Текст книги "Порою нестерпимо хочется..."
Автор книги: Кен Элтон Кизи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 45 страниц)
Прижав бумагу к лицу, Симона заливается слезами, ощущая постыдность своего грешного вида гораздо сильнее, чем когда-то постыдность самого порока. «Пресвятая Дева, отчего я так порочна? – вопрошает она деревянную фигурку, стоящую в шкафу. – Отчего я стала такой слабой?»
Но в ее голове уже как на дрожжах зреет другая мысль: «А с тобой, Пресвятая Дева, что случилось, если ты позволяешь такому происходить?»
Лампы дневного света мигали и гудели. Все пахло дезинфекцией. Как только Хэнк приближается к столу сестры-амазонки, она тут же указывает ему: «Сюда, мистер Стампер», хотя он еще и рта не успел раскрыть. Они минуют новую часть больницы и вступают в коридор с таким низким потолком, что Хэнк начинает инстинктивно пригибаться, чтобы не задеть головой лампы. Помещения выглядят такими древними, словно были выстроены много веков назад, еще индейцами, и побелены в честь прихода бледнолицых. В этой части больницы он никогда раньше не был – окаменевшие от непрестанного мытья деревянные стены, линолеум протерт до дыр от постоянного шарканья тапок… а в открытых дверях – бесконечные старики, сидящие откинувшись на металлические спинки кроватей, как тряпичные куклы, – одутловатые, морщинистые лица, окаменевшие в голубом мерцании телевизоров.
Заметив его интерес, сестра останавливается перед палатой побольше и улыбается.
– Теперь у нас в каждой палате есть телевизор. Конечно, старые, но все же работают. Дар Дочерей Американской Резолюции. – Она поправляет лямку на своем переднике. – Теперь старикам есть на что посмотреть, пока они ждут.
Картинка на экране телевизора, стоявшего в той палате, у которой они задержались, начала мигать, но никто не попросил ее наладить.
– Пока они ждут чего? – не удержался Хэнк. Сестра бросила на него пронзительный взгляд и двинулась по коридору к палате Генри.
– Мы были вынуждены поместить его на свободное место, – пояснила она довольно резким тоном. – Хотя он и не относится к склеротикам. Новое крыло всегда переполнено… новорожденные с мамами и прочие. Но он ведь тоже уже не мальчик, не правда ли?
Пахло старостью и всеми ее побочными явлениями, дешевым мылом и мазью грушанки, спиртом и детским питанием, и поверх всего реял острый запах мочи. Хэнк сморщил нос от омерзения. Но, с другой стороны, подумал он, почему бы старикам не жить в своем старом мире, а новорожденным, мамам и прочим – в новом?
– Да… полагаю, он уже не мальчик.
Сестра остановилась у самой последней двери.
– Мы предоставили ему одноместную палату. Сейчас у него мистер Стоукс.
– Она понизила голос до пронзительного шепота: – Я знаю, что вы просили пока никого к нему не пускать, но я подумала… ну Боже ж мой, они такие старые друзья, что в этом может быть плохого? – Она улыбнулась, распахнула дверь и объявила: – Еще посетитель, мистер Стампер.
С подушки поднимается осунувшееся лицо, обрамленное седой гривой, и разражается гоготом.
– Ну и ну, а я уж начал думать, что все мои решили, что я сдох. Садись, сынок. Садись. Постой. Тут у меня старина Боки. Подбадривает меня, как добрая душа.
– Здравствуй, Хэнк. Прими мои соболезнования. – Старческая рука дотрагивается до Хэнка с шуршащим, пергаментным звуком и тут же резко отдергивается, чтобы прикрыть привычный кашель. Хэнк смотрит на отца.
– Как ты, папа?
– Так себе, Хэнк, так себе. – Он тоскливо прикрывает унылые глаза. – Док говорит, что мне не скоро удастся вернуться на работу, может, даже очень не скоро… – И вдруг глаза снова вспыхивают упрямым зеленым огнем. – Но он считает, что через неделю я уже смогу играть на скрипке. Да, сй-йи-хи-хо-йихи-хо! Берегись, Бони, они так накачали меня наркотиками, что я стал опасен.
– Ты бы лучше успокоился, Генри, – произносит Бони сквозь пальцы, которыми все еще прикрывает узкую щель своего рта.
– Нет, ты его только послушай, сынок! Сколько он мне доставил удовольствия своим приходом! Вот, садись на кровать, если нет стула. Сестричка, у меня что, всего один стул? Может, ты принесешь еще один для моего мальчика? И как насчет кружки пойла?
– Кофе предназначен для пациентов, мистер Стампер, а не для посетителей.
– Я оплачу его, черт подери! – Он подмигивает Хэнку. – Ну, я тебе скажу… когда меня доставили сюда тем вечером, ты даже не поверишь, чего они только не требовали заполнить. Похоже, ты отказался, так пришлось мне все это делать.
– Это неправда! – возмущенно поспешила вставить сестра; но Генри дальше не стал распространяться о той ночи.
– Да, сэр, всевозможнейшие процедуры. Даже отпечатки пальцев хотели взять, невзирая на то что я не слишком годился для этого. – Сестра вышла из палаты и поспешила прочь по коридору. Генри проводил ее взглядом знатока. – Мурашки по коже… Впилиться бы в нее по самые яйца и затрахать до смерти, моей, естественно.
– Не в том ты возрасте, чтобы трахаться, – заметил Бони, не уступая ни на йоту.
– Это у тебя ничего не осталось, кроме челюстей, Бони. А у меня, если хочешь знать, еще три своих собственных зуба, и два из них даже друг против друга. – Он открыл рот и продемонстрировал. Но это как будто полностью лишило Генри сил, и он откинулся на подушку с закрытыми глазами. Когда он снова открыл их, чтобы взглянуть на своего угрюмого посетителя, бодрость его уже была какой-то вымученной. – Эта проклятая баба целыми днями только и ждет, чтобы я откинул копыта и она могла бы как следует застелить кровать. Вот и злится, что я все еще жив.
– Она просто беспокоится, – невозмутимо заметил Бони. – У нее есть все основания беспокоиться о тебе, старина.
– Дерьмо, а не основания, – с готовностью принял вызов Генри. – Стервятники ко мне даже близко не подлетали. Ты послушай его, Хэнк, этого старого разбойника. Я их даже слыхом не слыхал.
Хэнк слабо улыбается. Бони покачивает головой и опускает ее вниз: «Ай-ай-ай». Он чувствует, сегодня – его день, и он не позволит заглушить свой трубный глас краха всякими там смешочками.
Генри не нравится это покачивание головой.
– Думаешь, нет? Разве я не говорил всегда, что с привязанной к спине рукой повалю больше деревьев, чем любой другой по эту сторону Каскада двумя? Вот теперь у меня есть возможность доказать это. Ты только подожди и увидишь, как я… – Его посещает внезапная мысль, и он поворачивается к Хэнку: – Кстати, а что с той рукой? Потому что, знаешь… – Он выдерживает паузу, прежде чем сообщить: – Я вроде как привязался к ней!
Голова его откидывается на металлические прутья кровати, и он заходится в беззвучном смехе. Хэнк чувствует, что старик уже давно заготовил эту фразу, и отвечает ему, что хорошо заботится о его конечности.
– Я решил, что тебе захочется сохранить ее, поэтому положил в холодильник, где у нас хранится мясо.
– Ну ладно, смотри только, чтобы Вив не поджарила ее на ужин, – предупреждает он. – Потому что я здорово был к ней привязан и любил ее больше других.
Исчерпав свою шутку, Генри принимается искать шнурок звонка, который висит у него над головой.
– Куда эта чертова баба провалилась? Весь день ничего не могу от нее добиться, я уж не говорю о кофе. Хэнк, приподыми-ка меня… вот туда! Черт! Дерни-ка эту штуковину. Специально повесила с другой стороны, чтобы я не мог достать. С моего бескрылого бока. Гм. Второе крыло теперь придется особенно беречь. Черт! Где эта старая корова? Сдохнуть можно, а они и не пошевелятся, пока все вокруг не провоняет. Слушай, теперь я хочу знать, что у нас на лесосеке, – давай! Нечего миндальничать, дерни как следует, чтоб они все к черту провалились. Для этого она здесь и висит. Бони, что с тобой? Сидишь здесь с таким видом, будто потерял лучшего друга…
– Просто я беспокоюсь о тебе, Генри. Вот и все.
– Врешь. Ты просто боишься, что я переживу тебя. Сколько я тебя помню, ты все время этого боишься. Сынок, ради Господа, дай ты мне эту хреновину!
– Взяв шнур, он прижимает кнопку звонка к ночному столику и страдальчески кричит: – Сестра! Сестра! – Глаза зажмурены от прилагаемых усилий. – Сделай укол этого обезболивающего! И где, черт побери, мой кофе?
– Спокойно, папа…
– Да, Генри, – Бони раскладывает паутину своих пальцев на простыне, которой накрыты ноги Генри, – лучше так не волноваться.
– Стоукс, – глаза Генри, обычно широко раскрытые и пышущие огнем, вдруг суживаются и становятся ледяными, – убери свою рыбью лапу с моей ноги. Убери ее прочь! – Он смотрит на Бони, пока тот не опускает глаза, и чувствует, как его захлестывает удовольствие от того, что он наконец дал волю долго сдерживаемому чувству. Не отводя взгляда от Бони, он продолжает с непривычной мягкостью: – Ты не лучше ее, Стоукс, и сам это прекрасно знаешь. Только ты ждешь моей смерти уже сорок пять лет. Ждешь, когда я откину копыта. – Он с угрозой оттягивает шнур. – Убери руку, я сказал тебе! Прочь!
Бони убирает руку и с уязвленным видом подносит ее к груди. Генри отпускает звонок и начинает возбужденно ерзать под одеялом.
– Это неправда, старина, – обиженно говорит Бони.
– Это правда. Это правда, как пить дать, и мы оба это знаем. Сорок пять лет, пятьдесят лет, шестьдесят лет. Сестра!
Бони вздыхает и отворачивается – на лице его написана обида на несправедливое обвинение. Но в его возмущении столько фальши, в его покачивающейся голове столько злобы, что Хэнк чувствует, как всем своим поведением Бони невольно подтверждает слова Генри. Хэнк в изумлении отступает и останавливается, почти скрывшись за желтой занавеской. Увлеченные своей враждой, старики забывают о нем. Бони продолжает скорбно качать головой, Генри вертится под одеялом, время от времени бросая взгляды на своего старого дружка. После минутного молчания он раскрывает рот, чтобы выразить то, что так долго сжигало его и теперь угрожает вырваться из-под контроля.
– Добрых шестьдесят лет. С тех пор… с тех пор… черт бы тебя побрал, Стоукс, это было так давно, что я даже не могу вспомнить, когда это началось!
– Ах, Генри, Генри… – Бони предпочитает гасить пламя укоризной. – Неужто ты и вправду можешь припомнить, чтобы когда-нибудь за все эти годы я давал тебе что-либо, кроме мудрых советов? Неужели можешь?
– Это каких же? Это когда ты советовал мне, Бену и Аарону взять маму и отправиться в Юджин в приют для безработных, убеждая, что одни мы не переживем зиму в лесу? Ты тогда говорил, что с непривычки здесь не выжить. Припоминаешь этот советик? Так вот, насколько я помню, мы прекрасно выжили…
– В ту зиму из-за твоего упрямства вы потеряли мать, – напоминает ему Бони.
– Потеряли? Она умерла! Лес к этому не имеет никакого отношения. Она просто заболела, слегла и умерла!
– В городе этого могло бы и не быть.
– Это могло произойти где угодно. Она умерла в тот год, потому что решила, что ей суждено умереть.
– Мы все предлагали помочь.
– Еще как! Ты здорово нам помог, оставив нас без лавки.
– Мы все бескорыстно предлагали вам все необходимое…
– А что хотели взамен? Наш дом и имущество? Закладную на десять лет?
– Генри, это нечестно, организация не предъявляла таких требований.
– Может, это нигде не было записано, но суть остается той же. Мне не довелось знать твоего отца или эту чертову его организацию, но что это были за бескорыстные предложения, я помню. Отличные были такие предложения.
– Говори что хочешь, но нас никто ни в чем не может обвинить, мы всего лишь отстаивали общественные интересы.
Прежде чем Генри успевает ответить, дверь открывается и в палату входит сестра с маленьким бумажным стаканчиком кофе. Поставив его на столик, она окидывает взглядом мужчин и поспешно выходит, не говоря ни слова. Генри принимается пить, глядя на Бони сквозь поднимающийся пар. Когда он отрывает стаканчик от губ, Хэнк замечает на нем два следа от зубов – тех, что были напротив друг друга. Не отрывая взгляда от склоненной головы Бони, Генри ставит стаканчик на стол и вытирает губы рукавом своей белой фланелевой рубахи. Бони продолжает трясти головой, скорбно кудахча по поводу плачевного состояния своего старого приятеля.
– Бони, – наконец выдохшись, произносит Генри, – у тебя есть с собой понюшка?
Бони оживляется:
– Конечно, конечно, – и достает из кармана пиджака табакерку. – Вот, позволь-ка мне…
– Дай сюда.
Бони моргает и, не открывая табакерки, осторожно ставит ее на простыню. Генри берет ее в руку. Он вертит ее своей нежно-розовой рукой, старательно пытаясь открыть крышку большим пальцем: полудюймовый поворот, еще усилие и снова поворот – перехват, поворот, перехват, поворот-Хэнк еле сдерживается, чтобы не выхватить у него табакерку и самому не отвернуть крышку, избавив и себя и его от бессмысленного мучения. Но что-то не дает ему тронуться с места, и он не осмеливается выйти из-за занавески. Еще не осмеливается. Пока все не заканчивается само собой.
Крышка слетает. Коричневая табачная пыль выплескивается на простыню. Генри ругается, потом терпеливо, под неотступным взглядом Бони, собирает рассыпавшийся табак, завинчивает крышку и, взяв табакерку двумя пальцами, швыряет ее на колени Бони…
– Премного обязан.
Остатки он собирает в кучку и, скатав из них шарик, запихивает его за губу. С секунду он сосредоточенно пристраивает его во рту поудобнее, после чего с торжествующим видом стряхивает труху с кровати на пол. Коричневые губы растягиваются в широкой улыбке.
– Премного обязан, дружище, старый приятель… премного обязан.
Похоже, и для Бони настала пора понервничать. Успех Генри с табакеркой выбивает его из благодушного состояния, взваливая на его поникшие плечи тяжелый груз конкуренции.
– Чем собираешься заняться, Генри, – осведомляется он, пытаясь придать своему вопросу обыденный тон, – теперь, когда все переменилось?
– Что ты имеешь в виду, Бони? Наверное, тем же, чем и раньше. – К Генри возвращается былая бесстрашная уверенность. – Наверное, вернусь с мальчиками в лес. Валить деревья. Дарить солнечный свет болотам. – Он зевает и чешет шею длинным ногтем. – Хотя чего себя обманывать! Я уже не мальчишка. Когда тебе за семьдесят, приходится сбавить темп, предоставить всю работу мальчикам, а самому только давать советы, полагаясь на опыт и ноу-хау. Может, даже придется возить с собой в лес кресло. Но что касается…
– Генри, – не выдерживает Бони, – ты дурак. Валить деревья… Ты что, не видишь, что тебя самого уже свалило? Тебя! С тех пор как… А ведь я говорил тебе, всю дорогу я предупреждал тебя…
– С каких пор, Бони? – вежливо осведомляется Генри.
– С тех пор, как я еще тогда тебя предупреждал, что ни одному смертному не под силу… выжить здесь в одиночку! Мы тут все заодно! И человек… человек должен…
– Так что с тех пор, Бони? – не успокаивается Генри.
– Что? С тех пор как я… Что?
Генри с напряжением наклоняется ближе.
– С тех пор, как папа сбежал, а я продержался? С тех пор, как мы пережили ту зиму? С тех пор, как мне удалось сколотить дело, несмотря на то что ты утверждал, будто это никому не под силу?
– Я никогда не порицал людей, возделывающих эту землю.
– Людей – да, а одиночку? Одну семью? А? А? Когда ты только и твердил нам, что у нас ничего не получится. «Общими усилиями» – вот что ты всегда говорил. О Господи! В те годы я столько наслушался твоих пионерских призывов сообща-против-дикой-природы, что меня уже воротило от них.
– Это было необходимо. Это было единственной опорой смертного человека в его борьбе с неприрученными стихиями…
– Ты говоришь прямо как твой отец.
– Только сообща можно было выжить.
– Что-то я не припомню, чтобы боролся с чем-нибудь сообща, но, похоже, выжить мне удалось. И не без приобретений на этом пути.
– И что ты получил? Одиночество и отчаяние.
– Ну, про это мне ничего не известно.
– Прикован к постели! – Бони встал со стула и сложил на груди руки.
– Без руки! Умираешь!
– Ничего подобного. Может, слегка помят и поломан, но без этого не бывает.
Бони собирается сказать что-то еще, но тут на него наваливается приступ кашля. Откашлявшись, он берет со спинки стула плащ и вдевает в рукава свои тощие руки.
– Совсем обезумел от боли. – Он изо всех сил пытается отделаться от мыслей о Генри. Он так содрал кашлем горло, что теперь из него вылетает лишь смешной писк. – Вот и все. Обалдел от боли. И наркотиков. Разума нисколько не осталось. – Он вытирает рот и принимается застегивать пуговицы.
– Уходишь, Бони? – дружелюбно интересуется Генри.
– К тому же наверняка температура. – Но Бони не может так уйти. Пока краем глаза видит эту чертову идиотскую ухмылку, эту рожу, похожую на изображение глиняного идола, которая отрицает все, что для него свято и истинно, эти глаза, которые отравляли и портили ему жизнь, не давая ей стать мирной заводью приятного пессимизма. Бони боялся, что, если он сейчас уйдет, это лицо может застыть и увековечить себя в смертной маске, и тогда ему уже никогда не удастся от него избавиться.
– Ну, привет, Бони Стоукс, Бобби Стоукс, крошка Стоукс Бо-бо…
Тогда оно не только до конца жизни будет преследовать его, но и уничтожит все его прошлое, лишит смысла всю его жизнь…
– И слышишь, если встретишь Хэнка или Джо Бена, скажи, чтоб зашли и принесли мне подсчеты, как у нас обстоят дела.
Если сейчас он позволит Генри посмеяться последним, весь его мир… «Что? Подсчеты? Джо Бен?»
В ужасе Хэнк видит, как уже было начавшая открываться дверь замирает и медленно захлопывается. Он видит, как Бони скованно поворачивается и как у него желтеют глаза. «Генри… старина, разве ты не знаешь?» Тогда неудивительно, что он пребывает в таком неоправданно прекрасном расположении духа – ему просто не сказали. Конечно, ни он, ни Бони ни словом не обмолвились об этом – было бы просто странно говорить о таком с человеком, приходящим в себя после тяжелой… – «Старина?» Но чтоб никто не сказал? «Неужто, Генри… ни врач, ни сестра… никто, никто?»
– Что это с тобой, Бони?
– И о последствиях? О том, что было вчера?
– Я уже сказал тебе, что у меня никого не было.
И теперь видит, как лицо Бони вспыхивает светом нового понимания. И когда Бони начинает подвигаться к кровати, Хэнк невольно еще глубже забивается за занавеску. Бони снова садится, раскуривает свою большую трубку и приступает полным сочувствия голосом. Он говорит быстро и уверенно, без малейшего намека на обычный кашель.
Сквозь ярусы синего дыма Хэнк, выйдя из-за занавески, наблюдает финальную сцену драмы – словно зритель, успевший лишь к последнему действию, незаметно присевший на крайний ряд темного балкона и слышащий лишь бессвязные реплики. Он смотрит на две расплывающиеся фигуры и не пытается сфокусировать взгляд. Не вслушиваясь, он знает их реплики наизусть; не глядя, он знает каждое их действие. Эпизодический персонаж, его роль почти закончена, и он ждет конца, чуть ли не скучая, чуть ли не засыпая под звуки знакомых реплик, пока одна из них, многократно повторенная, не подсказывает ему, что дело идет к концу.
– Хэнк сделал это, потому что не хотел… подвергать еще кого-нибудь риску.
– Не думаю… – Уныло стихая под гаснущими огнями софитов.
– Он сделал это, потому что… не хотел подвергать еще кого-нибудь риску.
– Сомневаюсь, Генри.
Занавес закрывается, а эхо все еще звучит: «Иначе он бы этого не сделал – он просто не хотел подвергать кого-нибудь риску во имя…»
– Нет, старик, просто, кроме него, больше никого не осталось… – Он сделал это из-за того… – Нет, из-за того, что его все бросили, и он понял, что не может валить лес в одиночку… – Он сделал это из-за того, что… – он наконец понял, что к чему… – из-за того, что… – он наконец понял, что это бессмысленно. Из-за того, что все проржавело и все прогнило. Из-за того, что нет другой силы, кроме той, что дают тебе люди. Из-за того, что слаб. Из-за того, что нет сил, совсем нет сил. Из-за того, что все тщета и томление духа. Из-за того, что барабан лебедки окончательно сломался. Из-за кровавых ран от срывающихся тросов. Из-за фронтита и вросших ногтей. Из-за дождя. Из-за того, что так долго, так невыносимо долго…
– Генри, Хэнк не дурак… он понимает.
Из-за того, что сила – это ничто, это всего лишь симуляция.
– Он умный мальчик, Генри, он понимает, что к чему… в этом мире нельзя одному, и всегда было нельзя… ни один смертный не может долго вынести…
Потому что иногда единственный способ что-то сохранить – это сдаться. Потому что иногда во имя победы надо стать слабым…
– О-хо-хо, – бодро замечает Бони, глядя на свои большие карманные часы, – уже поздно. – Он снова поднимается со стула и, слегка покашливая, застегивает оставшиеся пуговицы. Потом, словно тряпку, он поднимает с одеяла руку Генри и пожимает ее. – Пора домой, Генри. При такой погоде нелегкий путь для нас, стариков, – замечает Бони и роняет руку, покачивая головой.
– Очень сожалею, что мне пришлось быть вестником печальных новостей о Джо Бене, Генри. Я знаю, как вы все его любили. Я бы скорее предпочел, чтобы мне язык отрезали, чем сообщать тебе об этом. Ну вот… Что тебе принести в следующий раз? Субботние «Ивнинг Пост»? У меня куча старых экземпляров. Так. Дай-ка я поставлю этот телевизор на полку, чтобы он был прямо перед тобой. А то ведь так можно и зрение испортить, а? – Он включает телевизор и, не дожидаясь, когда тот нагреется, направляется к двери. Там он еще раз оборачивается и задирает пальцем кончик носа. Бони начисто забыл обо мне. Они оба забыли.
– Выше нос, старина, – говорит он Генри. – Мы еще пожуем, а некоторым уже ничего не светит. О'кей, и смотри не замучай сестричку. Пока…
И с важным видом Бони покидает палату. Я выхожу из своего укрытия в ногах кровати и начинаю что-то говорить, но, судя по виду Генри, можно заключить, что толку от этого не будет.
– Папа, – говорю я, – понимаешь, то, что случилось…
– Хм, ну что ж, – произносит он, глядя прямо в экран телевизора, – по крайней мере, для старого черномазого… у меня сохранился неплохой нюх… так что можно еще… а Хэнк, он… мне надо было подумать… полагаю, мы… неправильно они наложили гипс… – И дальше в том же духе, все глубже погружаясь в свои размышления. Выглядит он совершенно убитым. Или это наркотик пронял его. Но вряд ли дело только в этом. Выражение его лица меняется, обретая мир и покой. Мышцы под скулами расслабляются, ухмылка исчезает, и морщины на переносице разглаживаются. Морфий действует на него как снотворное… Потом глаза его тускнеют, словно кто-то или что-то, еще жившее в нем, ушло, предоставив телу в одиночестве перегонять кровь и кислород, бросив на подушке пустое лицо в голубом мерцании телевизора, как бросают на кровать старую, сносившуюся одежду. Свет мигает. Палата гудит, словно битком набита большими сонными мухами. Оглушенный… онемевший… погребенный под плотным ватным покровом морфия старик мотает головой, изредка открывая щелки глаз и видя над собой высокий темно-зеленый купол, подпираемый стволами мамонтовых деревьев. Где-то стучит дятел, весело кричит сойка, вращая хитрым глазом, – синяя, словно мазок краски! «О-го-го! Ты глянь!» – майское солнце играет в хвое. «Ну и денек! Вот это жизнь!» Тишь, безветрие, неподвижно свисают пряди пыльцы, соединяясь в один ярко-желтый луч, льющийся с верхушек деревьев до самой земли… «Хо! Глянь туда…» – вихрь белых бабочек взлетает над щавелем, потревоженный его шагами, его поступью там, где еще не ступала нога бледнолицего. «А может, и вообще ничья нога!» Он смотрит на деревья и плюет себе на ладони. «О'кей, стойте спокойно. Вы что думаете? Я медведь в спячке? Нам надо дело делать. Рысек стрелять, яйцами бренчать, деревья валить, землю сверлить… Стой спокойно, черт бы тебя побрал!»
– Спокойно… спокойно, мистер Стампер. Нам хорошо и спокойно.
– Кто сказал, что я не могу? Только не мешайте мне. Какое вам дело? Гм, пока я жив… Дай-ка я прочищу уши. – И еще пи один топор бледнолицего не звучал здесь. «А-а-а. Трос. Ах ты чертов хлыст». И блестящая зеленая лавина тысячи тысяч падающих иголок сметает солнце со своего пути. «Ба-бах! Точно на место». Это май в двадцатых годах, когда здесь еще стояли мамонтовые деревья. Купол над головой дал трещину. И в нее снова врывается солнце, заливая светом землю, не видевшую его миллионы лет. «Господи Иисусе, какое же у нас тут время? Постой-ка, что это ты о себе здесь думаешь?» Царапается, как котенок, белый с серо-голубым, как, знаешь, царапает куриное горло, когда его… «А? Что это ты себе?..»
– Бот и хорошо. Вот и все. Успокоились и молчим. Вот и все. А теперь отдыхайте. Тихо и хорошо.
Когда Ивенрайт входит в «Пенек», Рей и Род устраиваются на эстрадке. На темнеющей улице слышны резкие звуки настраиваемых электрогитар. Долетают они и до Энди, сидящего в джипе, и он, достав из кармана губную гармошку и смахнув с нее крошки корпии и шелухи из-под семечек, начинает тихо наигрывать. Он решает, что дождется Хэнка и Вив, и, вместо того чтобы идти пешком, поедет вместе с ними.
Он видит, как по противоположной стороне улицы на влажное дребезжание неонов спешит Хэнк, и с грустью прикидывает, сколько ему еще придется ждать…
(Когда я вышел из больницы, в животе у меня так бурлило, что я даже не знал, удастся ли мне дойти до «Пенька». Единственное, чем можно было залить это бурление, это «Джонни Уокером», на три пальца. Эта чертова палата подействовала на меня хуже, чем поездка в джипе. Мой ослепительно яркий день становился все тусклее и тусклее, а теперь я уже и вовсе не мог сказать, не собирается ли мир напрочь исчезнуть.
Для такого раннего часа «Пенек» был переполнен: большинство ребят, не дошедших до кладбища, осело здесь, и теперь они уже прилично поднабрались. Когда я вошел, они слегка попритихли, но уже через секунду все кинулись пожимать мне руку, словно они души не чаяли в человеке, который на два месяца лишил их работы. Ивенрайт поставил мне виски. Зазвучали гитары, и полился добрый старый мотивчик, как в добрые старые времена. Пришла индеанка Дженни и принялась покупать выпивку тем, кто был попьянее. И Биг Ньютон сидел, весь из себя такой крутой. А вокруг, болтая, спотыкаясь и пуская слюни, шатался Лес Гиббонс. И, несмотря на то что нынче среда, завтрашний День Благодарения все превращал в праздник, как бывало в «Пеньке» по субботам в старые времена, с той лишь разницей, что старые времена миновали, что все изменилось, хоть дребезжат гитары, пиво льется рекой и парни гогочут, кричат, ругаются и играют в нарды… за исключением того, что теперь все иначе. Не могу сказать откуда, но я это знаю. Я чувствую, что все изменилось. И все остальные тоже это чувствуют.)
Помнишь, в жужжащей палате? Тогда, на катаниях? Четвертого июля, в День независимости, – Река – Ваша Дорога – тогда кое у кого с непривычки к воде началась морская болезнь, их так выворачивало, что они думали, что умрут, а потом им стало еще хуже, и они уже сами желали смерти. Мотогонки по реке; участники, перекидывающиеся шутками: «Бен, нам выиграть этот заплыв плевое дело, а?» – а когда все закончилось: «Эти чертовы Стамперы, видели, что они сделали? Надели кузнечные мехи на акселератор и накачивали воздух… И мы что, допустим это?»
Но это в июле. А то май, май, постой-ка… Еще один кусок зеленого купола со свистом обрушивается вниз, обнажая голубое, как сойка, небо, с грохотом приминая папоротники, гаультерию и фундук, ломая и круша их.
А в «Пеньке» Рей, свежевыбритый, сияющий и решительный, начинает заводить толпу, а вместе с ней и Рода. Ритм нарастает, народ прибывает, медная кружка перед микрофоном заполняется зелененькими и серебром. «Черные дни прошли…» Рей бьет по струнам мозолистым пальцем, перед глазами у него все плывет. «Время летит стрелой, когда я влюблен и ты рядом со мной…»
Весь город пьян от солнца, оптимизма и дешевого виски, все бредят удачей. «Синяя лазурь смеется в вышине, только синяя лазурь сияет мне. Я мечтал всю жизнь об этом дне…» Тедди взирает на происходящее из-под своих длинных ресниц – он еще никогда не видел, чтобы люди столько пили и смеялись. «Ну, бывает, парочка за вечер. Ну, иногда человек тридцать после удачной ловли лосося или драки у лесорубов. Но в разгар экономического спада – даже ничего похожего еще не бывало. Не понимаю. Столько выпивки. Даже тосты произносят в честь Хэнка Стампера…»
(Пара виски не принесла мне никакой пользы. Так что я прошу у ребят прощения и говорю им, что, кажется, моя гриппозная бацилла снова вылезает из укрытия и готовится к новой атаке. Благодарю их за выпивку и натягиваю на себя куртку. Уходя, я машу им рукой и напоминаю, чтоб они не ленились, – ведь так приятно видеть, как люди, не жалея сил, наливаются алкоголем; они смеются и кричат в ответ, чтобы я поскорее выздоравливал и возвращался помогать им в этом непростом деле, что все будет по-старому. Но все мы прекрасно понимаем, чтоno
–старому не будет уже никогда…)
Бесшабашно… вольно… в тот первый майский день – до самых сумерек. Следующий день – воскресенье, выходной, но я снова отправляюсь на просеку один, чтобы посмотреть, как она выглядит… Утреннее солнце скользит по новенькой земле, земле, которой оно не касалось тысячи тысяч лет, и видит росистые ожерелья, развешанные пауками на скользких зеленых шеях дарлингтонии.
Смешные растения эти мухоловки. И вообще много смешных трав. Индейцы едят штуковину, которую называют вапату, трубчатая такая трава, растущая под водой на болотах, – ихние скво шастают по ним босиком и выкапывают корни из грязи. Недотроги захлопываются, как капканы, стоит к ним прикоснуться. А карликовые ирисы, говорят, посажены гномами, которые раньше обитали в лесах, А борщевики – помнишь? – здоровенные громилы… по вечерам дети даже боялись выходить из-за них на улицу, чтобы те не закололи их до смерти. Смерть здесь всегда была под рукой. На пляже, у самой воды, так близко, что волны иногда подкатывают совсем вплотную, стоит могила, отмеченная кедровым крестом и чахлыми нарциссами… Маленькая Иллабель Ситкинс сидит на приступочке и колет абрикосовые косточки, которые ее мама выкинула вместе с банкой из-под компота. 13 июля тысяча девятьсот… черт, не знаю какой: она ест орешки, так похожие на миндаль, который дарят на Рождество, и умирает от болей в животе. Мне тоже случалось их пробовать. 15 июля: Томс проводит у себя дома службу за упокой Иллабели, а после похорон мы все участвуем в состязаниях по бегу на пляже. 19 августа: Джон убил медведицу. 4 сентября: дождь шел двадцать восемь часов подряд. Сильный ветер. На коптильню рухнуло дерево. 5 сентября: дождь со снегом. Под кухней стоит вода. 6 сентября: притащил бревна, чтобы подпереть коптильню. 11 ноября: мать сильно больна. Вызвали доктора, он пробыл всю ночь. Бен поймал в капканы несколько норок, и они его здорово покусали, так что доктор и его залатал. 13 ноября: собака наелась дохлого лосося, ее сильно рвет и парализовало задние лапы. Ездил в город, и Стоукс дал мне для нее лекарства. Стоукс, черт бы тебя побрал, Хэнк сделал это, потому что видел, что… потому что понимал, что это рискованно… Стоукс сказал, что денег за лекарство брать не будет, но что мы должны отправить маму в больницу в Юджин. Пошел он к черту!