355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Катрин Панколь » Мы еще потанцуем » Текст книги (страница 6)
Мы еще потанцуем
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:45

Текст книги "Мы еще потанцуем"


Автор книги: Катрин Панколь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

«2 января 1973 года.

Сегодня мне исполнилось четырнадцать. Мадемуазель Мари разбудила меня и принесла на подносе завтрак. Чашка вкусного горячего шоколада, который она готовит сама из какао и молока, и круассан. Мне надо следить за фигурой. Люблю, когда меня обслуживают. Когда вырасту, заведу служанку, чтобы каждое утро приносила завтрак в постель. Когда вырасту, буду богатой, богатой-пребогатой… Или уж бедной, бедной-пребедной. Хочу быть или монашкой, или миллиардершей, только бы не что-то среднее, ни за что. Все среднее внушает мне ужас.

Когда я вырасту… Я сразу уеду отсюда. Я тут задыхаюсь. Конечно, нехорошо так говорить. Отец такой добрый, все мне разрешает. Но я часто спрашиваю себя почему: потому что он действительно меня любит или потому что я ему безразлична. Это относится и к мадемуазель Мари, которой папа очень много платит и которая, подозреваю, остается у нас в основном из корысти. Я на днях видела, как она косилась на мамин портрет, и теперь думаю, а не хочет ли она занять ее место? Надо за ней последить.

3 января 1973 года.

Вчера я получила много подарков. Чувствовала себя королевой, которую чествуют ее фрейлины и доблестные рыцари. Клара подарила мне шарф (я такой видела в „Монопри“), Филипп – перьевую ручку (у меня уже одна есть), Аньес – красивую тетрадку (пригодится для дневника), а Жан-Шарль с Жозефиной пригласили меня в кино на „Крестного отца“. Мне больше хочется сходить на „Последнее танго в Париже“, но мадемуазель Мари строго-настрого запретила. Только Рафа забыл, что у меня день рождения. А я ведь всем напомнила – как бы невзначай, конечно!

Вот я думаю: что за радость быть королевой в Монруже, парижском предместье? В гостях у кузины Беатрисы, на бульваре Сен-Жермен, я выгляжу такой неловкой! Мне даже кажется, что я самая настоящая провинциалка. Но это все равно лучше, чем приглашать ее к себе. Это случилось один раз, я вся сжалась, ожидая, что она скажет, и дождалась: в вестибюле нашего дома, бросив взгляд на серый палас и три невзрачных комнатных растения, она заявила: „Да, бедновато живешь!“. Я готова была сквозь землю провалиться.

Почему папа решил вернуться сюда? Чистый эгоизм с его стороны. Он должен был подумать обо мне. Уверена, что, будь мама жива, меня бы воспитывали иначе – как Беатрису и других кузин. А эта мадемуазель Мари! Как она меня бесит, лицемерка, мышь церковная! И как лебезит! Ее не в чем упрекнуть. Папа ей полностью доверяет. Вообще-то я готова поверить, что она хорошо ко мне относится, но до чего неуклюжа! Я краснею всякий раз, стоит ей открыть рот. И больше всего боюсь, что ее примут за мою мать. Поэтому я с ней на „вы“, называю ее „мадемуазель“ и прошу держаться чуть поодаль, когда мы куда-то идем. Она вынуждена меня слушаться и соблюдает дистанцию.

В один прекрасный день все обязательно изменится, потому что я уеду отсюда. Иногда я мечтаю встретить пирата и плавать с ним по морям, иногда воображаю себя императрицей Сисси, вальсирующей в замке… На самом деле я не знаю, чего хочу. Завидую Кларе – у нее всегда такой решительный вид. И Жозефине. Она-то ходила смотреть „Последнее танго…“. Накрасилась, надела мамины туфли на каблуках, и кассирша ее пустила. Говорит, кино потрясное, и там одна такая ужасная сцена, но больше ничего не рассказала. Клара поклялась, что пойдет на этот фильм. У нее нет гувернантки, которая ходит за ней по пятам… Она читает тайком кучу взрослых книг. А я не могу…

13 февраля 1973 года.

Вчера Клара и Филипп устраивали вечеринку. Я долго всем говорила, что не пойду, что приглашена в Париж к кузинам, но потом любопытство победило, и я пошла. Клара и Рафа танцевали вдвоем весь вечер, я даже видела, как они передавали изо рта в рот жевательную резинку. Гадость какая! Я подумала о миллионах бактерий и микробов, живущих во рту! А они даже не смутились… Мне пришлось довольствоваться Жан-Шарлем и Филиппом. Филипп еще ничего. Он довольно элегантный и забавный. Не знаю уж, откуда это в нем. Их тетка и дядька такие плебеи! В нашем доме их за глаза называют „Тенардье“ [39]39
  Тенардье – трактирщик и его жена, жадные и подлые люди, герои романа Виктора Гюго «Отверженные».


[Закрыть]
. Это я знаю от мадемуазель Мари: она, когда хочет ко мне подлизаться, пересказывает всякие сплетни. Такая кумушка… Филипп отлично танцует рок-н-ролл, а во время медляка прижал меня сильно-сильно. По-моему, он хотел меня поцеловать. И мне почти хотелось ему позволить. А вот Жан-Шарль! Ну и липучка! Распускает руки почем зря! Я сама виновата: в конце концов останусь ни с чем. Везде я чужая, и в Монруже, и среди кузин в Париже. Аньес и Жозефина веселились как безумные. А платья у них были такие дурацкие! Мамаши им сшили специально для вечеринки, с зелено-фиолетовым рисунком и оборками вместо воротника. Похоже, за тканью они ходили на рынок Сен-Пьер, потому что там дешевле. Ну чисто два торшера! Они обе такие уродины! Хорошие, добрые, но уродины. Я попросила мадемуазель Мари свозить меня на улицу Пасси и выбрала очень красивое льняное платье, совсем простое, белое, с коротким рукавом, накинула на плечи черный кардиган, слегка накрасила губы – но успеха не имела. Если быть точной, мне не удалось привлечь внимание Рафы. Это единственный парень, который мне интересен. Он ни на кого не похож. Я не знаю, как привлечь его внимание. Всему виной мой высокомерный вид. Даже если я пойду на сближение, он не поймет. И все-таки как же мне хочется, чтобы он обратил на меня внимание! Я знаю, куда они ходят с Кларой после лицея, когда сворачивают направо. Они идут в Баньё. Клара называет это „разведкой“. Они ходят в „нехорошие кварталы“, как говорит мадемуазель Мари. У Рафы там приятели. Клара не боится туда ходить. Мне тоже хочется, но я спрашиваю себя, хватило бы у меня смелости пойти туда с Рафой? Там вроде как семьи иммигрантов живут по тринадцать человек в трехкомнатной квартире. И вроде как они гораздо интереснее, чем мы! Рафа все время рассказывает про своего приятеля Касси. Этот Касси черный. „Прямо весь черный?“ – спросила я Рафу. „А ты разве не вся белая?“ – хмыкнул он так, словно я сморозила невесть какую чушь. Представляю себе физиономию Беатрисы, если она придет и встретит Рафу с этим Касси!

Тут недавно в гостях у кузины Беатрисы одна девочка говорила о фильмах, которые выпустил отец Рафы. Я смутилась. Словно обо мне говорили. Словно я была подружкой Рафы… Но я никогда не буду подружкой Рафы. Место занято Кларой. Целиком. Вынуждена признать, что он видит только ее, интересуется только ею. Она постоянно торчит у него дома, и бабушка Рафы любит ее как родную.

После таких вечеринок мне грустнее всего. И поговорить не с кем. Даже когда смотрю на мамину фотографию в рамке, то сомневаюсь, смогла бы я говорить с ней начистоту или нет? А какой она была бы матерью? Была бы мне подругой? Аньес и Жозефина не слишком-то близки с матерями. А Клара свою вообще почти не знала. В доме поговаривают, что она „трагически погибла“. Говорят даже, что она покончила жизнь самоубийством. Почему? Никто не рассказывает. Но у Клары по крайней мере есть брат. А я одна. По вечерам, перед сном, сочиняю всякие истории про маму. Это самый приятный момент дня. Иногда я засыпаю в слезах, потому что знаю, что утром проснусь, а ее рядом не будет. У меня нет никого, никого (подчеркнуто два раза), кому я могла бы довериться. Папа меня в упор не видит. Хочется броситься в его объятия и плакать, плакать, плакать. Мне бы это помогло. Так много всего внутри накопилось, что дышать тяжело. Словно комок в груди, так и давит. Как же я одинока!»

Дэвид Тайм вздохнул и перевернул несколько страниц. Позвонил дворецкому, чтобы тот принес ему новое яйцо. Он не мог заставить себя съесть яйцо всмятку холодным или чуть теплым.

«2 января 1976 года.

Шестнадцать лет! Я по-прежнему одинока! Ненавижу, когда со мной обращаются как с ребенком! Ненавижу себя и других тоже ненавижу. Вчера я поцеловала парня, а он сунул язык мне в рот – так меня чуть не вырвало. Надоела эта девственность. Хожу с загадочным видом, как будто уже ее потеряла… Живу в выдуманном мире. Воображаю, что я принцесса, за которой гонятся бандиты и которая влюбляется в их главаря… Он преследует меня. Я люблю его, но нам никогда не быть вместе. Разве только в эпоху поцелуев без языка.

Папа подарил мне на Рождество щенка. Я назвала его Бандит. Сплю с ним вместе на полу. Повязываю себе вокруг шеи платок, как ошейник, и тихонько лаю в темноте. Его лапкой чешу себе шею, а когда девчонки спрашивают, откуда царапины, делаю таинственное лицо. С тех пор как у меня есть Бандит, я рассказываю себе ужасные истории, от которых мне и правда СТРАШНО. Историю про девочку, которую отец держит взаперти в домике посреди лесной чащи. Она любит отца больше всего на свете, а он кормит ее отбросами и лупит сапогами. Вечером заставляет ее вылизывать грязные сапоги, а потом отшвыривает в угол. Он бьет ее, насилует, плюет на ее распростертое тело и уходит, ни слова не говоря. Девочка вся в грязи, справляет нужду прямо в комнате, она воняет, она плачет. Однажды ей удается стащить нож, который отец носит в кармане, и она отрезает ему голову.

Потом бросает голову в уборную и, вся в крови, убегает в лес, где ее подбирают бандиты. Они берут ее в рабство и пользуют по очереди…»

С легкой гримасой отвращения Дэвид Тайм закрывает тетрадь. Never explain, never complain [40]40
  Никогда не жалуйтесь и никому ничего не объясняйте (англ.).Афоризм Бенджамина Дизраэли (1804–1881), английского государственного деятеля, премьер-министра Великобритании и писателя.


[Закрыть]
.
Странное создание моя жена. Все женщины странные, надо держать их на расстоянии. Мать он помнил только в длинном вечернем платье, перед выходом в свет. Она умерла в Аргентине, в своем поместье: удалилась туда, узнав, что больна. Когда он приехал на похороны, гроб уже закрыли. Он возложил на гроб белую розу, отец налил ему виски. Да, моя жена двулична, думает он, откладывая дешевую тетрадь. Я этого не знал и знать не хочу.

Он положил тетрадку обратно в коричневый пакет. Оттуда вылетел белый листок. В записке значилось: «Вы не знаете, кого взяли в жены. Продолжение следует, придет по почте». Естественно, без подписи. Как в плохих романах. Он пожал плечами и решил ничего не говорить Люсиль. Спрятал конверт за подарочным изданием Сен-Симона. Здесь никто его не найдет. Кто в наше время читает этого зануду, кроме меня?

Люсиль… вздыхает он, смакуя глоток «Уайлд Терки». Как же моя жена красива и загадочна! Как хорошо, что я встретил ее на том ужине в Версале, устроенном Мари-Элен! Ведь мог пройти мимо и не заметить ее, если бы мы не столкнулись на углу галереи, когда все направлялись на концерт. «О, простите… Мне очень жаль», – обронила она, холодно взглянув на него, и ускользнула, шурша муаровыми шелками. Она пришла с Брюно де Мортеем, у которого только что родила жена, и мне не составило труда вновь ее найти. В то время она заканчивала учиться на аукциониста. Хотела работать. Что за странная мысль!

Леон глухо ворчит у него на руках, и Дэвид Тайм слышит, как хлопнула дверь. Вернулась Люсиль. В руках – целая куча пакетов. Он легонько шлепает Леона, чтобы тот слез с колен, встает и подходит к ней – поприветствовать.

– У вас усталый вид, дорогая…

– Наверно, разница во времени… А вы как поживаете?

– Я – прелестно.

– А Леон? – спрашивает Люсиль, проводя рукой по голове бассета, благодарно виляющего хвостом.

– У него вчера вечером были проблемы с пищеварением, я посадил его на диету.

– Я привезла вам кое-какие гостинцы из Нью-Йорка. Вы лучше присядьте, у меня для вас сюрприз!

Дэвид Тайм садится на широкое канапе, покрытое толстой кашемировой шалью, закидывает ногу на ногу, покачивает левой ступней, облаченной в домашний мокасин мягкой лакированной кожи, и погружается в созерцание супруги. Люсиль, выдержав паузу, вручает ему вышитую вручную подушечку с надписью «To be rich is no longer a sin, it’s a miracle» [41]41
  «Богатство уже не грех, но чудо» (англ.).


[Закрыть]
. Дэвид улыбается ей и подкладывает подушку под поясницу. Какое, в самом деле, счастье быть богатым и иметь возможность баловать такое чудесное создание!

– Это только на закуску! А теперь, Дэвид, будьте любезны, закройте глаза, досчитайте до десяти и откройте…

Он прикрывает веки, слышит звук открываемой двери, шорох шагов по ковру, досчитывает до десяти и… О боже! Каналетто [42]42
  Джованни Антонио Каналь, прозванный Каналетто (1697–1768) – итальянский художник, жил и работал в Венеции.


[Закрыть]
! Целых три месяца он охотился на эту картину, без конца листал каталоги «Сотбис» и «Кристис», но она так ему и не попалась.

– Как вам это удалось, Люсиль? Я в себя прийти не могу!

Его сердце гулко колотится под домашней курткой; он вскакивает, чтобы получше рассмотреть картину, и задевает ножку столика. Стакан опрокидывается. Люсиль смотрит, как пахучая жидкость разливается по красному дереву, капает на ковер, расплываясь большим темным пятном. Внезапно к ее горлу подступает тошнота, но она берет себя в руки и, повернувшись к мужу, видит детскую радость в его глазах. Он вертится вокруг картины, подпрыгивает, урча от удовольствия, изучает подпись, надевает очки, чтобы разглядеть все детали, и смущенно почесывает шею, пытаясь скрыть волнение.

– Люсиль! Вы не могли доставить мне большего удовольствия! Мы повесим ее в Венеции, не правда ли? Вернем, так сказать, на родину…

Он подходит к ней и нежно целует ей руку. Она склоняется к нему и шепотом выдыхает:

– Дэвид, вы любите меня?

– Это вас не касается, дорогая. Не пройти ли нам к столу? Надо признать, я что-то проголодался… Сегодня у меня праздник!

…Клара открывает дверь. Он выпрямляется. Она по-прежнему красива и соблазнительна. Короткие волосы, яркие губы, белая кожа и глаза, огромные, как два холодных моря, ледяных северных моря, глаза цвета устриц или прибрежных скал. Она изображает непринужденность, так и порхает. У него больше нет сил. Только рухнуть на белый диванчик. Страх внутри него давит все сильнее. Она спрашивает: «Шампанского? Устроим праздник?». Он говорит: «Сядь. Кончай этот цирк. Мне и так тяжело».

О, как эта обнаженная рука откидывает одеяло… как эти пальцы смахивают пряди с лица, открывая улыбку… Эти узенькие плечи и хрупкие запястья… Его переполняет волнение, но он не может позволить себе волноваться. Нет, не сейчас. Не время раскисать. Надо разозлиться. Ну-ка, ну-ка… Этот старый пердун писал ей любовные письма. Она брала бабки и выбрасывала письмо. Неважно, что он продолжал писать, а она ему позволяла. Имела с ним дело. С ним и его деньгами. Вспышка ненависти. Отчетливое, непреодолимое желание причинить боль. Изукрасить ее физиономию расчетливой мещанки. Кто сказал, что горе облагораживает? Горе озлобляет, это да. Делает мелочным, эгоистичным, подозрительным. Горе унижает. Может, чужие страдания и делают вас лучше, заставляют задуматься, но собственные – нет! Я никогда не был таким злым, как сейчас. Хочется всех загнать в ту же задницу, где сижу сам. Чтоб они все сдохли! Сколько засранцев! Миллионы засранцев! Я злой, я клал на всех с высокой колокольни!

– МНЕ КРЫШКА, МИЛОЧКА. ПИЗДЕЦ. Я ПОПАЛ. ПО ПОЛНОЙ ПРОГРАММЕ.

Он выкрикнул это. Повторил еще раз. Такая каша во рту – кажется, слова стали тяжелыми, как камни…

Она смотрит ему прямо в глаза. Не шевелясь. Почти не шевелясь. Только чешет ногтем указательный палец. В детстве она обкусывала ногти до мяса. Сейчас они ровные, гладкие. Тихий шорох – только он и выдает ее смятение. Сейчас важна каждая мелочь, думает он. Он настороже. Он привык быть настороже. Она ждет. Она тоже привыкла быть настороже. Но не показывает виду. Она всегда умела владеть собой. А сейчас ей спешить некуда. Ей не страшно. Привыкла. Пока еще беспокоиться не о чем. Она выжидает. Спрашивает себя, какую новую боль он ей готовит. Ждет продолжения. А там поглядим.

Он едва не закричал. Это не игрушки, Клара, на этот раз не игрушки. Игры кончились. Доигрались! Но он говорит:

– Я в жопе, Клара. И если все подтвердится, ты тоже.

Она вздрагивает, но молчит. Не помогает ему.

У нее красиво. Красиво и современно. Красивый паркет, поскрипывающий под ногами. Квартира-студия с кухней в одном углу, столовой в другом, гостиной в третьем и спальней в глубине, за ширмой. Они вместе отмечали новоселье. Лет пять назад, после их встречи на выставке. Она усмотрела в этом добрый знак. Сколько мужиков она с тех пор перетаскала в этот свой уголок-спальню?

– Ты ни о чем не спрашиваешь? Ты же мне звонила… Хотела меня видеть? Увидела, и не пожалеешь.

Она по-прежнему не двигается. Молчит и ждет.

– Я тебе говорю, что если все подтвердится, мне пиздец, а ты как язык проглотила! Вот что тут такое, а? Что тут такое?

Он тычет себе в грудь, в живот. Машет руками.

Она молчит. Он всегда любил драматизировать, играть на публику. Клара тянется вперед и ловит взгляд Рафы. Завладевает им. Скажи мне, Рафа, скажи все, ты же знаешь, что ни слова не сорвется с моих губ, чтоб помочь тебе. Я слишком осторожна. Сколько раз ты завлекал меня в свои сети, а потом отшвыривал, измученную, с истерзанным сердцем? Сколько раз я верила тебе снова и снова, а ты уходил тайком, как вор, и я из газет узнавала, что красивый, обаятельный и гениальный Рафаэль Мата встречается с мадемуазель Такой-то, хотя еще накануне мы засыпали, тесно прижавшись друг к другу, так тесно, что между нашими телами нельзя было просунуть лезвие ножа? Я звонила тебе утром не для того, чтобы получить в ответ ненависть и боль, а чтобы помириться. В ее глазах мелькнули слезы, невысказанные упреки – и тут же пропали. Злость, потому что они потеряли впустую столько времени, и слезы, потому что потеряют столько же. Клара знает: по-другому у них не получится.

И тогда он падает к ее ногам, кладет голову ей на колени и произносит слова, которые она не хочет слышать. Он шепчет их в ткань ее короткой юбки, такой короткой, что он одним движением задирает ее, открывая ляжки, и роняет слова туда, в ее ляжки, чтобы она не сразу поняла.

– Помнишь Дорогушу?

Он усмехается, прижимаясь губами к теплой плоти ее ляжек, приникая к этому горячему, сладкому источнику. Вдыхает ее, вжимается в нее, чтобы найти в себе силы продолжать.

Она помнит Дорогушу. Они ровесницы. Долго были подругами. Пока… Пока она не превратилась в секс-бомбу. Не вошла помимо воли, насильно, в ту категорию женщин, от которых хотят лишь секса, которым дают лишь секс и которые в результате ни на что, кроме секса, не способны. Уже в десять лет она так возбуждала мужчин, что они онанировали на нее. Ждали, высунув язык, когда она дорастет до приличного возраста, чтобы обрушиться на это тело, маячившее у них перед носом, как красная тряпка. Что они и сделали. Всем скопом. Набросились, как свора собак. В подвале. В тот день, когда ей исполнилось четырнадцать. Не спрашивая позволения, не поинтересовавшись даже, с кого она предпочла бы начать. Толклись вокруг нее, сунув руки в расстегнутые ширинки, отпихивая друг друга локтями, чтобы не потерять ни крошки, и колени их дрожали от нетерпения, когда другие, более взрослые, более сильные и жестокие, прижимали ее запястья к бетонному полу подвала в доме номер 24 и затыкали ей рот, заглушая крики. Слабаки взбадривали себя, отхлебывая пива из банки. Впрочем, скоро, рассказывала она – первое время она еще что-то рассказывала, – крики прекратились. Ей было страшно, она умирала от страха, но не кричала. Смотрела на них и знала, что ничего не может изменить. Что должна пройти через это. Что это записано в округлом движении ее бедер, ягодиц, в зазывном колыхании сформировавшейся груди. Все нормально. В коммуне такие истории случаются на каждом шагу. Женщине положено опасаться самца, который подстерегает ее и волочет в темный угол, самцов, сбившихся в стаю, которые окликают ее, опрокидывают наземь и насилуют, подбадривая друг друга. Нормальное зверство. Она не закрывала глаза, не корчила из себя недотрогу. Ждала боли. Знала, что первый раз бывает больно. Больно, но терпимо… Когда они все ушли, она молча, ни разу не всхлипнув, одернула юбку и вытерлась. Всего-то и делов, сказала она себе, всего и делов… И все самцы звереют из-за этой маленькой щелки, из-за этой складки на теле. «Вот козлы! – подумала она. – Стадо скотов! И на этом стоит мир!» Ее звали Сильви Блондель. По крайней мере сначала. Потом она стала Сильви Блондинкой, Сильви Давалкой, умелой и на все готовой. Вскоре приобрела такой опыт, что ввела таксу на свои услуги и поселилась в подвале. Навела там уют: старый матрас, подушка, одеяла и канистра с водой, чтобы подмываться в перерыве между клиентами. А то стоит одному кабану по тебе поелозить, и уже вся спина ободрана, и между ног всегда липко, достало. Но теперь нужно было платить. И не мухлевать, не жмотничать. Сильви Давалка стала Дорогушей и отдавала себя задорого. Была готова на все, если играют по ее правилам, но выпускала когти, если ее пытались надуть. Она больше ничего не боялась. Заставила себя уважать. На все был свой тариф; имелись фирменные блюда – кончать на грудь или в рот. Она зарабатывала деньги с такой уверенностью в себе, что здоровенные амбалы поджимали хвосты. Она стала такой же дикой и жестокой, как они. Дорогуша… Такая сильная! Клара уважала ее. Она переборола судьбу, превратила свою беду в товар. Те самые парни, что запугали ее в первый раз, теперь ходили у нее по струнке. Но всегда возвращались. Еще раз отведать этой примитивной, дикой любви, когда тела соединяются без нежности, без ласки, без малейшего чувства. Безликие, равнодушные, чужие друг другу, едва разомкнулись объятия. В восемнадцать лет она заперла свой подвал и уехала в Париж учиться на косметичку. Сняла квартиру-студию, завела клиентов постарше и побогаче. Больше о ней никто ничего не слышал. До того самого дня, когда она вернулась, не сказав ни слова, и сняла квартиру в нашем районе.

– У нее ВИЧ… Или СПИД, неважно. Она вернулась, чтобы отомстить, чтобы передать его всем, кто ей попользовался. Мне Касси сказал. Нас в этом списке много. Двое уже заразились.

Но Клара все еще не понимает, все еще стоит, вытянув руки по швам, и не склоняется над ним, не гладит его по голове, не отталкивает его в ужасе; он представлял себе что угодно, только не это бесконечное молчание…

– Я трахался с ней, Клара… С тех пор как она вернулась, я с ней трахался. Когда мы с тобой опять стали видеться, я с ней трахался… Всего три месяца назад я как-то провел у нее всю ночь. Потому что с ней я чувствовал себя мужиком, мне было легко, спокойно, она ни о чем не спрашивала… И я не предохранялся!

Сначала у нее в голове нет ни одной мысли. Вернее, одна есть: о цыпленке «кокоди», который, наверно, уже сгорел в духовке.

– Мне страшно, Клара, я умираю от страха… Боюсь пройти тест. Целыми днями сижу дома, ни с кем не разговариваю. Мне так страшно, Клара, так страшно…

Боль скручивает ей живот, ее тело становится пустым, превращается в воздушную воронку, неистовый смерч. Руки ее шарят в пустоте, будто ищут, за что зацепиться.

– Клара, скажи что-нибудь. Дай мне смелости… Как раньше… Как тогда… Клара… Клара!

И тогда ее тело словно ломается пополам, склоняется над телом Рафы, обнимает его нежно и ласково. Она соскальзывает вниз, они падают, вытягиваются на шершавом ковре. Расслабляются, прижимаются друг к другу ногами, их руки сплетаются в долгом объятии, глубоком, как сон. Грозная волна накатывает на их тела, и они вместе ныряют под гребень волны, чтобы не утонуть. Слитые воедино. Снова вместе. Волна схлынула. Можно передохнуть, пока следующий вал не смял, не раздавил их. Мир и покой. Они баюкают, обнимают друг друга. Катаются по ковру. Налетают на низкий столик, катятся назад, налетают на диван.

– Я здесь, – шепчет она ему в волосы. – Я здесь, я всегда буду рядом.

Он стал ее ребенком, ее братом, ее любовью. Она может творить чудеса, она Богоматерь-исцелительница. «Я Дева-Мадонна, молитесь мне, улыбнусь и прощу вас в родной стороне». Она забывает, что, вполне возможно, сама… Потом вспоминает и вздрагивает. Новая волна нависает над ними, огромная, ужасающая. Он чувствует, как по ее пальцам пробежала дрожь, и сжимает ее еще сильнее, вдавливает в себя. Они прячут голову друг у друга на плече и пережидают волну. Лежат долго-долго. Валы бушуют, а они цепляются друг за друга. Долго-долго. Она чувствует слезы у себя на щеках, но это не ее слезы. Да и неважно чьи. А потом говорит себе, что, быть может, теперь он останется с ней навсегда. Что они связаны навеки. Что ничего хуже с ними случиться не может, а угроза смерти заставит его ее простить. Первородный грех, из-за которого они изгнаны из рая. Она сама виновата, что он ушел. Она давно это поняла, но так и не осмелилась сказать ему, опасалась разбередить его гнев. Этот гнев всегда стоял между ними. Гнев, который они боялись разбудить, который замалчивали. Они перестали разговаривать. Брали друг друга, бросали друг друга. И всегда между ними была ее вина. Она разделяла их, как чужой человек, не давала сблизиться. Теперь они смогут разговаривать, как раньше.

Теперь они равны.

И слезы очищения омывают ее. Она подставляет лицо своим слезам, его слезам. Неважно чьим. Он высвобождается и смотрит на нее. От его ярости не осталось и следа. Он тоже думает, что наконец опять обрел ее. Как раньше. Вернулся в родную гавань. Он смотрит на нее, смотрит в ее глаза, мокрые глаза, все в желто-зеленую крапинку, и у него кружится голова. Ему кажется, что он падает, падает в детство, и он зажмуривается, чтобы падение не кончалось, не кончалось никогда.

Позже, гораздо позже, когда Рафа уже спит рядом в ее широкой белой кровати, Клара вылезает из-под одеяла. Тихо-тихо отодвигает Рафу, снимает его руку со своего живота. Он крепко спит. Она целует его в голое плечо и прикрывает одеялом. Они занимались любовью, не сводя друг с друга глаз, словно в замедленной съемке. Почти не двигаясь, чтобы не спугнуть вечность. Только в самом конце, когда Рафа перекатился на бок с глубоким вздохом, протяжным вздохом умиротворения, примирения, радости, – Клара увидела презерватив. Наслаждение было таким острым, таким простым, таким очевидным, что оно накрыло их, как плащом, и она ничего не заметила.

По ее щекам вновь бегут слезы. Она вдруг чувствует себя старой, усталой, грязной. Ей страшно. Нестерпимый страх наваливается на нее. Она смотрит вниз, на живот, на лобок, и говорит себе, что болезнь, быть может, уже угнездилась там, уже готовится медленно уничтожить их обоих. Она вздрагивает. Проводит ладонью по волосам, опускает голову. Вновь смотрит на Рафу. Он спит, протянув к ней руки.

Она идет на кухню и достает из духовки цыпленка «кокоди». Он не сгорел. Сработал таймер. Она улыбается таймеру. Сует цыпленка в микроволновку. Ей хочется есть, хочется пить. Схватив бутылку вина, она наливает себе большой стакан. И пока разогревается цыпленок, пока на таймере микроволновки мигают минуты и секунды, она думает обо всех женщинах, какими успела побывать за то время, что знакома с Рафой, и ни одна ей не нравится. Ни одну она не уважает. Нет, одна все-таки есть: маленькая Клара, которая все хотела знать и не хотела лгать. Ее она любит и хотела бы вновь ею стать. Вернуть тот праведный гнев, те вопросы, которые она, как кинжалы, вонзала во взрослую ложь.

Клара недовольна тем, что из нее вышло. Гордиться нечем. Я лгала, думает она, сидя за кухонным столом в клетчатой рубашке Рафы, потягивая маленькими глотками вино и дрожа от холода. Я была трусливой, невежественной, ленивой. Моя жизнь была легкой, очень легкой… Мне все казалось нормальным: любовь Рафы, деньги, падающие с неба благодаря старому Люсьену Мате, путешествия, музеи, дворцы. Я думала только о себе. Я, я, я. Пуп земли. Рафа, Рафа… Теперь все будет иначе, еще лучше, потому что теперь я знаю… Я люблю за двоих.

Люблю за двоих…

Когда он бросил ее в Венеции без всяких объяснений, она вернулась в офис «Америкэн Экспресс» и спросила у молодой брюнетки за стойкой, не осталось ли чего-нибудь на имя мсье и мадам Мата. «Понимаете, я его жена…», – прошептала она, оправдываясь. Единственный раз в жизни произнесла это слово. «Нет, я все отдала вашему мужу», – ответила девушка, заложив за ухо темную прядь и снимая сережку, чтобы помассировать мочку. «Всё?» – повторила Клара, чувствуя, как бешено заколотилось сердце. «Да, письмо и деньги…» Девушка повернулась к американскому туристу, который хотел узнать расписание катеров на Мурано, надела сережку, взяла проспект и принялась зачитывать вслух расписание, подчеркивая удобное время желтым маркером. Письмо. Люсьен Мата знал, что за деньгами всегда приходит Клара. Он написал ей. А Рафа прочел.

Тогда, в Париже, на коврике, объясняться было уже поздно. К чему искать нужные слова, он все равно не слушал. Он на нее даже не смотрел. Вытирал кисть тряпкой и ждал со скучающим видом, прислонившись к косяку. Она потеряла его. Он стоял, прямой, далекий-далекий, бесстрастный, в этой своей вечной рубашке в клетку, в джинсах, измазанных краской. Она тогда онемела. От его холодного, равнодушного тона. По голосу она поняла, что все кончено. И предпочла поверить в историю про другую девушку.

Если есть другая, то она больше не виновата. Она не в ответе.

Но она была виновата. Могла избежать этой позорной истории с Люсьеном Матой. Но позволила ему рыскать вокруг себя.

Люсьен Мата. Отец Рафаэля Маты… Она давно имела дело с Люсьеном Матой. Бросив школу, она пошла работать обмерщиком на стройку, а потом ее взяли в архитектурное бюро. Это было повышение, и работодатель ясно дал ей это понять. Она ушла в работу с головой, но ни от кого не дождалась ни похвалы, ни благодарности. Им все казалось нормальным: что она работала сверхурочно, зашивалась в выходные, обедала и ужинала в одиночестве за конторским столом, жуя безвкусный бутерброд в целлофане. Однажды она увидела, что новичку сразу положили большую, чем у нее, зарплату, и пошла к шефу. «Это уж как вы хотите, у вас же нет таких дипломов, как у него». Людям, у которых сила, ума не надо. Для нее оказался неприемлем прежде всего тон его ответа. Слегка угрожающий, нагловатый голос вывел ее из себя. Она могла снести самые резкие критические замечания в свой адрес, когда их высказывают если не уважительно, то хотя бы вежливо. Не от большой самоуверенности, напротив, просто она хочет, чтобы ее уважали. Это для нее дело чести. Она недостаточно сильна, чтобы сопротивляться тупой жестокости человека, возомнившего себя большим начальником. Значит, ей каждый раз нужно поднимать брошенную перчатку и добиваться справедливости. Ради себя, ради других слабых и обиженных. Она всегда готова защищать бедняка или сироту с упорством, порой напоминающим детское упрямство. В тот же день она написала заявление об уходе. И оказалась на улице, без гроша в кармане, перед газетой с объявлениями о найме. Ей было двадцать пять, у нее были запросы и порывы, но она не знала, что делать. Однажды во время прогулки по Парижу ей пришла в голову мысль о реставрации обветшалых квартир. Поговорив с консьержками, она обнаружила чердак старинного особняка в десятом округе, который продавался за гроши. Обсудила вопрос с Люсьеном Матой. Ему всегда нравилась Клара. Она его шокировала. Он бы хотел иметь такую дочь. Он предлагал ей поработать у него, на киносъемках, он бы всему ее научил, но она отклонила предложение. Сказала, что больше не верит мужчинам. Такая искренность тронула его, и он обещал помочь, если у нее возникнет какой-нибудь собственный замысел. Она немедленно изложила ему свою идею. Она боялась только одного: что ее молодость отпугнет банкиров. Люсьену Мате идея показалась привлекательной, и он посоветовал зарегистрировать акционерное общество. Он вложил деньги, помог оформить документы, договорился с мэрией; никаких проблем, у него были свои ходы в узком политическом мирке, который имел свой навар с рынка недвижимости. Он познакомил Клару со своим банкиром и посоветовал ей завысить смету, чтобы хватило на оплату всех работ. «Обычно банкир берет на себя только 80 % расходов, значит, тебе нужно представить смету примерно на 123 %… Все так делают! Попробуй, ничего ведь не теряешь, а если прокатит, отпишешь мне небольшие комиссионные», – добавил он, выпятив коричневые губы с неизменной толстой сигарой. Он похож на Чарльза Лоутона [43]43
  Чарльз Лоутон (1899–1962), английский актер, снимавшийся также в Голливуде, обладатель премии «Оскар».


[Закрыть]
, говорила себе Клара всякий раз, когда он придвигался слишком близко. У него слоились ногти, и, схватив ее за руку, он всегда оставлял длинные царапины. Банкир, пленившись клариным задором (а также банковской гарантией Люсьена Маты), ссудил ей необходимые средства. Она взялась за работу. Рисовала планы, сносила стены, поднимала гипсовые плиты, тянула трубы из ПВХ, месила бетон. Время от времени находила себе в помощь рабочих, брала кого попало и платила им из своего кармана. Ее первый проект имел успех. Она выплатила заем, а остаток вложила в покупку особняка в районе Марэ. Банкир вновь оплатил смету. В восьмидесятые годы домов, нуждавшихся в реставрации, в Париже было полно. Обшарпанные, потемневшие здания, чьи прежние владельцы съехали или умерли, уступив место молодым парам, заменившим древние нормандские шкафы на компьютерные столики. Банки охотно вкладывались в недвижимость, Клара подкупала банкиров своей молодостью и заражала энтузиазмом. Ее проекты от раза к разу приобретали все больший размах. Она не хотела расширять фирму, ей просто нравилось заниматься этим делом и работать на себя. Чтобы хватало на регулярный отпуск, на путешествия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю