355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Катулл Мендес » Король-девственник » Текст книги (страница 4)
Король-девственник
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:14

Текст книги "Король-девственник"


Автор книги: Катулл Мендес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Она говорила это оставаясь чудовищно прекрасной. Он ровно ничего не понимал, привыкший к молчаливому выражению скрытной вульгарной страсти, ошеломленный этой дерзкой откровенностью грязного цинизма. Он предполагал найти здесь нечто очень простое, заурядно, пожалуй, и великое, по сравнению с ним маленьким человеком, но уже не в такой степени чудовищно-великое. Будучи сам ничтожеством посредственности, он отворачивался от истинно великого, даже во зле. Потом, ему не нравилась эта манера говорить – какая-то необычайная, полная очарования и блеска, и, в то же время, своего рода педантичная, при всей своей дикости. Что же это за женщина? Смесь синего чулка с женской натурой? Но жест, сделанный ею пришедшим людям, мог быть только жестом пророчицы. Но, ведь, это могло выйти у Франсуэлы не более, как под влиянием минуты – он взглянул при этом на две стоявшие на столе, и почти опорожненные бутылки – невозможно допустить, чтобы подобная экзальтация была ее нормальным состоянием. Словом, он чувствовал неизбежную необходимость вернуться – не с неба, но из ада – на землю, и, при этом, попытался разрушить грустное восхищение простым, даже очень вульгарным, словом, которое он говорил уже раз двадцать, при подобных встречах:

– Франсуэла, не расскажешь ли ты мне свою историю?

Она взглянула на него широко раскрытыми глазами, удивленная.

– Ба! Разве у меня есть история, или, даже, если я имею ее, ты думаешь, я помню ее? Я сама не знаю, как того, откуда я явилась, так и того, куда иду. Знаю только то, что делаю, вот и все. Я забываю опьянение вчерашнего дня в опьянении сегодняшнего. Что мне за дело до прошлого! Моей жизни не нужно возврата.

Но, говоря это, она как будто задумалась и потом резко проговорила:

– А впрочем, я постараюсь рассказать тебе свою историю, если это тебя занимает! Я ведь никогда не пробовала вспоминать о ней; попытаюсь. Ты подал мне мысль узнать и понять самое себя. Быть может, это развлечет меня. Я читала много романов, почему бы мой собственный не смог заинтересовать меня? Разумеется, нельзя было бы написать такую книгу. Однако, посмотрим. Вот я также интересуюсь теперь собой, как и ты. Вероятно, будут и неожиданности. Слушай, если хочешь; я также буду слушать.

Она легла на ковер, укуталась в свой яркий шелковый пеньюар и осталась неподвижной, лежащей вполуоборот, опершись локтями на материи, уткнув подбородок на ладони, с лицом, закрытым густыми прядями распущенных волос, которые падали вдоль всего тела, точно те баснословные мифологические животные, полульвы, полубогини, которые встречаются иногда в нишах.

Сначала, она заговорила медленно, как-бы во сне.

– Была ли я ребенком? – Не думаю. Едва родившись, уже стала женщиной. Я никогда не играла; припоминаю детские хороводы, где танцуют под звуки песен, обручи, которые катятся, как колеса, воланы, перебрасываемые друг другу; я проходила мимо игр и смеха, не вмешиваясь в них, как взрослая, озабоченная другими мыслями; это, конечно, были не мысли, а скорее, инстинкты. Но, вся погруженная в интересы настоящего, я плохо умею провести границу между моим тогдашним существованием и теперешним. Жизнь моя представляется мне каким-то бесконечным, вечно одинаковым продолжением предыдущего: просто кажется будто у нее не было начала. Какое-то появление без воспоминания об отъезде. Даже, смотрясь в зеркало, я вижу себя такою же, как была. Ошибаюсь, конечно. Должна же я была быть маленькой девочкой. Погоди, не говори ничего, дай мне порыться в воспоминаниях. А! наконец, вспомнила.

Да, была маленькой, но стройной и полной, с такими же губами, смелой, дерзкой, шедшей прямо навстречу людям, смотрящей им в лицо, точно надеясь прочесть что-то в их глазах. Все удивлялись. Иногда, кто-либо из посетителей, посадив меня на колени, сначала, с улыбкой смотрел на меня долго и пристально, когда я прижималась к нему, закинув голову назад и закрыв глаза, как кошка, которую гладят; потом, он меня резко отталкивал, смотрел на мать, по видимому, стараясь подыскать нужное слово, вставал, как-то смущенно раскланивался и, не поцеловав меня, уходил. Мне было в то время семь или восемь лет. Я вечно пряталась по углам, где повторяла слова, услышанные мной в прихожей, смысл которых был для меня непонятен, но звучность их надолго оставалась в памяти и как бы опьяняла меня; иди же, наконец, всматривалась пристально, до того пристально, что зрение утомлялось в картины, развешенные по стенам: бледные мученики, без одежд, распятые на крестах; склонившиеся к подушке молодые люди, протягивающие свои белые руки к уснувшим женщинам. Эти фигуры точно оживали, поворачивались ко мне; они говорили какие-то таинственные слова, от которых меня бросало в жар; руки и голова горели, как и все тело. Иногда я быстро вскакивала, влезала на стул, на мебель, чтобы достать эти живые образы, и льнула губами к этим голым рукам, к прекрасным лицам, досадуя на то, что картины не возвращают мне поцелуя, скребя пальцами бездушное полотно, которое не отвечало на мой порыв.

Ночью следовали сны. Были ли это сны? Нет, смутные, но трепещущие видения. Ни одного цельного существа, подобного живущим, но лишь очертания, прикосновения к телу, ласки. Я просыпалась, измученная, вся в поту, с до крови закушенными губами, задыхающаяся в крепко сжимающих меня объятиях моих собственных рук, окончательно разбитая. Тогда говорили: «Бедная малютка! Она лунатичка». Когда мой отец и мать – мы были очень богаты и жили в Барселоне, в великолепной, вилле на берегу моря – отправлялись путешествовать, я ложилась спать на постели со служанкой, которой был поручен надзор за мною.

У этой девушки был любовник, которого она тайком проводила по вечерам в свою комнату: какой-то малый, с грубыми манерами, темноволосый, почти брюнет, в жилете, расшитом сверху позументом. Вероятно, какой-нибудь тореро. Они вместе ужинали, рассказывая друг другу разные истории или целуясь, чтобы убедиться в моей скрытности, они сажали меня ужинать с собой. Помню, что этот человек часто смотрел на меня исподтишка, в то время, когда его любовница отворачивалась в другую сторону. Мне тогда было девять лет, я росла и полнела. Иногда также он брал мою голову в свои маленькие, но жесткие руки; при его прикосновении, будто иглы кололи меня по всему телу, а он до того сжимал меня, что я едва не кричала. Тогда он что-то говорил, чего я не понимала, но что, должно быть, было очень смешно, так как он громко хохотал, она также не менее его – вероятно, из ревности. Но он, между тем, делал мне больно, сжимая все сильнее и сильнее. Глаза мои горели, точно от вина, и в голове, у самых корней волос, я ощущала жгучий жар. Мною овладевало какое-то безумие; хотелось броситься на этого человека, впиться ему ногтями в горло, разорвать, укусить его. Но я не жаловалась на боль, глядя на него снизу. Мне также хотелось, чтоб он задушил меня. Потом, служанка вставала: «Уже поздно! иди, Франсуэла, ложись и засни – поскорее». Я раздевалась, в то время, как он шептал ей что-то на ухо, среди шумных поцелуев.

Укутавшись в холодное еще одеяло, я ложилась около стены и закрывала глаза. Моя кожа была так горяча, что холод постельного белья казался мне каким-то ледяным покровом; пальцы моих обеих рук; крепко прижатые к груди, впивались в нее, как когти. Но хотя я чувствовала во всем теле лихорадочный жар и озноб, я лежала неподвижно, стараясь поплотнее прижаться к постели, чтобы не дрожать; несмотря на душившие меня спазмы в горле, я старалась дышать тихо и ровно, чтобы меня сочли спящей. О! эти ночи! эти ночи! Никакие адские муки не удивят меня более, потому что я испытала их! Если можно представить себе охапку соломы, которая горит вечно, никогда не сгорая – таково было мое состояние! Горящие глаза, горящие губы, изнурительный пот, готовая зарычать, прыгнуть и, в тоже время, неподвижно лежащая в каком-то столбняке, с судорожно сжатыми кулаками у рта, обессиленная настолько, как будто меня сдерживала надетая рубашка из раскаленного железа. Впрочем, раз… я вскрикнула.

– Слышишь! малютка! – сказал мужчина и стал безумно целовать меня.

Но она вцепилась ему в лицо, они подрались, и на шум сбежались люди. Этот случай не остался в тайне, и, как только вернулись мои родители, служанку выгнали вон, а меня поместили в монастырь.

Долгое, время я чувствовала себя там какой-то ошеломленной, среди холодных высоких стен и суровых сестер, почти таких же бездушных, как стены. Обо мне говорили: «Идиотка»! Делая вид, что ни о чем не думаю, я думала всегда и о многом в течении многих месяцев; но губы мои жег, как раскаленный уголь, тот поцелуй, и я бережно хранила его, боясь, чтобы другие не погасили этого пламени. Я поняла! я узнала! С тех пор все то, что я видела, слышала, узнала из книг, скорее лишь помогало расширению и усвоению области этого знания, нежели пробуждало рано проснувшиеся инстинкты. Все, бросаемое на костер, становится добычей пламени, все, попадающее в ад, обречено погибели. Мною овладела страсть к чтению и изучение; предмет изучения был для меня безразличен, и всякая книга удовлетворяла меня, так как не было такой, на страницах которой я – доходившая до галлюцинаций, под гнетом неудовлетворенных желаний – не находила бы хоть намека на сладостную тайну греха. Даже сказания о житие святых опьяняли меня, как волшебные рассказы о любви; я представляла себя нагой, с распущенными волосами, искусительницей отшельников, во время их молитвы.

А между тем, я ходила по длинным со сводами монастырским коридорам, блуждая, как загнанное на охоте животное, с такими жестами, которые изумляли всех, бормоча непонятные для других слова, иногда импровизируя песни и стихи. Сначала, меня прозвали «идиоткой», теперь же стали называть «безумной».

Однажды, оставшись одна в часовни, я стояла с жадно устремленным к алтарю взором: «На что вы так смотрите? – спросила меня сестра. – На этого человека! – отвечала я, указывая ей на Бога. – А, ведь, я, тогда не была атеисткой – нет еще, вовсе нет. Я исполняла свои религиозные обязанности, постилась, исповедовалась, находя несказанную прелесть в том, что могла высказать другому человеку свои желания. „Я влюблена!“ сказала я, однажды, молодому священнику, который меня исповедовал.

– О! – испуганно вскричал он, – в кого же?

– В тебя! – закричала я ему.

Мы ушли вместе. Как? Не помню. Припоминаю, что взбирались по стенам куда-то, потом, что двери в башню отворяли нам сестры-подвижницы, говорившие: „Джизус Мария!“ и при этом сожалевшие о том, что не могут последовать за нами. Он все еще колебался, этот красивый священник, чувствуя угрызения совести и боясь адских мук. Ведь, он, увлекал за собой меня, девочку четырнадцати лет. Потом мы бежали по полю, под сводом голубого неба. Когда он изнемогал от усталости, я бросалась к нему, все трепещущая; он набирался силы, вдохнув в себя аромат моих волос, точно работник, подкрепившийся для нового труда чаркой вина.

На дороге попалась гостиница. Нас спросили: „Две комнаты?“ судя по его костюму. Жестокие! – Одну! – Он покраснел до ушей, испугавшись, возможности скандала. Мы остались одни. Настала тревожная, минута. Он отвернулся, чтобы спустить занавеси и увериться, есть ли у двери замок. Я ждала. Зачем же он последовал за мной? O! эта сутана! Я охватила его шею и, положив его голову к себе на грудь, кусала рясу, стараясь оставить на ней следы своих зубов, там, где церковь наложила свой отпечаток. Но он был робок, нерешителен, не смел. Ему, чтобы спуститься в бездну, нужна было известного рода лестница – а я влекла прямо с обрыва в пропасть. Я его ужасала, он мне наскучил.

Еще до восхода солнца, под окнами зазвенели бубенцы, привязанные к шее мулов – так как нужно было бежать отсюда. Я наскоро оделась, не сказав ему ни слова. Дурак! Один из погонщиков мулов, усаживавший меня в седло, сильно подбросил меня, захохотав мне прямо в лицо. Он был молод, красив, строен и походил на того тореро, который сжимал мою голову в комнате служанки. Во мне пробудилось желание вкусить сладость давнишнего поцелуя, точно внезапно открывшаяся рана. Я пустила своего мула в галоп; погонщик не отставал: он меня понял. Настоящий мужчина! Повернув голову назад, я увидала стоявшего возле гостиницы священника, готовившегося вскочить в седло, смущенно и вопросительно смотревшего мне в след; потом, он вдруг пошел пешком, закрыл лицо обеими руками, к монастырю, быть может довольный собой, но неудовлетворенный…

Это случилось на ворохе сухих листьев, где тысячи насекомых сверкают радужными цветами и, освещенные солнечными лучами, листья дерев переливаются изумрудами. Я вскочила, торжествующая!

Затем, дальнейшие мои воспоминания являются слишком смутными, неясными, как обдуряющий аромат духов, отуманивающий мозг.

Быть может, то переходя от одной любви к другой, то требуя от настоящего дня радостей дня минувшего, то прося милостыни по дорогам, рука, об руку с красивым нищим; или же определившись служанкой в рестораны, куда заходят смеяться и выпить молодые путешественники, быть может, наконец, я поджидала по вечерам, за деревом, того, кто, спрятавшись в канаве большой дороги, подстерегал неосторожных намеченных им заранее путников! Наверное, не знаю, припоминаю лишь тюрьму, старые высокие стены которой имели большое сходство с монастырскими, и тюремщика, которого я любила!

После тюрьмы, я вижу себя в огромном зале, блистающем позолотой, уставленном цветами, где серебристая материя роскошной мебели, кажется брызгами водяных капель, и где ароматическое благоуханье напоминает собой церковь, с дымящимся кадилом. Припоминаю женщин, в разноцветных газовых одеждах, в белом, жёлтом, красном; набеленных, нарумяненных, с длинными шлейфами. Приходили и мужчины; они смеялись с ними, скучая. Я, красивейшая из них, едва прикрытая легкой одеждой, которая предлагает себя и, в то же время, сама берет; принимающая в свои объятия каждого так как для меня не было ничего такого, чего бы я не желала – выносила эту жизнь сераля и пышно развивалась, удовлетворенная в этой, предназначенной мне небом, судьбе. Кто-то увел меня отсюда – какой-то шарлатан, аферист, неожиданно разбогатевший, и в тот же вечер, явившейся сюда.

И вот я, в газовых юбках, являлась играть на кастаньетах и плясать на веревке перед толпой зрителей; затем, меня видели входящей в клетки хищных, зверей, где я, лежала на спине у льва, запускала в его гриву свои белые руки, прикладывала свои губы к его пасти и покрывала все его туловище своими, также рыжими, как у него, волосами! На меня смотрели мужчины своими жгучими глазами, а я, поднявшись, после всех этих упражнений с хищниками, с распущенными волосами – я улыбалась, в ожидании или смерти или поцелуев!

Не знаю, каким образом, но я стала богатой. По утрам брала свои румяны в тех ящиках, куда мне клали золото. Дни проходили в празднествах, при свете люстр, в громадных залах, где огромнейшие зеркала отражали в себе музыкантов и всю нарядную толпу гостей, преклонявшихся перед моею красотой. Я ездила по городу, откинувшись на шелковые подушки коляски, погруженная в свои мечты и едва успевая отвечать на многочисленные поклоны золотой молодежи и значительных лиц города в развевающихся султанах.

Любовник мой, вероятно, был каким-нибудь министром; по его приказанию, я румянила свои щеки. Тогда-то, поняв силу своей красоты, я, однажды, поддалась искушению гордости. У меня была толпа поэтов, которые воспевали меня, не смея понять моей натуры. Подлые души! Поэтому я написала поэму о себе; подобную той, в которой великие итальянские гении олицетворяли все величие первобытной красоты, а христианские художники изображали своих великанов обоих полов. За эту поэму книгопродавец попал в тюрьму. Но, оставшись верной самой себе, я изливала свои ласки на низшие класс людей, точно так же, как солнце разливает свои лучи равномерно на всех; выходя из дворца, я находила свой рай в толпе! Таким образом, когда мой обожатель погиб от удара шпаги одного джентльмена, я влюбилась, в Мадриде, во время боя быков, в Прима Спада.

Это был гордый малый, уже сидевший за что-то в тюрьме, откуда он убежал. Он бил меня, когда был пьян, а я ему подливала вина, находя его особенно красивым в гневе. Он собирался уехать из Мадрида, и я сказала ему:

– Возьми меня с собой.

Мы уехали вместе, в сопровождении его товарищей, молодых, сильных, грубых и красивых, как он. Одна, среди них, я переходила из города в город, бывала в цирках, где сидела в первом ряду, прислонившись грудью к барьеру, задыхающаяся, с жадно горевшими глазами. Эти укротители зверей очень любят женщин. Я была их любимицей и главной причиной их ссор.

Один из них убил из-за меня другого одним ударом по голове сзади, как он убил бы быка; а я, оскорбленная, битая и обожаемая, в тот же вечер пила вино полной чашей и перебывала во всех спальнях гостиницы!

Однажды, утром, тот, который увел меня с собой, вынес меня из комнаты на большую дорогу и, оттаскав за волосы, бросил в канаву. Когда я поднялась, с исцарапанным камнями горлом и щеками, чувствуя горький вкус во рту, вероятно, оставшийся от той зеленой травы, которую я кусала, находившаяся справа гостиница была пуста и молчалива. Тореро, должно быть, уехали, конечно, считая, меня мертвой. Мне не нравился тот путь, по которому они убежали, не нравилась также и эта постель из камней и трав, где меня покинули в беспамятстве и одну.

Правее возвышались высокие стены, черные и крепкие, а по ту сторону – красные, голубоватые и серые ступени, ведшие в башни, которые, как муравейник, темнились друг к другу в своей величавой неподвижности, и откуда, то там, то тут, неслись звуки колоколов.

Припоминаю: то была Пампелуна. Я шла в ту сторону.

Обеими руками придерживала я лохмотья моей изорванной одежды, из-под которой по дороге тянулись тесемки с жилета, прицепившиеся к ней во время борьбы. Меня окружал свежий утренний воздух, осыпавший меня каплями росы, которые тотчас же высыхали. Я шла в таком виде, стыдясь того, что меня увидят такой при ярких лучах солнца, нет, скорее гордясь своей наготой, как настоящая лилия!

На углу первой улицы, казавшейся мне тоже полевой дорогой, среди группы домиков, вдруг открылось окно, на которое облокотился молодой человек в одной сорочке, вдыхая утренний воздух; позади него я увидала изголовье кровати, со спущенным одеялом, Он взглянул на меня, удивленный, почти испуганный.

– О! сказал он, – куда вы идете?

Я отвечала:

– К тебе.

Тогда я узнала, что его зовут дон Телло.

Пампелуна, или иной, какой город, мне было все равно. Морские животные, ведь, не заботятся о названии океанов, в которых живут, лишь бы были там волны; так и для меня всякое место было хорошо, лишь была бы толпа.

Я купила потом этот домик; бедный дон Телло, ради меня, разбил свой тирлир, подаренный ему матерью, который был наполнен реалами; и я развесила по стенам его яркие лоскутки, потому что принадлежу к породе хищных животных, которых привлекает красный цвет.

Город ужаснулся. Сначала, стали перешептываться и бросать на меня косые взгляды. Потом, молодежь указывала на меня пальцем, рассказывая обо мне на ухо друг другу разные пасквили; затем, под моим пристальным взглядом, двусмысленные жесты и улыбки сменились всеобщим равнодушием, в котором проглядывала зависть, с примесью страха. Я подходила к ним, дерзко улыбаясь и как бы говоря: „Ну?“ Однажды, по неосторожности, я поцеловала дона Телло, при всей публике, что должно было означать: „Смогите – вот!“ Даже самые дерзкие смутились, а я ушла, долго еще преследуемая свистками толпы.

Прохожие видели, что дверь моего дома остается полуотворенной; а окна, по вечерам, постоянно бывают ярко освещены. И вот, то обстоятельство – что я сидела, облокотившись у окна, подстерегая и выжидая, как паук, среди тонкой сети своих паутин – взволновало все население; все знали, что я жду там с непреклонной силой воли, которая покоряет и господствует над ними издалека; всех невольно влекло к этому узкому отверстию глубокой бездны, где находили отклик самые пламенные желания, и которое, между тем, внушало невообразимый ужас.

С этих пор, город стал еще молчаливее, еще мрачнее, еще пустыннее; только и слышалось однообразное хлопанье дверей за быстро исчезавшим за ними человеком; это напоминало собой лес, в котором птицы робко прячутся по своим гнездам и не поют, когда заметят открытую пасть змеи, притаившейся под хворостом.

Ведь, один человек уже бросился туда! Я схватила его. И вот, уходя от меня на другой день, несмотря на жаркий летний полдень, он чувствовал озноб, находя, что воздух очень свеж, и солнце не греет. Весь город был у моих ног. Да, все мухи попались в золотую сеть. Они, эти мужчины, счастливые и восхищенные, несли мне свои сердца, свою жизнь, а я доводила до разорения самых богатых, для того, чтобы обогатить бедняков. Ненасытная победительница, я овладела душами и умами целой толпы; я держала ее в своих руках побежденной и задыхающейся под деспотическим обаянием моего поцелуя. Я владычествую, несмотря на то, что они возмущаются, и, несмотря на свое отсутствие, я неразлучна с ними. Купец, считая свое золото, вспоминает мои рыжие волосы; ремесленник вспоминает мои объятья, когда сплющивает молотом железо, а мои всегда спокойные глаза улыбаются школьниками в лазурном сиянии дня! Разумеется, меня ненавидят и презирают так же сильно, как и любят; а я торжествую, презираемая! Но по какому праву они презирают меня, когда я составляю их радость? Кто позволять им ненавидеть то, что их опьяняет! А! правда – их жены и невесты горюют. Положим! Но я-то смеюсь от всей души, чувствуя себя вполне удовлетворенной! Я одарена силой смеха точно также как они слабостью слез. В чем же мое преступление? Франсуэла предается разврату, точно так же, как другие остаются всю жизнь безупречными, просто повинуясь какой-то неизведанной, безотчетной силе рока. Так как я пламя, то и истребляю все. Неужели они не поймут, что я сама сгораю, при этом! Я, именно, тот-дом, охваченный пламенем пожара, от которого загорается весь город. Кто поджег его?

Все существующее следует тем законам, которых оно само не избирало. Тигр пожирает, птица чирикает; разве может пение помешать реву? Говорю вам, я только то, чем и должна быть! А если я привожу вас в ужас, то не потому, что опасна для вас сама по себе, а по причине вашей собственной трусости. А! я часто думала о том, что должна была бы жить под другим небом и в другие времена; я презираю вашу лицемерную добродетель и скромность вашего костюма, так как судьбой предназначена вечно жить любовью и являться нагою! В те времена, когда богиня красоты выходила из моря, она могла смело являться перед толпой; а я – презираемая теперь – в те времена, была бы доставлена в храмах, где, не спуская глаз, преклоняют колена перед божественной Венерой, всеобщей самкой людей и богов!»

Франсуэла замолкла, задыхающаяся, с раскрасневшимися губами и щеками, с раздувающимися ноздрями; быстрым движениям она откинула свой пеньюар и, чуть не падая, бросилась к Браскасу, как бы ища его поддержки; казалось, она насытилась вполне горделивым сознанием своего позора.

Часы летели. Пламя свечей становилось все бледнее и бледнее; восходящая заря осветила лежащее на роскошной постели, с разметавшимися по подушке волосами, длинное, свернувшееся, нагое тело Франсуэлы, которая спала крепким сном утомленной и отдыхающей львицы.

Ее разбудил дневной свет или шум; и, полуоткрыв глаза, зевая, она потягивалась на постели, вся покрытая густыми прядями волнистых волос, которые змейками скользили между пальцами ее рук.

Браскасу уже не было возле нее. Она, ища его глазами, лениво окинула взглядом комнату и увидела его у окна, уже одетым, с согнутой спиной, тщательно вычищающим своими длинными руками шлейф ее платья.

– Поди сюда! – сказала она глухим, полусонным голосом.

– Я чищу твое платье, оно было все в пыли. Ты беспорядочна.

– Как?

– Я люблю порядок. Посмотри. Я все прибрал здесь, У тебя мало мебели я, поэтому и устроил из подушек кресла. Взгляни, как чисты стекла! Протирают их так: сначала, подышат на них и потом трут сухой тряпкой, а если есть под рукой, испанские белила, то дело становится еще проще. А вот еще что; в другой раз, приказывай задувать свечи раньше, чем уснешь; огарки оплыли, и от них сделались пятна на ковре, которые очень трудно было отчистить.

– Что? – спросила, она.

– Я говорю, очень трудно отчищаются сальные пятна на ковре. Но будем говорить поменьше и толковее. Есть у тебя корзина?

– Корзина?

– Да.

– Не знаю, вероятно. Зачем тебе?

– Чтобы сходить на рынок. Разве у тебя не едят?

– О! конечно. Приходящие сюда мужчины приносят с собой вина, дичь, фрукты.

– Плохая пища, точно меню в ресторане. Это портит желудок. Вот, посмотри, каким я тебя угощу кушаньем. Ты все свои пальчики оближешь! Где же корзина?

– Должно быть, в другой комнате.

Он вышел и вернулся с корзинкой в руках. Она сидела на постели, нагая, с распущенными волосами и спросила его:

– Ты мой слуга?

– Это стесняет тебя?

– Нет, мне все равно. Как хочешь. Какой ты смешной!

– Ну, да, твой слуга. Ты пойдешь сегодня куда-нибудь?

– Нет.

– Я причесал бы тебя.

– Ты умеешь причесывать?

– Вот увидишь! увидишь! Однако, пойду за провизией. У тебя нет денег? Это ничего. Я затрачу свои, сколько, понадобится. У меня будет книжка для записывания расходов, и я представлю тебе счет всему, когда ты будешь в состоянии уплатить; впрочем, не беспокойся, я не стану часто приставать к тебе за деньгами.

И вслед за этим, он торопливо направился к двери; озабоченный, с деловым видом служанки, которой некогда тратить время по-пустому.

– Кстати, сказал он на ходу, – если ты захочешь выйти из дому сейчас же, то найдешь свои ботинки в другой комнате, на полу. Я почистил их и пришил три оторванные у них пуговицы.

Браскасу, этот невзрачный человек, имеет свою цель – поступать таким образом. Очевидно, Франсуэла сильно взволновала его безумными рассказами о своем прошлом. «О! О! вот так женщина! Я никогда не встречал подобной, черт возьми!» И он почувствовал досаду на то, что в этой женщине нашел богиню. Но и раздосадованный, тотчас же смекнул, что Франсуэла, при ее красоте и страстной натуре, была чудовищно-прекрасное создание, мало пригодное для него лично, такого мизерного и слабого, но способная влюбить в себя до безумия других мужчин. В ней он открыл громадную, беспорядочную, но могучую по своей исключительности, силу, которую можно было эксплуатировать с большой пользой для себя. Отсюда вытекали тысячи соображений. Сила пара срывает крышку, но когда ее направляют разумно, то она движет вагоны.

Браскасу подумал, при этом, что с помощью подобной паровой силы, он сумеет заставить повернуться колесо фортуны. Он представлял себе Франсуэлу, с виду безнравственную, но сдерживаемую его надзором и под его же руководством; бросавшуюся в великосветский омут, смелую, пламенную, которая отдается целиком вся, то отталкивает ненужных ей людей. На развалинах этого усталого тела он, Браскасу, вовсе не способный потерять голову от чего бы то ни было, сумеет, конечно, найти те обломки, которые пополнят его кошелек, и на которые он, под старость, начнет жить честно, поселившись где-нибудь в деревне, у реки, наслаждаясь рыбной ловлей.

Составляя мысленно такие проекты, он закупал томаты, сладкий горошек, из которого, после того, как его поджарят на масле вместе с хорошим куском телятины, выйдет прекрасное рагу; а, ведь, он был большой лакомка и любитель таких вкусных блюд.

Через неделю, после этого они уехали из Пампелуны. Он увозил ее, и она этому не противоречила. Не все ли ей было равно: быть здесь или еще где? Притом же, она начинала привыкать к повиновению, только потому, что он делал вид, что сам повинуется ей. Незначительными услугами он старался выказать ей свою любезность, а она находила, его всегда забавным. Она походила теперь на льва, в клетке привыкающего смиряться перед раскаленным железным прутом. Смешно и полезно. Она, вообще, не любила, что ей прислуживали женщины. Ей нравилось, когда мужчина расставлял по местам мебель, вытряхал ковры, в то время, как она обувала туфли, полу привстав на постели; чтобы он подавал ей пеньюар, причесывал волосы, находя их прекрасными. Тем более, что прислуживание Браскасу отличалось особенным изяществом. Он стал для нее положительно необходим. Когда он уходил из дому, она была в большом затруднении, не находя нужных ей вещей; однажды, она созналась даже сама себе, подумав: «Действительно, я не сумею обойтись без Браскасу». Вообще же, он ее ничем не стеснял, уходил по вечерам и в другое время дня, чтобы не мешать ей своим присутствием.

Переходя из города в город, смело бросаясь навстречу случайностям, всюду любя и всеми любимая, она могла считать себя настолько же свободной, как и прежде. А в сущности, она постепенно становилась его рабой. Он так незаметно, с большой осторожностью, следил за ней, всегда с предупредительной улыбкой на губах, но все теснее и теснее суживая круг ее свободы, что, в конце концов, ока сделалась, в полном смысле, слова, его пленницей, даже не заметив этого. И в этом не было ничего удивительного, так как ее мало развитой ум, при пылкости натуры, не в силах был противостоять его практической смышлености; а в редкие минуты своего дикого, энтузиазма, когда, разражаясь бурным потоком горячих слов, все существо ее преображалось в нечто грандиозно-великое – в такие минуты она становилась слишком порывистой, страстной, прямодушной и чересчур поглощенной одной мыслью для того, чтобы вникнуть в мелочную хитрость и понять ее.

К тому же, у нее совершался весьма резкий переход от крайнего возбуждения к полнейшей апатии утомленного животного – беспрерывное волнение чувств в соединении с полнейшей бездеятельностью духа. И потому-то она и допускала без всякого протеста овладеть собой.

Он же, как уверился в своей власти над ней, то, немедля, грубо заявил о своей победе: точно вор, вошедший ночью, в башню, через потаенный вход, внезапно обнаруживает свое присутствие и тотчас дает почувствовать свою силу. Она отвечала на это равнодушной или доверчивой улыбкой; он бросал на нее гневные, повелевающие взгляды.

Сначала, он льстил ей, ласкал, упрашивал, потом прибегнул к жестким, суровым словам; большей частью, говорил лаконически: «Я тебе позволяю это», или же: «Я запрещаю». Сам выбирал ей мужчин.

– Нет, не этого.

– Почему же?

– Потому, что он беден.

Чаще всего, не давал никакого объяснения, просто: «Я так хочу», и ничего более. И она отдавалась тем, на которых он ей указывал. Прекрасная и могущественная, она повиновалась этому маленькому человеку, уходила, приходила, делала это, а не то, подобно слону, которого водят за ухо. Если она возмущалась и не хотела исполнить чего-либо, то он бил ее. Будучи гораздо сильнее его, она могла бы задушить его одной рукой или ударом кулака переломить ему ребра, но она отворачивалась, в таких случаях, и получала тяжелые удары в спину, где ей было не так больно, добровольно стояла, согнувшись под ударами, не шевелясь, в какой-то окаменелой неподвижности. Иногда он, прибив ее чуть не до крови, становился снова веселым, называл ее «сокровищем» и гримасничал перед ней своим безобразным ртом. Она была этим очень довольна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю