Текст книги "Дама из долины"
Автор книги: Кетиль Бьёрнстад
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
У Сельмы Люнге
Сельма Люнге вернулась домой на Сандбюннвейен. Перед ее отъездом на все лето мы договорились, что встретимся осенью.
На этот раз я еду к ней на трамвае, я больше не решаюсь переходить через реку по камням. Снова сентябрь. Когда-то это было время восторгов. Больших осенних событий. Конкурс молодых пианистов. Дебютные концерты. Чужие ожидания, которые должны были исполниться. Чужие планы. Теперь планы есть у меня. О них никто не должен знать. Ни Сельма Люнге. Ни В. Гуде. Я обману их обоих самым хитрым образом. Я сбегу так, что они этого даже не заметят. Я выполню свои обязанности. Выполню их, не отказываясь от своих намерений. Буду думать о будущем и не позволю помешать мне. Найду новое место для жизни. Добьюсь успеха. Потому что у меня есть время. Потому что у меня океан времени. Потому что горе постепенно утихнет. Потому что я никому не скажу о своих планах. Не то все решат, что я просто болен. Но я не болен. До сих пор моей жизнью распоряжались случайности. И вместе с тем это были не случайности. А только их последствия. Прицельная точность. Неизбежность.
Меня, как обычно, встречает Турфинн Люнге. Всемирно известный профессор, который хихикает и смеется над всем трагическим, без конца разрабатывая одну тему, за что норвежское государство его содержит, он встречает меня как близкого друга, почти как брата, обнимает и дружески хлопает по спине.
– Мой мальчик, – говорит он. – Приятно видеть, что ты не сломался от того, что на тебя свалилось.
Я что-то мямлю.
– Это все равно что выиграть в лотерее, – говорит он, провожая меня в переднюю. – Тебе достался самый большой выигрыш. Вопрос в том, как ты им распорядишься. Ты уже думал об этом?
– Ни о чем другом я и не думаю. Правда, теперь у меня есть план.
– Вот и прекрасно. Уверен, что ты обсудишь его с Сельмой.
Я киваю, в то время как профессор подталкивает меня к гостиной. Я никогда не спрашивал у Турфинна Люнге, как поживает он сам. Наверное, так лучше.
При виде меня Сельма встает с кресла. Кошка лежит на своем обычном месте. Ничего как будто не изменилось. Но Сельма понимает, что что-то не так, она обнимает меня и держит на расстоянии вытянутых рук, чтобы поскорее понять, в чем дело.
– Как поживаешь? – спрашивает она и делает знак, чтобы я сел.
– Жизнь продолжается, – отвечаю я, чувствуя приближающуюся тошноту.
Она раздраженно качает головой.
– Ты на себя не похож. Избавь меня от подобных банальностей.
– Прости, – говорю я и думаю, что должен угодить ей. Несмотря ни на что я должен ей угодить.
– И извиняться тоже не надо. – Она машет рукой.
– Что я должен тебе сказать?
– Что ты прошел через ад. Что еще не знаешь, обрел ли ты душевное равновесие. Что иногда тебе хочется покончить жизнь самоубийством. Что ты еще не сделал этого. И пришел ко мне, ибо ты, несмотря ни на что, должен снова начать жить.
Я невольно смеюсь.
– Ты права. Я пришел именно за этим.
– Что я могу для тебя сделать? – она напряженно ждет моего ответа. – Ты должен был поехать осенью в Вену? Как у нас было решено? Я доведу тебя до дебюта, с которым ты великолепно справился, хотя на тебя столько всего свалилось. А потом ты уедешь за границу, пройдешь курс в Hochschule fiir Musik. Разве не это ты собирался мне сказать?
– Не знаю. Прежде всего я пришел, чтобы поговорить с тобой.
– Не забывай, я уже не твой педагог. Мой долг – освободить тебя от себя, как поступают все кошки, когда их котята становятся взрослыми. Я получила желаемую стипендию от Баварии. И тем не менее…
Я быстро киваю, прервав ее:
– И будешь теперь изучать влияние Рихарда Штрауса на народную музыку Южной Германии?
– Да, так у меня было задумано.
Она беспокойно смотрит в окно. Это так явно – то, чего она ждет от меня. Я должен умолять ее продолжать занятия со мной, неважно, здесь или в Мюнхене, мы должны заключить новое, еще более важное соглашение: она должна распоряжаться мною до самой своей смерти, выбирать мой репертуар, мой ритм жизни и, наконец, даже костюм, в котором я буду выходить на сцену. Мне приходят на ум тренеры фигуристов. Их всегда показывают во время соревнований. Они нервничают сильнее, чем их подопечные. Открыто плачут или машут руками. Словно все это касается только их. Однако я знаю, что больше не смогу ей угождать. У меня такое чувство, будто Марианне своей смертью бросила меня на глубину. И теперь я должен показать, умею ли я плавать без нее и Ани. Но она забыла о Сигрюн.
– Ты была выдающейся пианисткой, – говорю я.
Она кивает, недовольная тем, что я не попался на ее крючок.
– Я считала, что меня ждет блестящая карьера. Ты еще сам увидишь, как все, казавшееся тебе важным, неожиданно становится неважным.
– Я уже это заметил.
– Да, конечно.
Она снова поворачивается ко мне, в ее глазах мольба.
– Надеюсь, ты пришел ко мне не затем, чтобы сообщить, что больше не хочешь брать у меня уроки? Что не поедешь в Вену к Сейдльхоферу? Или в Лондон? Или в Париж? Надеюсь, ты понимаешь, что можешь еще многому у меня научиться?
– Я уезжаю в Киркенес, – говорю я.
– В Киркенес? – она буквально выплевывает это слово. Крохотные брызги летят мне в лицо.
– Да, в самый северный норвежский город. На границе с Советами.
– Ах вот как! – Сельма смеется громким пронзительным смехом. Но по моим глазам видит, что я не шучу. – На край света? Что ты там забыл?
– Мне надо собраться с силами. Беру перерыв на один год. Хочу подумать.
Она насмешливо, с недоверием глядит на меня.
– Успех ударил тебе в голову? Думаешь, если ты блестяще дебютировал, ты уже зрелый художник? Да ты просто сумасшедший! В. Гуде не разрешит тебе уехать. Он уже составил для тебя репертуар. Будущей весной, 13 мая, ты должен играть концерт Брамса си-бемоль мажор с Филармоническим оркестром.
– Вы обо всем договорились у меня за спиной?
– Ты сам говорил, что хочешь сыграть этот концерт. До твоего дебюта я считала, что он еще слишком труден для тебя. Это концерт для зрелого человека. Для такого, у которого еще много сил, но уже много и жизненного опыта. Я не знаю, насколько твой возраст управляет тобой. Но если ты сумел сыграть Бетховена, опус но, то сможешь сыграть и Брамса. Сил и техники у тебя хватит. А теперь – прости, если это звучит слишком прямолинейно, – у тебя хватит и жизненного опыта.
– Это верно, – соглашаюсь я и на мгновение погружаюсь в свои мысли. Брамс – это мой мир. И мир мамы. В этом великом концерте си-бемоль мажор много света и надежд на будущее. Это симфония для фортепиано с оркестром. Первая, вторая и третья части – это роман. «Братья Карамазовы» в музыке. Но потом в конце начинается непостижимое рондо, которое, несмотря на свою восточноевропейскую сентиментальную побочную тему, кажется мне сейчас слишком радостным и веселым. После всего, что случилось, я не могу сидеть на сцене и весело стучать по клавишам. Я не хочу расставаться со скорбью. Я не люблю это рондо.
– Рахманинов, – говорю я.
– Брамс, – твердо возражает Сельма, словно не желает и слышать того, что я пытаюсь ей сказать. – Уверяю тебя, ты сам этого хочешь. Мы с В. Гуде боролись за тебя. Доказали Программному комитету Филармонии, что тебе надо играть именно этот концерт Брамса. Они хотели, чтобы ты выступил в «Новых талантах». Но для этого концерт Брамса слишком велик. Он на десять минут длиннее обычных фортепианных концертов. Это гигант. Однако ты сам его выбрал. Хочешь знать, чего мы добились? Добились того, что ты дашь свой отдельный концерт с самим де Бургосом в роли дирижера. Моим добрым другом, благоухающим слишком сладкой туалетной водой. Кроме того, в программу войдет «В Средней Азии» Бородина и Пятая симфония Сибелиуса. Великолепная программа, иначе не скажешь.
– К такой программе особенно подходит Рахманинов.
Сельма растерянно смотрит на меня, не понимая, в каком тоне ей дальше со мной разговаривать.
– По-моему, это безумие с твоей стороны, – говорит она наконец. – И какой концерт Рахманинова ты имеешь в виду?
– Второй.
– Второй? – Она возмущена. – Он слишком известен. Его давно заиграли. Тогда уж возьми лучше третий.
– Нет, это другая история.
– Какая еще история?
– Не спрашивай. Ты все равно этого не поймешь.
Она встает и медленно подходит ко мне, настойчиво и угрожающе. Я смущен и не знаю, куда девать глаза. Она крепко берет меня за подбородок двумя пальцами, как рассерженный отец схватил бы свою четырехлетнюю непослушную дочь, чтобы заставить ее слушаться.
– Мы с В. Гуде имеем на тебя определенные виды, – говорит она. – И ты не посмеешь нас разочаровать. В твоих же интересах снова встать на ноги. Мы дали тебе лето. Этого должно было хватить. При чем тут Киркенес? Что за глупости? Рахманинов? Тоже глупо. Ты будешь самым молодым пианистом в истории музыки, выступившим со своей интерпретацией концерта си-бемоль мажор Брамса, настоящего императора среди всех концертов, независимо от того, что «Императором» Бетховен назвал свой концерт ми-бемоль мажор. Твоя интерпретация будет совершенно новой. Я знаю, на что ты способен, что в твоих силах. Думаешь, я теперь добровольно откажусь от тебя? Ты по-прежнему мойАксель Виндинг, тебе это ясно? Мы с В. Гуде составили для тебя такую программу концертов, о какой девятнадцатилетний пианист может только мечтать. Ты будешь играть в лучших залах Мюнхена, Парижа и Лондона. Но туда ты полетишь не на самолете, если даже туда летают самолеты. Ты поедешь на поезде из Вены или из Парижа.
– Я еду в Киркенес, – упрямо повторяю я и снимаю с подбородка ее руку. – И ты ничего не сможешь с этим поделать.
Ей хочется избить меня, как она избила меня год назад. Но в последнюю минуту она сдерживается. Она стоит посреди комнаты и показывает на меня пальцем.
– Ты не посмеешь сейчас уйти.
– Я уйду, когда захочу, – говорю я и встаю. Она не верит, что я могу решиться на это. Но я решаюсь.
Тогда она останавливает меня, хватает мою руку и кладет себе на грудь.
– Вот как должно быть между нами, – решительно говорит она.
Я убираю руку, боясь ее обидеть.
В ее глазах пылает ненависть.
– Ты должен использовать эту возможность, – говорит она.
– Какую возможность?
– Ты принадлежишь к элите. В тебя верят нужные люди. Ты понимаешь, что произойдет, если ты поставишь нас в трудное положение?
– Тогда мне со всем придется справляться самому.
– Вот именно.
– Я к этому готов.
Я выхожу в переднюю, где Турфинн Люнге, отскочив от двери, начинает протирать очки.
– О Господи! – говорит он. – Урок уже окончен?
– Да, – говорю я.
– Не обижайся на нее. Сельма сегодня не в своей тарелке.
– Она такая же, как всегда.
Идя по Сандбюннвейен, я чувствую на спине ее взгляд. И машу ей рукой, чтобы выразить свое почтение. Она была уверена, что держит меня в руках, что я брошусь на колени и буду умолять ее заниматься со мной и впредь. Не сомневаюсь, что она представляла себе что-нибудь в этом роде. Мы с нею как старые супруги, которые обещали быть вместе и в горе, и в радости. Но я сбежал из этого темного мрачного дома, от экзаменов и линеек, от ее опыта, который она хотела мне передать, чтобы я в конце концов стал играть Бетховена и Шопена так, как играла бы их она сама. Я понимаю, что мне будет ее не хватать. Не хватать нашего общения, чувства надежности, которое она мне дарила, потому что первой слышала мои слабости и любила меня, когда я был сильным.
Я вижу ее в окне. Она неподвижна и похожа на черную тень.
Я плачу. И продолжаю махать ей.
Часть II
Бутерброды с В. Гуде
Я в «Бломе» с В. Гуде. Минеральная вода, кофе и бутерброды с креветками. Странная комбинация. А вот далеко на Севере люди пьют кофе с чем угодно. На В. Гуде белая рубашка и бабочка. Голова венчает длинную шею. Взгляд страуса из-за очков бегает по сторонам. Старый спринтер. Он всегда приходит к цели раньше других.
– Устрой мне турне по Северной Норвегии, – прошу я.
– Лондон. Мюнхен. Париж, – отвечает он.
– Мехами, Киркенес и Пасвик, – говорю я.
Теперь он настораживается:
– Ты шутишь?
– Нет, я говорю серьезно.
– Но ты знаешь, что в предстоящем сезоне должен играть Брамса с Филармоническим оркестром?
– Я буду играть Рахманинова.
– О Рахманинове не было разговора. Мы с Сельмой все решили. Мы знаем, что для тебя лучше.
– Для меня лучше Северная Норвегия, – говорю я. – Возможно, я там останусь. Возможно, там я смогу спокойно работать.
В. Гуде не сводит с меня огорченных глаз.
– Что случилось? – спрашивает он.
– Я порвал с Сельмой.
– Ты сам не понимаешь, что делаешь, – шипит он, но глаза продолжают бегать по сторонам.
– Она знает, что больше ничему не может меня научить. И все равно, верная себе, хочет распоряжаться моей жизнью.
– С этим я ничего не могу поделать, – бормочет он и пожимает плечами.
– Но ты в меня веришь или нет? – спрашиваю я. – Мне приснилось, будто ты сказал, что я должен играть Рахманинова. А я верю в сны.
– Мы все подготовили к твоему турне, – обиженно говорит он. – С Брамсом ты произведешь сенсацию,мой мальчик.
– Вы только забыли спросить меня, хочу ли я этого.
Глаза В. Гуде становятся почти скорбными. Он ничего не знает о Сигрюн Лильерут. Не имеет ни малейшего представления о том, что я задумал.
– Что ты хочешь, чтобы я для тебя сделал? – спрашивает он, беспомощно глядя на меня из-за очков.
– Чтобы ты выслушал меня. Отнесся ко мне серьезно. Или я требую слишком многого?
– Я тебя не понимаю.
– Ты забыл ланч, на который однажды нас пригласил? Аня тоже была на нем. Ты говорил нам о Рубинштейне, о его предупреждении нам, молодым. Чтобы мы не занимались слишком много. Что в жизни есть не только музыка. Что есть еще женщины, вино, книги.
– Я считал, что в твоем положении ты не думаешь о таких вещах.
– Считал, что я должен погрузиться в горе и заниматься Брамсом?
– Ты сам говорил, что Брамс – великий из великих. Его концерт си-бемоль мажор. Для меня сейчас ты самый многообещающий слаломист. В твоем распоряжении трамплин Холменколлен. Ты уже поднялся на площадку и вдруг говоришь: «Спасибо. Я не буду прыгать». Говоришь это не от страха, потому что трамплина ты не боишься. А от равнодушия. Потому что предпочитаешь пройтись по лесу.
Я задумываюсь над его словами. И понимаю, что он хочет этим сказать.
– Не думай, будто я такой неблагодарный, – говорю я. – Мы с тобой каждый по-своему любим музыку. Ты зарабатываешь на ней. Я тоже, возможно, буду на ней зарабатывать. Возможно, в конце концов мы с тобой окажемся по одну сторону. Но не сейчас.
– Я не так циничен, – говорит В. Гуде; он вот-вот рассердится.
– Я знаю. Но таковы обстоятельства. Ты – профессионал. Я – зеленый школяр. Концерт си-бемоль мажор – самый длинный прыжок. Но я не хочу прыгать с трамплина. Не так. Я не хочу выйти на сцену и закончить концерт веселым кокетливым рондо, которое брызнет, будто у меня в жизни ничего не случилось.
– Я думал, ты любишь этот концерт.
– Конечно, люблю.
– Но Рахманинов? – говорит В. Гуде после минутного раздумья. – Ведь это почти банально.
– Значит, скорбь банальна.
Он качает головой.
– Тут какая-то ошибка. Но я верю в тебя. И у меня нет выбора. Я сделаю все, как ты просишь.
– Речь идет не только о турне. Я намерен пожить там.
– Зачем тебе это? – Он смотрит на меня со страхом.
– Чтобы понять русских.
– Какая глупость! Будешь искать Рахманинова среди православных лопарей?
– Нет. Хочу почувствовать близость этой огромной страны, ощутить ее дыхание.
– Ощутить дыхание холодной войны? Дыхание Никеля? Самого грязного города в мире? В ту страну тебя все равно не пустят.
– Это не имеет значения. Ты не поймешь.
– Чего не пойму? Того, что ты предпочел народные дома на побережье Финнмарка концертному залу в Мюнхене? Ты прав, этого я не пойму. Но я устрою тебе эти концерты, если ты на этом настаиваешь.
Я замечаю его взгляд. Он напоминает мне взгляд Гудвина Сеффле. Очевидно, В. Гуде считает меня ненормальным. Но многие пианисты были ненормальными. Зарабатывать деньги можно даже на ненормальных. Поэтому он сделает то, о чем я его прошу.
Важный разговор в норвежском музыкальном издательстве
Я не совсем уверен, что поступаю правильно. Мне кажется, что я действую под влиянием эмоций. Но я должен думать о Сигрюн. Если я удержу ее образ, значит, Аня и Марианне снова будут со мной. Выбор сделан. Я еду в Северную Норвегию. Но какого черта мне там надо?
В таких случаях я прибегаю к маминому методу. К сознательной импульсивности. Выбери себе причуду и будь ей верен независимо ни от каких трудностей. Молодость смертельно опасна, всегда говорила мама. Она имела в виду свой брак с отцом. А что в нашей жизни не является причудой? Разве не причуда, что я следил за Аней из ольшаника, что я переехал к ее матери, когда Аня умерла? А теперь моя причуда в том, что я еду на трамвае в город, чтобы посетить Кьелля Хиллвега в магазине Норвежского музыкального издательства. Он был на моем дебютном концерте. Я знаю, ему нравится все, что я делаю. Он, как всегда, стоит за прилавком и продает пластинки. Со всеми разговаривает, раньше других узнает о новых записях. Я стою перед его прилавком и пытаюсь найти прежний тон общения между нами. Но это трудно. Он знает о Марианне.
– Я уезжаю, – сообщаю я ему.
– Почему?
– Мне надо на Север.
Он вопросительно поднимает брови, как и все остальные.
– Что тебе там делать?
– Обрести мир и покой. Душевное равновесие. Буду репетировать. Второй концерт Рахманинова.
– Почему именно его? Это необходимо? Я имею в виду, после Рихтера?
– У тебя есть другие предложения?
– Почему ты спрашиваешь?
– Вообще-то я должен был играть концерт си-бемоль мажор Брамса.
– Впервые играть с оркестром именно этот концерт? Чистое безумие. У твоей немецкой примадонны поехала крыша?
– Я больше с ней не занимаюсь. Наверное, я сам в этом виноват. Но это была сумасшедшая мысль – стать самым молодым пианистом в мире, исполнившим концерт Брамса си-бемоль мажор.
– Бен-Гур? Широкий экран? Ответ пианиста Чарлтону Хестону? – Он пожимает плечами. – Это не мое дело, но музыка еще не стала олимпийским видом спорта.
Мне нравится его раздражение. Оно кажется сильнее оттого, что он большой энтузиаст музыки.
– Теперь это уже не так важно, – говорю я. – Брамс может подождать. Но В. Гуде уже договорился обо всем с Филармонией. Я пропускаю «Новые таланты». И буду солистом на обычном абонементном концерте. А точнее, на абонементе А, когда вся буржуазия уже спустится с гор.
– Поздравляю.
– Ты должен сказать не это, – говорю я. – Ты должен сказать, что я прав, предпочтя Рахманинова Брамсу.
– Сколько ты за это получишь? – улыбается он. – Если на то пошло. Рахманинов технически так же труден, как и Брамс?
Я киваю:
– Это не имеет отношения к делу. Как бы там ни было, Рахманинов – более верный выбор.
– О да! – Хиллвег закатывает глаза. – Дамы будут падать в обморок, а учитывая к тому же твои возраст и внешность, за тобой начнут гоняться крупные студии звукозаписи. Ну, а дальше?
– Что дальше?
– Что ты хочешь этим выразить?
– Отчаяние.
– И для этого тебе надо заниматься несколько месяцев? Отчаяние? Странно слышать.
– А что ты можешь предложить мне вместо этого?
– Примирение.
– Какое примирение?
– Моцарта.
– Что именно из Моцарта ты имеешь в виду?
– Концерт ля мажор. Знаменитый. Тональность ля мажор у Моцарта – это волшебство.
– Не спорю. Ля мажор имеет ярко-красный цвет, как итальянский кирпич или как помада Сельмы Люнге.
Кьелль Хиллвег с испугом смотрит на меня:
– Что ты несешь?
– Каждая тональность имеет свой цвет. Для меня это особый код.
– Ясно, – Хиллвег настроен скептически. – Но, по-моему, в концерте ля мажор не так уж много кирпично-красного.
– Ты прав, – признаюсь я.
– Я вообще не вижу в музыке цвета. Но вспомни начало. Хотя концерт и написан в мажоре, в него с самого начала просачивается меланхолия. Ту же самую фигурацию Моцарт использует и в начале концерта для кларнета, и в квинтете для кларнета.
– И как бы ты это назвал?
– Улыбкой сквозь слезы.
Я киваю:
– Хорошо сказано. Этот концерт не такой светлый и легкий, как может показаться.
– Ты тоже слышишь в нем грусть? – загораясь, спрашивает Хиллвег. – Например, во второй части, в фа-диез миноре?
– Фа-диез минор – пестрая тональность. Как бабочки под дождем.
– Избавь меня от таких сравнений! Ступай в лавку, где торгуют красками! Горя и отчаяния в этой части тебе хватит на целую жизнь.
– И примирения?
– Да, и примирения тоже.
– Я об этом подумаю, – обещаю я.
– Не будешь ты об этом думать, – говорит он. – Я это по тебе вижу. Ты уже все решил. Играй Рахманинова. Он тебе больше по нраву. Когда-нибудь потом ты поймешь, что я пытался тебе сказать. В жизни каждого человека всегда есть место для Моцарта.