Текст книги "Корабль дураков"
Автор книги: Кэтрин Портер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Настоящая западная мешанина, – сказала она. – Никаких татар, ни евреев, ни китайцев, ни африканцев, все очень обыкновенно: англо-шотландско-ирландско-валлийская смесь, выходцы из Голландии, из Франции, да одна прапрабабушка с испанским именем, но все равно наполовину ирландка… даже ни одного венгра и, главное, ни одного немца. Немецкой крови ни капли.
Фрейтаг поинтересовался, откуда у нее такая уверенность, при том что тут столько смешалось национальностей и все они, в конце концов, сродни – она что же, не любит немцев? Из-за той паршивой войны? Так ведь в войне виноваты были все и все от нее пострадали, а немцы больше всех; если бы американцы стали тогда на сторону Германии, будущее всего мира стало бы другим, куда лучше! Глаза Фрейтага загорелись, он даже стал красноречив. Дженни слегка улыбнулась: кто бы ни был виноват, а она рада, что ее страна не была заодно с немцами. Но тут ей стало совестно, и она прибавила:
– Даже не воевала заодно.
Она человек без предрассудков, говорила Дженни. Она рано лишилась матери, и ее воспитывали главным образом бабушка с дедушкой, родители отца, а это были люди старомодные, рационалисты в духе восемнадцатого века, прямые потомки Дидро и Даламбера, как говаривал дед, и они полагали, что хотя бы в малой мере осуждать кого-то или что-то по соображениям национальным или религиозным – признак величайшей пошлости и невежества. Все это касалось хороших манер, ибо они вытекают из нравственных норм.
– Негры-то, конечно, появлялись у нас только с черного хода, – говорила Дженни, – и я ни разу не видела за нашим столом краснокожего индейца или даже индуса, и еще самых разных людей в доме не принимали по той или иной причине, больше потому, что они дурно воспитанные или скучные; но дедушка с бабушкой объясняли мне – это, мол, они просто считаются с местными обычаями, или – имеют же они право выбирать себе знакомых, и то и другое неотделимо от хороших манер и воспитанности. Ну и воспитание же это было, прямо хоть в музей! – сказала Дженни. – Но мне все это ужасно нравилось, я верила каждому слову, до сих пор верю… так что я безнадежно отстала от своего поколения. Я увязла в сетях возвышенных понятий, а применить их негде! Мои друзья из радикалов смотрят на меня, как на молодого бронтозавра. В их устах слово «леди» звучит точно непристойность; а один как-то сказал: «Вы только послушайте, как она произносит „шантильи“ – сразу ясно, кто она такая!»
– Откуда у вас друзья-радикалы? – удивился Фрейтаг. – Все радикалы, каких мне случалось встречать, были нестриженые, с грязными ногтями и вечно выпрашивали сигареты, а потом гасили их в чашке из-под кофе. Ваши тоже такие?
– Есть и такие, – не очень охотно согласилась Дженни. – Но среди них есть очень умные, интересные люди.
– Что им еще остается, – заметил Фрейтаг. – А ваш друг мистер Скотт тоже отстаивает радикальные взгляды?
– Иногда, – сказала Дженни. – Чтобы поспорить. Это зависит от того, какие взгляды у противника.
Это рассмешило Фрейтага, и Дженни тоже чуть-чуть посмеялась. Немного помолчали, а потом, как рано или поздно получалось у него в любом разговоре, он заговорил о своей жене. Волосы у нее золотистые, точно спелая пшеница, и чудесный цвет лица – истинная дева с берегов Рейна, ему все это в ней так мило; и у нее очаровательное имя.
– Ее зовут Мари Шампань, – сказал он с нежностью, – Мне кажется, я прежде всего влюбился в ее имя.
Теперь он стал рассказывать, что жена всегда выбирала для него костюмы, да так удачно, сам он не сумел бы так одеваться, сказал он, явно довольный собой. В человеке другого склада такое самодовольство было бы отвратительно, решила Дженни. И сказала – чтобы выбирать для мужчины галстуки, женщина должна быть необыкновенно уверенной в себе. Вот она никогда бы на это не осмелилась. Фрейтаг возразил – тут все зависит от мужчины.
– Вы не поверите, как я уважаю вкус и суждения моей жены во всем… ну, почти во всем, – сказал он.
Они опять замолчали, и Дженни хмуро подумала о скучных черных вязаных галстуках Дэвида. Самомнение Дэвида в другом роде, чем у Фрейтага, – и право же, куда хуже: у этого хотя бы чувствуется душевная теплота и щедрость. А бедняга Дэвид замкнулся в себе, словно отшельник в пещере, – даже самыми жалкими крохами своего существа ни за что и ни с кем не поделится.
– Моя жена сейчас в Мангейме, у своей матери, – сказал Фрейтаг. – Я увезу их обеих в Мексику. Мы решили совсем туда переселиться.
От него все жарче веяло радостной уверенностью и довольством, так иные люди пышут здоровьем или излучают таинственное обаяние красоты. И Дженни почувствовала – это его довольство собой идет не от тщеславия, но как-то по-особенному все у него сложилось, чем-то необыкновенным он обладает, что-то такое нашел или получил в дар. В чем-то он счастливчик, и сам знает, что счастливчик. И когда они дошли до носа корабля и повернули, она слегка наклонилась к Фрейтагу: внутри все пусто и уныло, вдохнуть бы это тепло счастья и удачи, она так по нему изголодалась.
Непринужденно откинувшись в шезлонгах, сидели рядом новобрачные. Она была очень хороша собой, вся – безмолвная грация и естественность, словно прелестный робкий зверек. Когда бы эти двое ни появились на люди, все окидывали их беглым взглядом и тотчас отводили глаза. Рассеянная, улыбающаяся, молодая женщина весь день сидела или прогуливалась с мужем, ее узкая ладонь бессильно лежала в его руке. А он такой нешумно веселый, подумалось Дженни; ей нравились неправильные тонкие черты его живого, подвижного лица; должно быть, он гораздо умнее жены и с самого начала стал в семье главою и наставником.
– Прелестная пара, правда? – сказала Дженни; оставалось только надеяться, что голос не выдал ее печали и зависти. – Приятно на них посмотреть, да?
– Вот бы все молодые жены были такие, – сказал Фрейтаг. – Она выглядит в точности так, как надо. Не могу толком объяснить, но уж я не ошибусь. Рай сразу после грехопадения. Те самые минуты, когда они уже согрешили, но хитрый, ревнивый и мстительный Бог их еще не изгнал. Кто не испытал таких минут хоть раз в жизни – а чаще, может, и не бывает, – тот несчастный человек, пускай ему повезло во всем остальном.
– Да, возможно, – сухо отозвалась Дженни.
– Вы, наверно, назовете это немецкой чувствительностью.
И Фрейтаг улыбнулся словно про себя, словно подумал о чем-то очень хорошем, о чем никому не станет рассказывать.
– Понятия не имею, что это такое, но звучит очень мило, – сказала Дженни.
Ее тон никак не соответствовал словам, в нем послышалось что-то резкое, недоброе, и Фрейтага покоробило. Опять он ощутил неприязнь, какую вызвала у него Дженни с первого взгляда, когда они еще ни словом не обменялись. Он промолчал, только ступил на шаг в сторону, и расстояние между ними стало шире.
Дженни это заметила, и ей стало зябко и неуютно. Этой болтовней про грехопадение ты, видно, стараешься меня завлечь, будто знаешь какой-то секрет, который и мне позарез нужно узнать, и готов меня в него посвятить. Может быть, мне надо в тебя влюбиться, может быть, я уже и влюбилась, как это всегда со мной бывает: увлекусь совершенно чужим человеком и тону с головой, точно в омуте, а потом все проходит – и я остаюсь на мели. Я рада, что ничего о тебе не знаю, только вот по внешности ты такой, какие мне нравятся – во всяком случае, и такие тоже нравятся, – и еще знаю, ты женат и жаждешь мне втолковать, что любишь жену. Не старайся, я и так охотно верю. А если узнаю тебя поближе, ты мне, пожалуй, вовсе не понравишься… да ты мне уже и сейчас не нравишься. И я тоже никогда не понравлюсь тебе, да, конечно, ты меня просто возненавидишь. Сойдись мы ближе, в этом, наверно, оказалось бы что-то для меня невыносимое. Неважно что, да и представить не могу… Если б мы могли без больших хлопот провести вместе ночь и забыться вдвоем, мне опять стало бы легко и просто и не было бы такой путаницы в голове. Только дело в том… как же это случилось? Я просто погибаю от голода и холода; мой любовник ничем со мной не желает делиться, ему бы все только для себя. Как это говорит испанская пословица – «То ли хлеб вкусный, то ли я голодный». Или еще: «Какая собака откажется, если ей кинут мяса?» Но это уже, конечно, про тебя.
Они опять подошли к ее креслу.
– Я нагулялась, хватит, – сказала Дженни, уже не давая себе труда притворяться, будто ей с Фрейтагом интересно.
Но он вовсе не желал, чтобы от него так бесцеремонно отделались.
– Может быть, выпьем пива? – предложил он. – С утра недурно, я, например, очень не прочь.
Даже не взглянув на него, Дженни с мимолетной брезгливой гримаской покачала головой. Он тотчас повернулся и пошел прочь, через три шага к нему присоединились Гуттены со своим Деткой, все трое явно ему обрадовались. Дженни знала, сейчас эта компания рассядется за столом со своими пивными кружками, ничего им не надо друг другу объяснять и друг от друга скрывать. Все они такие упитанные, каждый сыт и доволен на свой лад, и никакой иной пищи ему не требуется. Будут лениво посиживать в свое удовольствие, и не сядешь молчаливо рядом, точно изголодавшееся животное, чья пища – ветер бесплодных грез наяву, горький безмолвный разговор с собой, который без конца вгрызается в мозг; и не станешь некстати вслух нести всякий вздор – совсем чужая, глядя на них глазами мертвеца из-под маски вполне, в общем-то, недурной плоти.
Дженни снова взялась за отложенный рисунок. Но внимание поминутно отвлекалось от того, что набрасывала на листе рука, – донимали все те же мысли: как быть, что решать с Европой, с Дэвидом… экая несообразность! Нелепо мерить той же меркой одного человека и целый континент, они не могут быть, не должны быть для тебя одинаково важны – пусть бы уж тогда по-разному, нельзя же так путать и смешивать совсем разные вещи, решила она, вечная раба своих представлений о том, как все должно быть в жизни, и желания лепить, направлять, переделывать все так, как хочется; нет, если она позволит Дэвиду испортить ей эту поездку в Европу, значит, она совсем дура, еще хуже, чем сама боялась! Дженни опустила рисунки на колени, откинулась в кресле и, уставясь сухими глазами в чистейшее голубое небо такого чудесного, для самой светлой радости созданного дня, предалась немому, беспросветному отчаянию.
Нелегко признаться себе, что ты дура, но, с какой стороны ни посмотри, так оно и выходит. Пора надеть власяницу, подсказывал Дженни ее демон-хранитель. Пора читать молитвы. Нечего каяться, точно пропащая душа, это очень глупо и скучно, возражала она себе (она всегда сходилась со своим вторым «я» лицом к лицу и подбирала в споре с ним самые убедительные слова), никакая я не пропащая, и не была пропащей, и не буду никогда, разве что вот сейчас можно считать себя пропащей. Нет, я не пропала, не так это просто и однозначно. Только не знаю, как же случилось, что я запуталась, и как мне выбраться, зато отлично знаю, куда угодила. Репетиция того, что ждет в преисподней, – варишься в кипящей смоле и каешься! Но мне здесь не место, совсем я сюда не хотела, я-то думала, что мой путь ведет совсем в другую сторону… но, может быть, такого места, куда мне хочется, и нет на свете, по крайней мере для меня. Ну, ничего, дорогая, возьмем себя в руки – мы еще выберемся.
Она пересмотрела сделанные за утро наброски – плохо, не закончено, не отделано, поверхностный взгляд и никакого чувства. Все чувства потрачены на жалость к себе и на потакание собственным слабостям, а рука выводила скучные, жесткие линии, и в них ровно ничего не вложено, пустота. Какой вздор! Лживые слова, которые она сказала Фрейтагу, – будто для нее рисовать занятие вроде пасьянса – вдруг обрушились на нее жестокой, сокрушительной правдой.
Из самосохранения она дала волю бешенству, ненависти к Дэвиду. Яростно скомкала обеими руками рисунки – будто в каждом кулаке стиснула живое существо и оно кричит от боли, – стремительно подошла к поручням, швырнула скомканные листы за борт и отошла, не оглянувшись. Черное по белому – не для нее, довольно. Она будет писать прямо красками на холсте, как прежде, и черт возьми Дэвида с его советами. Я продалась за чечевичную похлебку – и даже похлебки (не получила, сказала она себе. О Господи, надо же! Позволила, чтобы этот малый учил меня, как надо рисовать. Нет, хватит, скоро я положу этому конец. Она вытянулась в шезлонге, опустила на глаза темно-синий шарф, заслоняясь от ненавистного яркого света, но еще долго ее несчастное, виноватое раздвоившееся «я» продолжало этот внутренний спор. Она всячески пыталась объяснить и оправдать перед поселившимся в душе врагом свои промахи и безнадежные ошибки – и ответом было все то же ледяное, несокрушимое недоверие. «Нет, – слышалось ей, – это „все не оправдание. Ты знаешь, что делаешь, знаешь, что происходит и чем это кончится, – давай начистоту: чего ради ты впуталась в такую скверную историю? Ну же, не молчи, давай хоть раз посмотрим правде в глаза, если ты способна наконец признать, в чем она, правда…“ Докучный голос этот с тупой и вместе дьявольской настойчивостью гнул свое, и под конец, измучась этим самоистязанием, Дженни повернула голову и, припав щекой к изголовью, уснула тяжелым сном, воспаленные веки ее вздрагивали под шарфом, который чуть колыхался на ветру; тайный ужас и теперь не отпускал ее, не давал ни минуты покоя, и ничего ей не прощалось, и снились дурные сны.
Лиззи Шпекенкикер бежала, то и дело оглядываясь, точно спасаясь от преследования, и налетела на капитана Тиле, который решил в это утро показаться на палубе. Вот в ком мгновенно, безошибочно распознал бы истинного капитана самый что ни на есть сухопутный глаз. Ослепительно белая туго накрахмаленная форма, золотые галуны и письмена – знак его высокого ранга – на воротнике, на груди и плечах, строжайшая выправка и преисполненное важности лицо мелкого божка – божка, которого постоянные усилия поддержать свой престиж сделали раздражительным и даже злобным. Недовольством дышала каждая черта его лица – узкий лоб, близко посаженные хитрые маленькие глазки, длинный острый нос, что отбрасывал тень на плотно сжатые губы и на упрямый подбородок. Казалось, самая суть этого человека вылепила ему лицо себе под стать; и вот он шагает в одиночестве и в ответ на почтительные поклоны пассажиров нехотя, чуть заметно кивает головой, которую венчает огромная белоснежная, пышно изукрашенная золотом фуражка.
Лиззи с разлету едва не опрокинула его, споткнулась и сама упала бы, но капитан мигом обрел устойчивость и присутствие духа. Багровый от гнева, он обхватил Лиззи за талию и удержал на ногах; а Лиззи покраснела, заахала, захихикала, затрепыхалась и отчаянно обхватила его за шею – можно было подумать, что она тонет. Потом она опустила руки, попятилась и визгливо закричала:
– Ах, капитан Тиле, какой ужас! Ради Бога извините, умоляю вас! Господи, какая же я неуклюжая!
Капитан смерил ее свирепым и обиженным взглядом.
– Пустяки, дорогая фрейлейн, пустяки, – процедил он и, Досадливо и сердито покусывая нижнюю губу, величественно зашагал дальше.
Ему робко, нерешительно поклонился Левенталь, но капитан посмотрел сквозь него и не ответил. Оскорбленный Левенталь был уязвлен до глубины души и совсем расстроился, Даже зубы заныли, еще долгие часы он не мог оправиться от этого унижения. Прошел на корму, опустил голову на руки и молча, угрюмо смотрел на воду и рад был бы умереть – по тайней мере так ему казалось. Он укрылся в темном, душном гетто своей души и там излил свои жалобы среди других рыдающих и скорбящих – ибо здесь, в глубине своей души, он никогда не бывал одинок. Он сидел, подперев лоб рукой, и горевал вместе со своим обреченным злой судьбе народом, без слов оплакивал вечные, неизъяснимые его обиды и страдания; потом на сердце стало полегче, глубоко внутри встрепенулся неукротимый дух и начал искать извечных оправданий и мечтать об отмщении. Но не скоро придет и тайным будет отмщение.
На плечо его упала тень, и он отодвинулся, не оборачиваясь – не хотелось встретить еще один равнодушный и враждебный взгляд.
– Вы первый раз плывете в Европу? – спросил самый обыкновенный спокойный голос с американским акцентом.
И Левенталь сразу приободрился и нашел в себе силы ответить не без гордости:
– Вот уже десять лет я совершаю это путешествие два раза в год; я всюду разъезжаю, у меня небольшое международное предприятие.
Его собеседником оказался американец Дэнни; он удобно расположился рядом с Левенталем, вид у него был вполне дружелюбный и безобидный.
– Ого, вон как? – с живым интересом отозвался он.
– У меня дела в Южной Америке, – сказал Левенталь, – во всей Европе, особенно в Испании, и, конечно, в Мексике. В Мексике главная контора фирмы: меньше налоги, дешевле рабочая сила, ниже плата за помещение, меньше всяких накладных расходов, дешевле сырье, и эти пеоны, знаете, они, можно сказать, из ничего делают замечательные вещицы, а посмотрели бы вы, что они мастерят, когда им даешь хороший материал. У меня найдутся покупатели всюду, где есть католическая церковь, – продолжал Левенталь. – Четки, гипсовые и деревянные фигурки святых, иногда и раскрашенные, и с настоящими золотыми и серебряными украшениями; и всякая утварь для алтаря. Все это приносит деньги. Индеец может жить впроголодь, но уж фигурку святого он купит! Я бы вам показал образцы моего товара, хотя бы только четки. У меня они всех сортов – и самые простые деревянные, и серебряные ручной работы. Некоторые делаются по моим рисункам, и это уже настоящие драгоценности, скажу я вам, тут и опал, и янтарь, и даже мексиканская яшма. Я даже пробовал обсидиан, но его обрабатывать невыгодно, он слишком твердый. А спрос на такой товар всегда обеспечен.
Он осекся: на лице у Дэнни все явственней проступала хмурая враждебность. Левенталь смотрел встревоженный, озадаченный – отчего бы это?
– На мой взгляд, если есть на свете религия, достойная презрения, так это католики, – заявил Дэнни. – Терпеть их не могу. В моих краях католической веры держатся одни подонки – мексикашки, итальяшки, полячишки всякие – ну и пусть их, они лучшего не стоят.
Левенталь улыбнулся, все лицо его, толстые, круто вырезанные губы, тяжелые веки сморщила недобрая усмешка. С облегчением он ухватился за эту объединяющую их неприязнь, и они с пользой провели несколько минут, воздавая по заслугам католической церкви. Что позволяют себе патеры, исповедуя молоденьких женщин, какие секреты таятся в монастырских стенах, как торгуют отпущением грехов и поклоняются идолам – все эти провинности они перебрали заново и осудили безоговорочно. Левенталь до того разоткровенничался, что рассказал, как его милая бабушка, уроженка города Кракова, «прекраснейшая женщина, лучше и умнее я в жизни не встречал», постоянно его предостерегала, когда он был маленький, чтобы ни в коем случае не ходил в полночь мимо католической церкви: в этот час двери распахиваются и призраки всех прихожан, которые умерли за год, во образе свиней выбегают наружу и, попадись он им, тут же на месте его сожрут. И много лет, даже средь бела дня, когда он проходил мимо католического храма, у него волосы дыбом вставали от страха. Он и сейчас в точности помнит слова своей почтеннейшей бабушки: «Эти мерзкие кровожадные иноверцы… они пожирают даже своих сородичей – свиней! А после смерти они сами обращаются в свиней и поедают маленьких еврейских мальчиков!»
Тут Дэнни нахмурился, покосился на Левенталя, будто вдруг вспомнил о чем-то, и заметил не без осуждения:
– Не понимаю, зачем было браться за это дело, раз вы так относитесь к католикам. Я считаю, верующему над верующим насмехаться не следует, даже если вера у них разная. Вот я вообще неверующий, потому и волен говорить, что хочу. Просто я терпеть не могу католиков, так и торговать бы с ними не стал.
Левенталь в волнении воздел руки к небесам:
– А я так думаю, дело есть дело. Мои чувства тут ни при чем. Я так думаю, тут можно торговать, и если я им этот товар не продам, другой продаст. Тогда почему бы мне не продавать? Вера до этого никак не касается, вот мое мнение. Мое мнение такое, что вера сама по себе. Я так скажу: это просто-напросто торговля, а чувства тут ни при чем.
Дэнни повернулся, чтобы уйти.
– Ну да, понимаю, – сдержанно согласился он. – Дело есть дело. Но лично я не стал бы этим заниматься.
Левенталь посмотрел ему вслед со смутным ощущением, что беседа все-таки не удалась; может быть, он что-то сказал не так, или, может быть, этому американцу просто его физиономия не нравится… ему, Левенталю, физиономия Дэнни тоже не очень-то нравится, но это другой вопрос. Все равно он огорчился и растерялся; общество Дэнни не так уж приятно, а все-таки, может быть, пошли бы и вместе выпили по стаканчику. Пожалуй, ошибка в этом: надо было предложить американцу выпить… Ну, может, в другой раз больше повезет.
Он опять вспомнил капитана, на этот раз с гневом. Экая свинья! И в кают-компании его посадили одного, на отшибе. И есть дают всякую дрянь… он вынужден питаться только яйцами, фруктами да жареной сельдью. На многих кораблях ему удавалось получить кошерную еду. Да, надо вести себя осторожней и умней… иногда его охватывал страх: вдруг он чего-то не предусмотрит и с ним сыграют какую-нибудь злую шутку, а он это поймет, когда будет уже слишком поздно. Не раз ему приходила мысль, что живет он в мире, полном опасностей, даже непонятно, как тут осмеливаешься спать по ночам. И однако в эту самую минуту его клонило ко сну.
Покачиваясь на коротких ножках, чтобы вернее сохранить равновесие, косолапо шлепая по палубе, он подошел к своему шезлонгу, сел, тяжело вздохнул, одолеваемый смутными опасениями, пригладил ладонью густые курчавые волосы. Сейчас он уснет и позабудет обо всех своих тревогах и огорчениях. А когда проснется, можно будет поесть яиц, или рыбы, или, может быть, рыбных консервов. Хоть бы уж скорей оказаться в Дюссельдорфе, в славном уютном доме двоюродной сестры Сары, где ждет славная, сытная и дозволенная еда.
Рано поутру, до завтрака, мать Эльзы по-матерински строго и решительно поговорила с дочерью: вовсе незачем, объясняла она, держаться с мужчинами так чопорно. Разумеется, не следует удостаивать хотя бы взглядом этих ужасных испанцев или сумасбродных студентов с Кубы, но, в конце концов, на корабле есть и очень милые люди. Вот Фрейтаг, хоть и женатый человек, прекрасно танцует, нет ничего плохого в том, чтобы скромно потанцевать с приличным кавалером, все равно, женат он или холост; и этот Дэнни, хоть и американец, тоже может быть подходящим кавалером; во всяком случае, можно разок попробовать. И против шведа Хансена тоже возразить нечего.
– Когда я тебя учу: Эльза, будь скромна, будь сдержанна, это совсем не значит – сиди как деревянная, по сторонам не смотри и словечка не скажи, а на герра Хансена я могу положиться. Такому человеку можно доверять, он при любых обстоятельствах будет с девушкой вести себя как джентльмен.
– Мне он не нравится, у него такое угрюмое лицо, – с неожиданным жаром возразила Эльза.
– Не следует судить о мужчине по внешности, – сказала мать. – Красивые мужчины чаще всего обманщики. Когда думаешь о замужестве, ищи мужчину с твердым характером, чтобы стал настоящим хозяином в доме. Настоящего надежного мужчину. По-моему, Хансен вовсе не угрюмый, просто он серьезный. А большинство пассажиров тут сущий сброд, я, кажется, хуже не видывала… все эти франты-танцоры со своими беспутными танцорками – это же просто стыд и срам!
– Герр Хансен с одной танцовщицы глаз не сводит, – уныло сказала Эльза, – С той, которую зовут Ампаро. Ты же понимаешь, мама, если она ему нравится, так я никогда не понравлюсь. Сегодня утром я видела, они стояли совсем рядом, и он дал ей деньги; это были деньги, я уверена.
– Эльза! – возмутилась мать. – Что это значит? Ты понимаешь, что говоришь? Тебе совершенно не следует замечать такие гадости!
– Я же не слепая, – грустно сказала Эльза. – Я как раз вышла из каюты, а они стоят тут же в коридоре, в нескольких шагах, мне надо было пройти мимо них. Они на меня и не поглядели. И уж наверно, я не могу понравиться герру Хансену.
– Ничего, деточка, – сказала мать. – У тебя есть свои достоинства и добродетели, и нечего тебе опасаться дурных женщин. В конце концов мужчины всегда возвращаются от ДУРНЫХ женщин к порядочным. Придет время, и у тебя будет хороший муж, а эта испанка плохо кончит. Так что не раскаивайся.
Этот разговор отнюдь не придал Эльзе бодрости, напротив, она совсем приуныла. Ей почему-то не улыбалось оказаться преемницей Ампаро в сердце господина Хансена. Она уронила руки на колени и вся поникла. Наступило короткое невеселое молчание.
– Послушай, – заговорила мать, – хочешь, когда приедем домой, я тебе куплю коробочку пудры. Пожалуй, пора уже тебе стать взрослой. Притом теперь мы опять будем среди людей своего круга. Так что ты можешь пудрить лицо, выберешь тон, какой захочешь.
– Тут на пароходе в парикмахерской продается пудра, – робко сказала Эльза. – У них есть всякая, даже надушенная, пахнет ландышем. Есть «рашель номер один», как раз тот оттенок, какой мне нужен. Я случайно заметила, когда мне там мыли голову… я… – она умолкла, мужество ей изменило.
– А сколько это стоит? – спросила мать, открывая кошелек.
– Четыре марки. – Эльза встала, от изумления и радости она даже начала заикаться. – Ой, м-мамочка, м-мне п-правда можно купить п-пудру?
– А разве я не ясно сказала? – И мать вложила ей в руку деньги. – Ну иди, наведи на себя красоту, и пойдем завтракать.
Со слезами на глазах Эльза заключила мамашу в свои могучие объятия и принялась целовать ее пухлые щеки.
– Ну-ну, хватит, – сказала мать, – что это ты, право, как маленькая.
По дороге в парикмахерскую Эльза изо всех сил старалась не заплакать. Когда она явилась к завтраку, крохотный белый беретик еле держался на ее пышно взбитых волосах, а лицо, шею, руки до плеч покрывал толстый слой телесного цвета пудры. Она даже решилась мазнуть по губам взятой у Дженни помадой. Мать сказала строго:
– Я ведь не говорила красить губы, Эльза. Это слишком. Ну, сейчас уж оставь так.
Эльза покраснела. Отец сказал:
– А, так вот отчего моя Эльза сегодня такая хорошенькая. Теперь остается только накрутить волосы на такие катушки – и оглянуться не успеешь… – Он широко улыбнулся дочери и погрозил пальцем: – Смотри, берегись!
Эльза тихо просияла от радости и отлично позавтракала.
Арне Хансен и опомниться не успел, как у выхода из кают-компании очутился среди Лутцев, рядом с Эльзой, и фрау Лутц промолвила, что утром, пока не жарко, очень приятно погулять по палубе – может быть, и он к ним присоединится? Точно затравленный, он опасливо оглянулся на Ампаро. Она сидела, поставив локти на стол, и на ее лице, молниеносно сменяясь, очень живо изобразились жалость к нему (а может быть, к его глупости), презрение к Лутцам, предостережение, язвительность, притворное сочувствие и, наконец, откровенная насмешка.
Хансен отвернулся и стремительно двинулся вперед. Рослая некрасивая девица шла рядом, повесив голову, опустив глаза – казалось, она спит на ходу. Так двигалась эта веселенькая процессия, но на втором круге стало ясно, что никакого разговора у молодых людей не получается, и папаша Лутц скромно исподволь поравнялся с Хансеном, а фрау Лутц пошла рядом с дочерью.
Генрих Лутц, человек весьма практического ума, когда не упражнялся в своих излюбленных шуточках, разговор со всяким новым человеком неизменно начинал с вопроса, как тот зарабатывает на жизнь. Чем будничной и проще оказывалась профессия собеседника, тем верней он завоевывал уважение Лутца. И сейчас Лутц с удовольствием услышал, что у Хансена была в Мексике молочная ферма и он сбывал масло.
– Ого! – воскликнул Лутц. – Мы с вами пара: я занимаюсь хлебом, вы – маслом. Я держал гостиницу возле озера Чапала, но мы решили это оставить. А как у вас шли в Мексике дела с маслом?
– Через пень-колоду, – сказал Хансен, – так что я продал ферму и возвращаюсь в Швецию. Но я кое-что скопил, дома опять заведу ферму – там я по крайней мере знаю все подводные камешки и сумею их обойти. А в Мексике что ни день, то новые порядки.
– О, порядок всюду один и тот же, – восторженно объявил Лутц, словно готовился сообщить приятнейшую новость: – Крупная рыба поедает мелкую, а мелкая рыбешка, надо думать, питается одними водорослями.
– Ну, что-что, а это мне известно, – сказал Хансен и тоже немного посмеялся.
– Вот что, – сказал Лутц, радуясь, что встретил в собеседнике столь тонкое чувство юмора, – давайте-ка выпьем все в баре еще по чашечке кофе. Или, может быть, Эльзе хочется глоточек пива, а? – лукаво поддразнил он.
Фрау Лутц нахмурилась, Эльза под слоем пудры залилась густым румянцем, и Хансен сказал поспешно:
– Нет уж, позвольте, я угощаю.
По дороге они любезно пререкались – кто же угощает, но в конце концов, когда уселись за стол, роль хозяина досталась Хансену.
– Поскольку вы датчанин, – любезно начал Лутц, с удовольствием отхлебнув из первой утренней кружки глоток пива, – молочное хозяйство для вас самое естественное занятие.
– Я швед, – терпеливо объяснил Хансен, за долгие годы ему порядком надоели тупоумные иностранцы, которые не умеют отличить датчанина от шведа или норвежца. – Это не совсем одно и то же.
– Вот как? Ну а я швейцарец, и для меня естественно содержать гостиницу. Гостиница в Санкт-Галлене перешла ко мне по наследству, она принадлежала еще моему прадеду. Но мне не сиделось на месте, знаете, от добра добра не ищут, а мне взбрело в голову непременно заняться этим делом где-нибудь за границей. Швейцария, видите ли, слишком тихая и мирная страна. Да, все путеводители говорят, какая Швейцария мирная, красивая и живописная. И это чистая правда. Но чуть не каждую неделю я получал по почте из Мексики путеводители и разные брошюрки, и все с приглашениями: мол, солидные деловые люди, приезжайте в Мексику, вкладывайте свои денежки – и вы разбогатеете.
– Мне тоже их присылали, – сказал Хансен. – Кое-что там было верно.
– Далеко не все, – возразил Лутц, – Ни словечка про их политику, ни намека на революцию. Все только про их роскошную природу, и роскошную погоду, и роскошных туристов, у которых карманы битком набиты роскошными деньгами. Ну скажите на милость, – продолжал он с недоумением, – я ведь с колыбели рос среди этакой роскоши, мог бы додуматься – да у нас, мол, и здесь все то же самое. Только одно не так: туристов-то в Швейцарии много, но и гостиниц очень много, даже слишком. На туристах круглый год не заработаешь. Бывают мертвые сезоны. Бывали времена, когда мы все рады бы предложить самое щедрое гостеприимство, а приезжих раз-два, и обчелся. А эти брошюрки – серьезные, официальные, их какие-то правительственные канцелярии выпускали, – уверяли, что в Мексике все по-другому. Никаких мертвых сезонов, от бездельников круглый год отбою нет. Еда дешевая, рабочая сила дешевая, помещения дешевые, налоги низкие, все по дешевке, только туристы – не дешевка, напротив, первый сорт. Почти сплошь американцы из Штатов, и с них за все можно спрашивать столько, сколько они платили у себя дома, и даже дороже. И им все что угодно можно сплавить, они не разберутся… Понятно, в этих брошюрках так прямо, всеми словами не говорилось, но я старый воробей, я читал между строк. Даже и сейчас можно подумать, будто там рай земной… ну, мы же все знаем, что такого нет на свете. В Швейцарию к нам приезжали немцы, и англичане, и французы, испанцы, евреи из Центральной Европы, а в прежнее время еще и русские – о Господи, вот кто мог свести тебя в могилу! И политэмигранты со всего света – приезжают с видом богачей, а у самих в кармане ветер свищет, но вот завтра они уж непременно получат огромные деньги… Ну, мы и двинулись с женой и вот с Эльзой, она тогда, в девятьсот двадцатом, была вот такая, совсем еще крошка…