого, да задержались ровно на час… Уж битых два часа как мы тут.
– Да, и, кажется, сделали очень немного.
– Совсем ничегоне сделали, дорогой! А теперь нужно поскорее к миссис Дженнавай… У тебя мой кошелек?.. Ах, он у меня!
– Так что же ты решила взять: красное или серое?
– Решила было минуту тому назад, а теперь забыла… совсем забыла!.. Ах да, вспомнила! Я решила взять красную… Да-да, непременно красную… Впрочем, нет, вовсе и не красную, а…
– Помнится, дорогая, ты нашла необходимым взять именно красную… Жакет… шиншилла…
– Да-да, ты прав, дорогой. Действительно, лучше взять красную. Ах, у меня голова пошла кругом…
– Так прикажете отрезать красного цвета, миссис?
– Да, конечно, красного. Это будет самое лучшее, не так ли, дорогой… А у вас нет других оттенков красного? Этот цвет такой неказистый, грубый.
Приказчик с легким раздражением, но все еще вежливо напоминает, что покупательница уже перебрала всеоттенки красного и нашла самым красивым именно этот.
– Ах да, да! – соглашается она с видом человека, с плеч которого вдруг свалились все земные заботы. – Так отрежьте, пожалуйста, этого красного… Нам некогда больше раздумывать; у нас и так пропало все утро из-за этой покупки…
Оставив наконец магазин с новым свертком, покупательница разражается сильными порицаниями красного цвета и неопровержимыми аргументами в пользу серого. Она спрашивает своего спутника, как он думает: переменят ли ей отрезок, если она обратится к самому хозяину магазина?
Спутник, стремящийся скорее позавтракать, возражает, что едва ли переменят.
– Какая досада! – вскрикивает она. – Вот почему я так не люблю ходить по магазинам: там всегда сбиваешься с толку…
Многое еще говорит она о горькой необходимости делать покупки вообще и о только что сделанной в частности и заканчивает торжественным заявлением, что уж в этотмагазин она ни за что больше не пойдет.
Мы, мужчины, смеемся над женщинами, а сами-то много ли лучше их? Скажите по совести, мой гордящийся своим мужским превосходством друг, разве выникогда не стояли в мучительной нерешительности перед вашим гардеробом, раздумывая, в чемвы можете лучше понравиться ей: в светлом ли пиджачном костюме, который так хорошо обрисовывает ваши широкие плечи, или в пуританском черном сюртуке, который, пожалуй, даже более подходит к вашим летам, приближающимся к тридцати? А может быть, лучше всего было бы явиться на глаза вашей обворожительницы в костюме для верховой езды? Ведь онане дальше как третьего дня восхищалась этим костюмом на вашем приятеле Джиме, а разве ваша фигура хуже его фигуры и не покажется ли она в более выгодном свете, если ее облечь в костюм в обтяжку?
Как жаль, что в настоящее время панталоны для верховой езды стали делать такими мешковатыми. По мере того как женщины суживают размеры своих одежд, мы все более расширяем их. Почему изгнаны дедовские и отцовские шелковые панталоны в обтяжку, до колен, при длинных шелковых чулках и башмаках с пряжками? Уж не сделались ли мы скромнее своих предшественников, или же это означает наш упадок, который нужно скрыть таким путем?
Не могу понять, за что нас любят женщины. Неужели только за наши нравственные качества? Во всяком случае, не за нашу внешность, отмеченную широчайшими цветными панталонами, черным сюртуком и жилетом, стоячими воротничками и шляпою в виде фабричной трубы. Нет, конечно, только своим внутренним качествам мы обязаны любовью женщин. Положим, это лестно, но не следовало бы пренебрегать и внешностью.
Как хорошо жилось нашим предкам, я понял лишь тогда, когда мне пришлось участвовать в одном костюмированном балу. Не могу теперь припомнить, что именно я изображал собою, да это и не важно. Помню только, что на мне было что-то военное. Взятый напрокат костюм был слишком узок для меня, а принадлежавшая к нему шляпа – чересчур велика. Первое неудобство я старался сгладить тем, что в тот день съел один сухарь и выпил полстакана содовой воды, шляпу же немножко «подправил» – и дело уладилось.
В школе я получал награды за математику и за священную историю; нечасто, положим, но все-таки получал. Один критик, теперь уж умерший, расхвалил одну из моих книг. Бывали случаи, когда мое поведение удостаивалось одобрения серьезных людей. Но никогда во всю свою жизнь я не чувствовал себя более гордым, более довольным собой, как в тот вечер, когда, одевшись на костюмированный бал, я любовался собой в трюмо, отражавшем меня во весь рост.
Это было нечто до такой степени красивое, что я самому себе показался очень хорош. Знаю, что мне не следовало бы говорить об этом, но я слышал то же самое и от других. Да, я был хорош, как греза молодой невинной девушки.
На мне было что-то ярко-красное, покрытое золотым шнурком, а где были неуместны шнурки, там блестели золотые позументы, галуны и золотая бахромка. Я был застегнут золотыми пуговицами и пряжками, обхвачен золотым поясом, шея моя обвивалась золототканым и, несмотря на это, очень легким шарфом, а на шляпе развевались белоснежные перья.
Не знаю, было ли все на своем месте, но оно мне шло, и я, повторяю, был очень эффектен.
Мой успех дал мне возможность заглянуть в сокровенные тайны женской природы. Девушки, которые до тех пор не обращали на меня внимания, в тот вечер теснились вокруг меня, видимо добиваясь моеговнимания к ним. Девушки, которым я не был представлен, дулись на тех, которые были удостоены этой чести. Одну бедняжку мне было даже жаль. Она сразу «врезалась» в меня по уши и из-за этого дала отставку своему постоянному ухаживателю, который, наверное, был бы для нее прекрасным мужем, но сделал глупость, вырядившись в тот вечер пивной бутылкой! Меняэта чересчур увлекающаяся девица в мужья не получила, а того, который хотел бы им быть, потеряла. Впрочем, пожалуй, и хорошо, что пошла мода на невзрачную мужскую одежду: если бы я проходил хоть неделю в одном из прежних блестящих костюмов, то, наверное, обалдел бы от чванства; меня не могла бы спасти и моя природная скромность.
Удивляюсь, почему теперь так редко даются костюмированные балы! Ведь детское стремление покрасивее вырядиться и кого-нибудь «представлять» так живо во всех нас. Нам так надоедает быть самими собою. Однажды за чайным столом был предложен вопрос: захотел ли бы кто-нибудь из компании поменяться с другим – малосостоятельный человек с миллионером, гувернантка с принцессой и т. п. – до такой степени, чтобы ничего уж не оставалось своего, не только в условиях быта и общественном положении, но даже в здоровье, уме, характере, самой душе – так, чтобы ровно ничего не осталось прежнего, кроме памяти. Большинство присутствующих решило этот вопрос в отрицательном смысле, но одна дама заявила, что могут быть люди, которые охотно согласились бы на такой коренной обмен.
– Уж не о себе ли вы говорите? – спросил один из хороших знакомых этой дамы. – Неужели высогласились бы на это?
– Отчего же нет? – возразила дама. – С большою даже охотою. Я так надоела самой себе, что готова была бы обменяться даже с вами.
В моей юности главным вопросом для меня был: кем мне сделаться? В девятнадцать лет все задают себе этот вопрос, чтобы в двадцать девять вздыхать: «Ах, зачем судьба не сделала меня кем-нибудь другим?»
В те дни я был усердным читателем добрых советов для молодых людей и из всех этих советов, вместе взятых, вывел заключение, что вполне от моего личного выбора зависит сделаться сэром Ланселотом, герром Тайфельсдреком или синьором Яго. И я долго взвешивал все «за» и «против» выбора для себя веселой или серьезной жизни. Образцы той и другой я отыскивал в книгах же. В то время был в сильном ходу Байрон, и под влиянием его славы многие молодые люди напускали на себя вид угрюмой разочарованности в жизни, на все и всех смотрели с презрением и замыкались в гордом молчании непонятой души. Увлекся этой игрой и я.
С месяц почти я очень редко улыбался – и то лишь самой скорбной улыбкой, свидетельствовавшей о разбитом сердце (по крайней мере, она должна была быть именно такой), и соответствующим образом вел себя во всем остальном. Недалекие люди перетолковывали мою кривую «архибайроновскую» усмешку и сострадательно говорили:
– Бедный молодой человек! Уж и вы этим страдаете? Вполне сочувствую вам. Я и сам уж давно мучаюсь этим при внезапных переменах погоды.
За мной ухаживали, заставляли пить бренди и угощали имбирным пивом.
Очень горько для молодого человека, стойко хранящего от посторонних взоров свою израненную душу, когда вдруг кто-нибудь из старых домашних друзей его родителей хлопнет его по плечу и спросит:
– Ну, как у нас сегодня – не болит горб?
Или дружески посоветует держать себя похрабрее и не кукситься из-за такой малости.
Берущему на себя роль байроновскаго разочарованного юноши встречаются препятствия и чисто практического свойства.
Так, например, он должен быть сверхъестественно порочным или, вернее, иметь за собой невообразимо порочное прошлое; но откуда его взять, когда его не было да и не могло быть, хотя бы просто за недостатком больших средств, без которых, как известно, невозможна порочность, доводящая в двадцать лет до разочарования!
В жизни все стоит денег. Желая предаваться излишествам, нельзя пользоваться свидетельством о бедности, как это допускается в судах. Да это было бы и не по-байроновски.
Изречение «топить память в кубке» звучит красиво, но проделывать эту процедуру приятно только тогда, когда «кубок» будет наполнен дорогим старым токайским или другим вином высшей марки; а если для потопления своих горестных воспоминаний приходится довольствоваться одним виски, бренди или дешевым пивом, то грех теряет всю свою заманчивость.
Может быть, меня отвлекли от «байронизма» и соображения о том, что порок соблазнителен только в темноте, но отвратителен при солнечном освещении; что, хотя он, подобно грязи и лохмотьям для искусства, может быть и очень живописен в литературе, но он придает слишком уж скверный запах его носителю, и что, хотя немало людей опускаются до его грязи по бедности своей воли, но всякий обязан всеми силами бороться против него.
Как бы там ни было, но недели через три-четыре мне надоело разыгрывать мрачного «байроновца». Поводом к этому послужила случайно прочитанная мною повесть, герой которой был самый обыденный молодой шалопай. Он присутствовал на всех боях, как людских, так и петушиных, ухаживал за актрисами, срывал звонки и дверные ручки, гасил уличные фонари, проказничал над полицейскими и пользовался любовью женщин.
Последнее обстоятельство заставило меня призадуматься: отчего бы и мне не участвовать в боях, не бегать за актрисами, не срывать звонков, не гасить фонарей и не дразнить полицейских, если этим заслуживается женская любовь? Положим, со времени этого героя в Лондоне много изменилось, но осталось кое-что и прежнее, а сердце женщины никогда не меняется. Если не позволялось больше драться на призы, то можно было записаться в какое-нибудь боксерское собрание в Уайтчепеле. Петушиные же бои, тоже запрещенные, можно было заменить травлей крыс посредством собак в каком-нибудь отдаленном уголке, и при всем этом великолепно чувствовать себя настоящим спортсменом. Чувствовать себя при данных условиях таким же беспечно-веселым и жизнерадостным, как мой герой, я едва ли мог: меня пугала та атмосфера, в которой он дышал, – атмосфера, пропитанная скверным табаком, дешевым пивом, разными дурными испарениями и вечною боязнью полиции. Но я решил, что если хорошенько взять себя в руки, то к этим отрицательным сторонам жизни моего нового прообраза можно скоро привыкнуть, особенно в виду манящей награды – любви всех женщин. И со следующего же дня начал свою игру в нового героя.
Но и эта игра оказалась мне не по карману. Даже самые обыкновенные «дружеские» боксерские собрания и крысиные травли в дебрях Розерхита требуют известных затрат со стороны человека, являющегося во всей компании единственным представителем джентльменства, носителем белых воротников и предполагаемым «богачом».
Конечно, срывание звонков, лазанье по фонарным столбам гашение керосиновых ламп или газовых рожков ровно ничего не стоит, если не считать сопряженного с этой забавой риска попасться в руки стражей общественного порядка; зато это удовольствие скоро и надоедает. К тому же нынешние способы освещения большинства лондонских улиц плохо приспособлены для такого спорта.
И проказы над полицейскими далеко не всегда кончаются вашим торжеством. Впрочем, в этом отношении я не могу считаться вполне компетентным. Кажется, для полноты успехов в этого рода упражнениях необходимы более подходящие места, чем Ковент-Гарден и Грейт-Марлбрут-стрит. Нахлобучить полицейскому на глаза его головопокрышку, в особенности когда он толстый и неповоротливый, – очень забавная штука: пока он возится с освобождением своих глаз из-под тяжелой преграды, вы можете задавать ему самые раздражающие вопросы, а когда ему это наконец удастся, вы уже исчезли с его горизонта. Но эту игру нужно вести отнюдь не в таких областях, где на каждую дюжину квадратных ярдов приходится по три констебля. Когда за вами из-за каждого уголка выглядывает пара острых глаз, мало надежды, чтобы вы могли благополучно «накрыть» те из них, которые в данный момент смотрят в другую сторону. И если вам все-таки удастся это сделать, то как вы ни старайтесь улепетнуть от рук карающей Немезиды, она в лице шести-семи дюжих усатых мундирных людей обязательно перехватит вас и доставит в полицейский участок, где у вас будет полный досуг разрисовывать себе картину того, что вам будет предстоять на следующий день перед судьей.
Вернее всего, вас обвинят в том, что вы были пьяны и в таком неблаговидном состоянии учинили беспорядок и нарушение общественной тишины. Ваши уверения, что вы просто подражали понравившемуся вам герою одной когда-то популярной книги, не произведут никакого впечатления, а если и произведут, то опять-таки истолкуют это не в вашу пользу и приговорят вас, самое меньшее, к уплате довольно крупного штрафа. А когда вы после этого придете к Мефилдам, то дочерей не окажется дома; мамаша же их, дама превосходных правил, всегда относившаяся к вам с чисто материнской симпатией, прочтет вам длиннейшую нотацию и если не доведет вас до раскаяния, то вы навеки погибнете в ее глазах. Да и мало ли еще какие могут быть нежелательные последствия шалостей с полицейскими!
Говоря откровенно, как-то раз мне благодаря одной такой чересчур уж «геройской» шуточке пришлось так круто, что я после этого дал себе честное слово переменить предмет своих подражаний, тем более что ничьей любви я своими новыми подвигами не заслужил, скорее даже потерял расположение многих.
Вскоре я нашел более почтенный «образец». В то время был в моде один немецкий профессор. Он носил длинные волосы и проявлял другие признаки пренебрежения общественными требованиями, зато слыл обладателем стального, а иногда даже и золотого сердца. Большинство находило его неинтересным, потому что не умело заглядывать в его сердце, а ограничивалось разбором лишь его поверхностных особенностей, как, например, его ломаный английский язык, на котором он постоянно твердил о своей умершей матери и об оставшейся у него на руках маленькой сестренке Лизе. Главная же его особенность заключалась в хромой собаке, которую он с риском для собственной жизни вырвал из рук озверевшей толпы уличных негодяев, нашедших себе забаву в истязании несчастного животного. Специальностью этого профессора было останавливать взбесившихся лошадей и спасать прелестных дам, сидевших в угрожаемых экипажах. Мне все это показалось очень привлекательным, и я решил быть егоподражателем.
Конечно, я не мог сделаться настоящим немецким профессором, но волосы до плеч отпустил, не считаясь с общественными приличиями. Хотел обзавестись и хромой собакой, но в этом отношении потерпел неудачу. Один торговец собаками, к которому я обратился, предложил за лишнюю плату в пять шиллингов нарочно сломать любой из своих питомиц лапу, от чего я, разумеется, с негодованием отказался.
Дело, однако, обошлось и без торговца. Как-то поздно вечером я нашел на улице бедного, хотя и не хромого, но сильно истощенного голодом некрасивого ублюдка, позвал его с собой и принялся дома ухаживать за ним. (С какою радостью и трогательной доверчивостью он плелся за мною!) Наверное, я уж чересчур закормил и избаловал его, потому что в конце концов с ним не стало никакого сладу. Он оказался обладающим многими неприятными привычками и был слишком самостоятелен, чтобы его можно было отучить от них.
Мой четырехлапый приемыш вскоре сделался грозою всех окрестных с нами жителей. Он не пропускал ни одной курицы и таскал кроликов из закутков. Бывали минуты, когда я сам готов был переломать ему лапы, если бы только мог поймать его. Но, видя мой гнев по поводу разорванной им кошки или расквасившего себе нос ребенка, испуганного его свирепым видом и лаем, он пускался наутек с быстротою ветра, а когда, выждав время, возвращался назад, я уже был проникнут жалостью к нему самому. Люди, вместо того чтобы похвалить меня за то, что я спас умиравшее с голоду животное, бранили меня за это и говорили, что если я не утоплю его, то это сделают они. Кое-как мне удалось сбыть его на окраину города, и за его дальнейшей судьбой я уже не следил.
Не удавались мне и подвиги со взбесившимися лошадьми.
В той местности, где я тогда жил, таких горячих коней, которые могли бы понестись ни с того ни с сего, не было. Один только раз представился мне случай отличиться в новом желаемом направлении, да и то неважный и тоже окончившийся для меня далеко не торжеством. Дело в том, что мимо меня не «вихрем промчалась», а просто пробежала ровным аллюром деревенская лошадь под простым седлом, влача за собой в уличной грязи поводья. В сущности, для начинающего укротителя бешеных лошадей или спасателя людей от их выкрутасов условия были самые благоприятные. Я бросился вдогонку за трусившей по улице «бешеной» лошадью и только что приготовился было перерезать ей путь и остановить ее, как был столкнут в сторону двумя полисменами, которые и овладели лошадью. Оказалось, что эта лошадь была приучена дожидаться несколько времени перед трактиром своего бражничавшего хозяина и по истечении известного срока возвращаться домой без него.
Однажды я видел в окно, как трое людей хотели остановить бежавшего откуда-то великолепного кровного скакуна. По-видимому, все трое были, так сказать, добровольцами в этом деле. Они вышли на середину улицы и заняли всю ее ширину. Видя, что лошадь несется на него, человек с левой стороны раскинул руки, словно хотел принять ее в свои объятья. Однако когда лошадь была от него шагах в двадцати и по всем признакам готовилась сбить его с ног, он отчаянно взмахнул руками и, отодвинувшись, пропустил ее мимо себя. Второй последовал примеру первого, сделав только такое движение, будто хотел поймать летевшее стрелою животное за развевающийся хвост. Третий погнался за лошадью, что-то крича ей. И эту лошадь также перехватили полисмены, очевидно лучше напрактиковавшиеся в ловле не только людей, но и четвероногих, даже самых быстрых. Потом все трое «добровольцев» опять сошлись и, покачивая головами и размахивая руками, долго обсуждали этот инцидент, вероятно, стараясь какими-нибудь особенно убедительными аргументами оправдать друг перед другом свою неудачу.
Забыл теперь, какие еще роли я принимался разыгрывать на заре своей юности, когда бывает так велика жажда к подражанию «великим» людям и «выдающимся» характерам. Помню только одну, от которой мне пришлось очень солоно, – роль прямодушного, неподкупно-честного и добросердечного молодого человека, который никогда не кривит совестью и всем говорит в глаза правду.
Во всю свою жизнь я знал только одного человека, который с успехом высказывал все, что у него было на уме. Я слышал, как он ударял по столу ладонью руки и кричал:
– Вы хотите, чтобы я вам льстил, напевал турусы на колесах, пичкал вас вареньем? На это я, Джим Кемптон, не способен. Я способен говорить одну только чистую правду, и если вы хотите слышать от меня эту правду, то я скажу вам, что ваша дочь – самая лучшая пианистка, какую я когда-либо слышал. Она не гений, но я слышал и Листа, и Метцгер, и всех прочих знаменитых виртуозов обоего пола и не постесняюсь сказать, что все они ровно ничего не стоят в сравнении с вашей дочерью. Вот вам мое мнение. Я всегда говорю то, что думаю, и своих слов назад не возьму, как бы ни огорчил вас ими.
– Ах, – восклицали умиленные родители, – как приятно встретить человека, который не боится сказать то, что думает! Почему мы не все такие же правдивые, как вы?
Помнится мне, последней моей ролью была та, которую я считал очень легкою. Это было подражание герою одного романа, вызывавшему общий восторг тем, что он всегда был самим собою. Все кругом него позировали и лицедействовали, а он всегда оставался именно таким, каким его создала природа. Я также хотел быть только тем, чем был создан. Но тут возник вопрос: кем же, собственно, создала меня природа? Что такое я представляю собою?