Текст книги "День собаки"
Автор книги: Каролин Ламарш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Бумажный зонтик и взбитые сливки
Долгое время я думала, что ты будешь чувствовать себя, как та собака, которую я видела на автостраде с пол года назад: ослепленное и оглушенное паникой и тоской животное. На мгновение стало больно, и мне показалось, что это из-за собаки. Потом я поняла, что страдаю из-за тебя, из-за того, что тебя ожидает. Я остановила машину. Я так кричала: «Ко мне! Ко мне!» – в отчаянии и в то же время в надежде, что собака меня услышит, прибежит, прыгнет ко мне на руки. Но все было напрасно. Я кричала, вопила, плакала, но она все продолжала свою безумную гонку.
В день собаки я ехала на встречу с тобой, эта встреча должна была стать последней. Я заранее окрестила ее «прощальной». Надела красный плащ, который так тебе нравился. По дороге в тысячный раз подумала о том, что должна уйти от тебя, избавиться от того, что обнажало меня и делало беззащитной – снимая один за другим, словно одежды, все запреты, – от Безграничной Любви.
У нас даже в самую жаркую погоду вода в море холодная. Вот уже несколько лет я провожу лето на побережье. Купаюсь каждое утро. И каждое утро происходит чудо холодной воды. Точнее, сначала, испытание, а потом – чудо. Войти в нее – мука. Войти в нее – значит, долго стоять обнаженной на ветру, глядя на волны. Каждое утро один и тот же страх, один и тот же взгляд, прикованный к враждебной и все же прекрасной стихии. Привыкнув к ветру, я погружаюсь в волны. Легче – а точнее, не так трудно – сделать это в ненастный день. Наверное, и Безграничная Любовь не была бы столь притягательной, не будь она такой дикой и необузданной? В ненастные дни войти в воду мне гораздо легче. Меня сразу же обдает холодом, перехватывает дыхание, сердце начинает биться, как сумасшедшее. И тогда я кричу, колочу руками и ногами, бегу, мучаюсь, разрываясь между искушением выйти из воды и желанием плыть вперед, чтобы снова дождаться того краткого мига, когда наступает настоящее опьянение и все быстрее бежит кровь, повергая в состояние, граничащее с экстазом. Холод становится наркотиком. Наступает блаженство. Это настолько сильное ощущение, что можно умереть, навсегда отдаться на волю волн, качаться на них до последнего вздоха. Самое главное – вовремя выйти из воды. И этот момент так же трудно определить, как для любителя выпить – почувствовать, когда нужно остановиться. Слишком рано – не наступит опьянение, выйдешь из воды весь мокрый, с ощущением, что день безнадежно испорчен. Слишком поздно – наступает переохлаждение, и тебя охватывает дрожь, и не поможет ни горячий душ, ни обжигающий кофе. Да, когда холод пробирает до костей, уже слишком поздно. Возбуждение проходит, и остается лишь тупое желание согреться, преследующее потом весь день.
В тот самый день, день собаки, я ехала на встречу, которую заранее назвала «прощальной», – именно так выходят из холодной воды, которая, взволновав кровь, отдала всю свою силу и через мгновение может ввергнуть в беспробудное глубокое забытье. Я знаю цену мгновению. Мужчины, судя по всему, не знают – мне постоянно приходится им подсказывать.
Я уверена, что ты шел на встречу так же спокойно, как идешь в ванную. По крайней мере, я так себе это представляю. Возможно, я делаю это лишь для того, чтобы уверить себя в собственном героизме: часто это единственное, что мне остается, когда очередной роман заканчивается и я пытаюсь забыть о нем. Нужно прощаться с любовью, пока она еще волнует кровь. После уже слишком поздно, и от нее остается лишь бесконечный холод и адская тоска.
Увидев собаку, я подумала о тебе, о том, что будет с тобой, когда я произнесу прощальные слова, словно выйду, не оглядываясь, из ледяной воды, ставшей наркотиком, хлыстом, смехом в крови. Я брошу тебя, и ты, ослепленный и оглушенный, побежишь навстречу смерти, от пульсирующей боли в висках потемнеет в глазах.
В действительности же ты ничего такого не сделал. Собака – смогла, и я, наверное, тоже. Я бросила и сама же оказалась брошенной. Вот так.
Я искала среди книжных иллюстраций нечто похожее на бег собаки по автостраде. И ничего не нашла в тех книгах, что ты мне дарил с тех пор, как получил место библиотекаря в музее современного искусства. Хотя нет: на одной из картин Фриды Кало был изображен исколотый стрелами, но еще живой бегущий олененок. И хотя это другое животное и раны его видны – из порезов струится кровь, поведение похожее: оставаться на ногах даже в состоянии величайшей тоски, бежать, балансируя на грани жизни и смерти. «Смерть на бегу» – на мой взгляд – одна из характерных черт и наскальных изображений животных. Если вдуматься, собака на автостраде очень похожа на загнанного зверя, чья красота и сила полностью раскрываются в момент смерти. Эта картина, запечатлевшаяся в моей памяти, так же символична, как наскальный рисунок, в ней сила заклинания, сила молитвы.
Бежим, бежим от Безграничной Любви.
Я слишком много плакала в твоих объятиях, глупо плакала. Сердце трепетало от неожиданности откровения: я казалась себе идеальной жертвой, достойной популярной мелодрамы, которая так хороша, что собрала бы кучу Оскаров. Оргазм, а потом слезы. Я не представляла, что у меня их так много, неистощимый запас. Недоумевала, откуда они берутся. Но, увидев собаку, поняла. Когда-то меня бросили. И с тех пор я сама всех бросаю.
Что до наслаждения, этого взрыва ярких красок, мы испытывали его на каждом свидании в тот момент, когда сами этого хотели. Мы могли достичь его очень быстро, прислонившись к стене, задрав одежду. Или, все больше и больше сминая постель, оттягивать момент на четверть часа, на полчаса. Достаточно было приостановить на мгновение нежную игру рук, языков, интимных частей тела, эту скрытую, волнующую игру. Приостановиться, отступить, потом снова начать, и так постепенно во мне зарождалось что-то безграничное, возбуждение наполняло каждую клеточку моего тела, парализуя пальцы, ступни, перехватывая дыхание, бросая меня на самое дно моря, туда, где исчезает всякое движение. Я умирала. И была готова воскреснуть. Набухшая почка, которая вот-вот раскроется. Весна, прокрученная в ускорении; могилы, открывающиеся от голоса ангела; плотина, прорванная одним ударом, бомба, что разрушает город, его бастионы, стены домов, перегородки между комнатами, ящики в шкафах; уничтожая самые дорогие вещи, украшения, засушенные цветы, духи; пожирая фотографии, письма и книги; обращая все в пергамент, бумагу, рассыпающуюся от легкого прикосновения, желтый лист, превращающийся в прах от одного эха человеческого голоса.
И среди руин раздавался твой голос. В абсолютной тишине, в абсолютной неподвижности моей возродившейся плоти ты произносил какие-то слова. В тот момент я была настолько открыта, душа обнажена, слезы струились потоком, и с ними вытекали еще остатки тех стен, перегородок, украшений и писем, последние крупицы. И больше ничего не защищало и не отграничивало меня от внешнего мира, я превращалась в пустоту, где витал твой голос, как Святой Дух над водой в первый день сотворения мира.
Так не могло продолжаться долго. Никто, кроме одного лишь Бога, не может каждую неделю безнаказанно повторять сотворение мира.
Я пыталась восстановить павшие бастионы. Расспрашивала тебя. Требовала, чтобы ты в точности описал свои ощущения, хотела быть не только их источником, но и свидетелем. Но ты предпочитал хранить молчание. Ты только говорил мне, что, когда входишь в меня, чувствуешь, что я узкая, и тебе это нравится. Но однажды твое лицо исказилось, как у ребенка, которому больно, ты тихо застонал: «Я чувствую себя таким маленьким…» Тогда я поняла, что ты тоже достиг дна своей души, солнце отразилось в колодце и задрожало на поверхности черной воды.
Мне стало страшно. «Что во мне такого особенного?» – спросила я, отстранившись от тебя. В этот момент мой взгляд случайно встретился с моим отражением в зеркале напротив. Я удивилась своей решительности и в то же время хрупкости, у меня перехватило дыхание, я застыла от восхищения. Неожиданно я увидела себя такой, какой ты видел меня. В этот момент я поняла, почему ты не выносишь, когда я отдаляюсь, и почему я тебе подчиняюсь. Из-за Безграничной Любви я смотрела на себя твоими глазами и влюблялась.
Увидев собаку, я была настолько потрясена, что захотела полностью отдаться этому чувству, или, скорее, мне показалось, что нечто столь банальное, как уходящая любовь, не могло в тот вечер после безумной гонки собаки занимать мои мысли. У меня в голове все ужасно перепуталось. Показалось, что, если я останусь наедине с уносящим меня потоком и дам ему утихнуть понемногу, меня посетит чуть ли не прозрение. Поэтому вместо того, чтобы пойти к тебе в кафе, где мы обычно встречались, на последнюю встречу с тобой, я пошла в кино. Я ничего не поняла, фильм показался мне бессмысленным. Я смотрела на экран, дав волю бушевавшей во мне буре; оставшись в темноте, в окружении людей, которым не было до меня дела, я надеялась, что высшая власть иллюзии освободит меня от твоего влияния, от твоего бесконечного внимания ко мне, от твоих мыслей, которые незаметно, день за днем, час за часом, овладевали всем моим существом. Мне хотелось отдаться во власть тем ощущениям, которые пробудила во мне собака, добраться до первопричины охватившего меня отчаяния, которое поначалу я связала с событиями, происходящими тогда в моей жизни, с уходящей любовью.
Я досмотрела фильм и вышла из кинотеатра, так и не добравшись до первопричины, не найдя ответа на вопрос: откуда взялось это отчаяние? Крутилась лишь одна фраза: когда-то меня бросили. Однако с этой фразой не было связано никаких воспоминаний, ничего конкретного, только сознание того, что ты очень долго ждал меня в кафе. Ты, наверное, как минимум два раза заказывал пиво, а потом ушел расстроенный, а может быть, и злой. Скорее озлобленный, это больше на тебя похоже, именно таким ты столько раз приходил на встречу со мной. Но сегодня мне уже нет никакого дела до твоей злости. Итак, никаких воспоминаний, кроме, пожалуй, одного факта; я вспомнила о нем, направляясь к машине, припаркованной в двухстах метрах от кинотеатра, когда уже исчерпала все возможные предположения по поводу твоего отчаяния. Пошел дождь, такой мелкий, что уличное освещение стало казаться желтым, а фасады домов – еще более мрачными. Глядя на мигающего зеленого человечка на светофоре, я собиралась быстро перейти улицу, и в этот самый момент у меня мелькнула догадка, замигала, как сигнальная лампочка. Эта догадка приняла форму не воспоминания, а скорее объективного факта, о котором мне поведала еще моя мать: когда я родилась, у нее началась послеродовая депрессия и она нашла мне няню, голландку по имени Ливе, которая, судя по всему, заботилась обо мне с бесконечной самоотдачей. Мне было девять месяцев, когда Ливе внезапно уехала от нас, чтобы ухаживать за своим братом, попавшим в автомобильную катастрофу. Так вдруг лишиться няни даже для маленького ребенка, который еще вроде бы ничего не понимает, – вот что, если вдуматься, можно рассматривать как утрату или, по меньшей мере, как неожиданное осложнение, которое заслуживает внимания, если учесть, что впоследствии я не раз воспроизводила подобное действие, проявляя замечательную способность в определенный момент бросать что-то или кого-то раз и навсегда. «Нужда закона не знает», – одно из моих правил. В моем случае нужда не внешняя, как для моей кормилицы необходимость отправиться на помощь к брату, а внутренняя: конец любви, например. Как только он обозначается, я отказываюсь припадать к источнику, доставившему мне наслаждение. Сжигаю письма, рву фотографии. Отключаю телефон, надолго исчезаю из дома. На моей планете нет места ностальгии. Вместо нее – безрадостный пейзаж, холодный и голый, и я бреду одна, не сетуя на судьбу, повторяя, что я сама ее выбрала, как будто одна эта мысль может сама по себе прижечь все раны.
Я захотела уйти от тебя. Это было разумное решение, объяснимое высотой волн, и, как обычно бывало со мной, за ним не должно было последовать никакого сожаления. Тогда почему я была так потрясена, увидев собаку? Почему стала сравнивать ее с тобой? И отчего это видение неотступно преследует меня и – что самое страшное – заставляет вспоминать твои ладони, длинные ухоженные пальцы, касающиеся моего лица, и твой срывающейся голос, который, казалось, вот-вот обретет, поровну перемешав наши голоса, новое идеальное звучание?
Когда-то меня бросили. Думаю, дело не только в Ливе, не только в моей больной матери, не только в детстве, тогда в чем? Если я в чем и уверена, так это в том, что никто больше не будет ласкать меня так, как это делал ты, с такой нежностью и точностью, что мое лицо становилось воплощением моего тела. Когда ты держал мое лицо в руках, ты держал все. Твой палец между моих губ, язык, ласкающий ухо, – это был тайный коитус, столь же сильный по ощущениям, как и занятие любовью в постели. Этот, если можно так сказать, оргазм лица мог, не привлекая ничьего внимания, наступить везде, где бы мы того ни пожелали, в машине, в полумраке ресторана. Медленная и тайная «работа» над ним заставляла меня очень остро чувствовать происходящее вокруг. Вместо того чтобы обратить меня к внутренним ощущениям, как это делали телесные ласки, прикосновения к лицу открывали передо мной окружающий мир с такой ясностью, что это доводило меня почти до исступления. Однажды, когда мы занимались этим в машине, на фасаде одного из зданий на площади так ярко вычерчивалась освещенная белая лоджия, что казалось, она буквально приближается ко мне, предлагая оставить в ней свой рассудок, самовольно перемещавшийся в любом направлении, когда ты посягал на мое лицо. В тот самый момент, когда твои губы прикоснулись к моим векам, заставляя меня закрыть глаза, я почувствовала, как оказалась в этой изящной витрине, обшитой светлым деревом и приятно выделявшейся на фоне серых зданий, и несколько минут я горела в ней приглушенным светом лампы.
Вышло какое-то недоразумение. Ты не раз повторял, что любишь меня больше, чем я тебя. Что я позволяю себя любить, защищаюсь от сильных чувств, тогда как ты все время в погоне, в страхе, терзаемый сомнениями, между надеждой и отчаянием. Все совсем не так: я поняла это, когда увидела собаку на автостраде. Я и есть та собака, а ты – хозяин. Я плакала по собаке. Как глупо! Жалость или изнанка отчаяния. Душеспасительные чувства для прикрытия кровавой бойни. Когда-то меня бросили. Любовь. Любовь всегда уходит, она длится всего лишь миг. Нет, она уходит еще в самом начале, в момент ликования. Когда солнце отражается в колодце, уже тогда под черной водой видна брошенная собака.
Я хотела бы прижать к себе эту собаку, вырвать ее из рук смерти, прочесть в ее глазах вечную признательность. Посвятить всю жизнь лишь одному: заботиться о ней со всей старательностью, на которую я способна. Каждый день доказывать верность: кормить, выгуливать, гладить, говорить с ней вполголоса или громко звать, обучать командам, и так до самой смерти, до тех пор, пока последние силы не покинут животное, которое тогда на автостраде так отчаянно боролось за жизнь. Да, я хочу стать жрицей ее отчаяния, поддерживать огонь, почитать тело, которое столько вынесло, мускулы, которые когда-нибудь ослабнут. И когда придет смертный час собаки, я буду той, кто, прижав ее к себе, поможет преодолеть этот порог, а потом заплачет, как я плакала после того, как занималась с тобой любовью: то было страдание, причиняемое необъяснимой тайной, что очищала меня одним лишь своим существованием.
Когда фильм кончился и включили свет, некоторые зрители очень быстро встали и ушли, ни на кого не глядя, другие продолжали сидеть, вытирая платком нос и покрасневшие глаза. Я уже перестала что-либо понимать, я уже не знала, кем была, что со мной будет, любила я или ненавидела эту душеспасительную историю. Я и сегодня не могу понять, благословляла я или проклинала воспоминание о наших слившихся телах.
У тебя, по-моему, все хорошо, лучше всех. Мы случайно встретились вчера в музыкальном магазине. Потом вместе выпили кофе. Мы больше не любим друг друга, это дело решенное, мы оба признали, что нам стало легче, когда наш роман закончился. Ты выразил надежду на то, что мы все же будем иногда встречаться, как лучшие в мире друзья. «Я очень хорошо к тебе отношусь», – сказал ты, и это чувство, если можно назвать это чувством, может служить достаточным основанием, чтобы ты хотел в будущем со мной видеться время от времени, вместе ходить в кино, в кафе. Продлить согласие в отношениях, достигнутое в напряженной битве, попытаться общаться без соблазна тел, которым уже нечего сказать друг другу. Что-то в этом духе.
Искренне ли это желание, или мы просто играем, так, для проформы, словно пытаемся ввернуть изящную фразу в конце удачно составленного письма? Нет ничего убедительнее теплых чувств. В этом смысле наш разрыв был образцовым. В день собаки я не пришла на свидание, которое сама тебе назначила. На следующий день, обменявшись письмами, мы исчерпали запас сопротивления и умерли в нескольких строчках возвышенных слов, так и не увидевшись. И вот вчера в кафе, уверенные в себе, владеющие ситуацией, мы разложили погребальные венки из красивых слов и душеспасительных заверений в посмертной благодарности. «Это было прекрасно», «никто меня не понимает так, как ты», «надо еще когда-нибудь встретиться», «почему бы нет». Словно мертвому припарки. Может ли раненый рассчитывать на такого же раненого, как и он сам?
Если бы ты только видел собаку, ты бы все понял. Сколько ни надрывай горло, я уже вне досягаемости, почти обезумевшая, в бреду от тоски и печали. Вот и изнанка. Внешне же мы теперь пытаемся проделать с виду простую, точную операцию на самих себе: заменить любовь дружбой. Любопытная пересадка. Со времен создания мужчины и женщины еще никому не удавалось ее сделать. Возможно, мы станем первопроходцами, представителями нового человечества? Вчера вечером в кафе, когда я не позволила тебе по-дружески поцеловать меня в губы, по радио передавали новую игру: нужно было признаться в любви мусорному бачку. «О, помойка, твои округлые формы, твое пьянящее переполненное чрево…» В это время ты, оглушенный моим присутствием, с горячностью развел руки в стороны: между ними как раз поместились бы мои бедра, твои расставленные пальцы помнили размеры моего тела. Я сидела напротив тебя, между нами на пластиковом столе лежала карта десертов, мне показалось, что я вижу себя меж твоих рук, прозрачный двойник своего тела, призрак Безграничной Любви. Ты сказал: «Этого у меня никто не отнимет, никто…» Я не позволила тебе поцеловать меня, грудь сжималась, я сдерживала слезы, курила сигарету за сигаретой. И тут вдруг предательски веселый голосок начал тихо мне нашептывать: «О, Безграничная Любовь! Ты умерщвляешь мой разум, смех, мою кровь… Свалка песен, помойка возвышенных напрасных слов… Ты отвратительна мне отныне и во веки веков!» Мне вдруг захотелось затушить сигарету, рассмеяться тебе прямо в лицо и заказать огромную порцию мороженого, политого шоколадом, со взбитыми сливками и бумажным зонтиком.
На велосипеде
Несмотря на боль в колене, эту бессонную ночь я перенес спокойно. Факт, заслуживающий внимания. Вероятно, этим я обязан пауку, что плел свою паутину недалеко от моей кровати. Несколько недель назад, когда я дни напролет проводил на автостраде, не выпуская из рук руль велосипеда, а ночи – в поисках сна, я бы этому ужаснулся. «Тараканы в голове» – такова была моя сокровенная и неизменная реальность, однако очную ставку с подобным существом из плоти и крови, если можно так сказать о насекомом, начисто лишенном сока и жира, я бы вынести не смог. Я сошел бы с ума, да, пожалуй, сошел бы с ума, хотя депрессия, возможно, и есть одна из форм безумия. Во всяком случае, в некоторых своих проявлениях она напоминает паука, медленно плетущего свою паутину и останавливающегося лишь затем, чтобы создать новую нить. Разница лишь в том, что дело не в нити, а в гигантском нагромождении линий, которые если и замирают время от времени в бездействии, то потом все равно, подобно буре, застают свою жертву врасплох. Ехать по автостраде несколько часов подряд, крутить педали со всем упорством мускулов и воли не значит излечиться от болезни со следующими симптомами: не знаешь, чего хочешь, куда идти, как сориентироваться; пытаешься задавить свои мысли, как вредное насекомое; касаешься земли, травы, мостовой, собственных туфель; долго пережевываешь хлеб, зацикливаясь на его вкусе (когда сам вкус хлеба превращается в образы, слово «вкус» пожирает мозг, а слово «хлеб» придает ему липкость дрожжей); подолгу сидишь в теплой ванне, умоляешь воду о спасении, пьешь ее теплую и мыльную, разговариваешь со своими порами, лижешь, словно противоядие, мыло, в надежде, что вырвет; упрямо мастурбируешь, пытаешься вытеснить душевную боль, заставляя выпрямиться орган, дарующий наслаждение, которое называют «сексуальным», хотя корнями своими оно уходит в мозг и потому ускользает, когда в голове тесно от мыслей; думаешь, что носишь, что ешь, к чему прикасаешься или чем испражняешься, думаешь об этом, прилагая силу мускулов, челюстей, суставов, сфинктеров, то есть оставляешь свои мысли там, где мозг не властен над ними, выталкиваешь мысли наружу, наполняясь ими до кончиков пальцев.
Когда все эти симптомы налицо, достаточно просто увидеть паука, чтобы обречь себя на адские муки.
Той ночью паук был прекрасен: узкое, слегка вытянутое тело, тончайшие несоразмерные лапки, что изящно щупали воздух, словно измеряли его вес, температуру и слабые потоки, паук аккуратно очерчивал контуры паутины, будто осознавая таинственные границы, коих в жизни – в жизни вообще, включая смерть, – бесчисленное множество. От этого медленного одинокого танца, от мягких движений лапок, доверившихся земному притяжению, впоследствии будет зависеть его охота и добыча. А сейчас важна была лишь нить, невидимая, но вполне реальная, поскольку время от времени паук останавливался, вытягивал свои длинные лапки, как тянут рыбачью сеть, опоясывал себя ими, задирал их кверху, а эти маневры вряд ли были бы возможны без крепкой нитки, соединяющей насекомое с потолком.
Я подумал, что, мягко покачиваясь, он попытается приземлиться на спинку кровати, приблизившись, таким образом, к моему лицу, и, может быть, двинется прямо по нему. На мгновение у меня появился соблазн избавиться от него: убить или посадить в коробку. Но, поразмыслив, я решил, что моя затея неосуществима: у пауков есть особая техника отступления, которая настолько же молниеносна, насколько просчитаны их воздушные маневры. И потом, он был слишком красивым, или, скорее, я слишком долго созерцал его. Я предпочел подождать и снова понаблюдать за ним, определенно решив не шевелиться, если мое лицо примет ничтожный вес паука, его беспокойную ласку. Потом я уснул, не тревожась о том, что паук может уколоть меня во сне, чувствуя лишь пульсирующую, словно сердцебиение, боль в колене и представляя, что упрямое насекомое осторожно копошится там внутри.
Проснувшись в то утро, я увидел, что паук висел прямо над моим лицом. Достаточно мне было выдохнуть сильнее, чтобы заставить его раскачаться и, может быть, упасть мне на лоб. Я увидел в этом счастливое предзнаменование: я приручил чудовище, подманив его теплом своего тела, заставил изменить направление его движения. С тех пор я тоже был связан, а неуловимое оказалось схваченным, словно сетью, сиянием моего лица.
Кажется, я знаю, что это за свет: у меня вместо раны в коленке пульсирует сердце-паук. Собака или, скорее, ее появление на обочине автострады ранило меня. Я резко вывернул руль и упал с велосипеда. В тот день я увидел в этом, как, впрочем, и во всем остальном, возможность умереть. Это был, наверно, самый подходящий, самый удобный момент, которого я уже давно ждал. Но я не умер. Небытие лишь оставило на мне свой след, рану, которая дышит, как живое существо. И впервые за долгое время я сумел собраться с мыслями.
Раньше у меня никак это не получалось, пока я не садился на велосипед. Благодаря этим поездках по автостраде в одиночестве мне удалось найти лекарство от душевного смятения, которое охватило меня, скорее всего, в день рождения Серджио, а не после ухода из «Хелло-фрюи» несколькими днями раньше. Именно в тот момент, когда я объявил во всеуслышание, что остался без работы, и исчезли последние условности.
То, что я оскорбил мадам Луп, управляющую «Хелло-фрюи», доставило мне величайшее удовольствие. Вероятно, тогда во мне и появилась смелость подвести черту под целым периодом жизни, начавшимся в тот день, когда отец выгнал меня. Периодом, когда я перебивался случайными заработками. Что же до моей личной жизни, она заключалась в безбрачии, перемежавшемся с приключениями за кулисами гей-клубов или в саунах. В ту комнату, которую я снимал на седьмом этаже дома в Северном квартале, я никогда никого не приводил, разве что кого-нибудь из друзей, когда тому требовалась поддержка, потому что мое умение терпеливо выслушать и живое участие могли любого поставить на ноги. А то, что порой за этим следовало, скорей можно было назвать мимолетным приключением, чем увлечением или любовной связью.
«Вы давно уже жиреете за мой счет», – сказал я своей хозяйке, смерив ее взглядом. Мадам Луп толстела на глазах: обвисшие щеки, варикозные вены на ногах, ручищи с пухлыми пальцами, как в комиксах, которые продаются на книжных развалах. При этом она всего лишь продавала фрукты – в корзинах и корзинках, в виде причудливых композиций, которые я выполнял на заказ и которые до сих пор кажутся мне весьма оригинальными. «Посмотрите на себя! – добавил я, указывая подбородком сначала на ее живот, а потом на лицо. – Груша на яблоке! Хорошие крупные фрукты, мадам Луп, но гнилые внутри, гнилые, гнилые!» Вся моя ненависть за месяцы унижения выплеснулась в этих словах и убийственном взгляде, которым я буравил ее маленькие круглые глазки.
Все началось с замечаний по поводу моей манеры одеваться. Сначала ей не нравились мои украшения, те, что сделала для меня Лора: брошь с маленьким сапфиром, витая серебряная серьга, цепочка, унизанная гвоздиками с плоским, как у шпателя, концом. Индийская рубашка из прозрачного шелка, которую я носил на голое тело, ей тоже не нравилась. Может быть, ей просто не нравились гомосексуалисты или, по крайней мере, те, в ком их легко можно было распознать. Думаю, она не стала бы возражать против этакого самца с усами и в коже, как, например, Серджио. Не осудила бы ясный взгляд Иньяса, его раннюю лысину и хорошо скроенную одежду. Но ни Иньяс, ни Серджио не смогли бы сделать из бутылки шампанского и фруктов – ананаса, киви, фиги, манго, хурмы, граната, груши, бананов, яблок и винограда – эти безумные или утонченные, в зависимости от заказа клиента, времени года и моды, композиции: для любимой женщины, на День Секретаря, в гостиничный холл, в ложу для звезд, в подарок к свадьбе или к Рождеству. Ни Иньяс, ни Серджио не смогли бы откопать на рынках необычные емкости – корзины из ивовых прутьев, металлические фонари, абажур, вазы, китайские чашки, индонезийские коробочки, мандолину, медный котелок, веер из перьев, – которые становились для клиента настоящим сюрпризом и рождали желание еще раз прийти в лавку. В конце концов, ни Иньясу, ни Серджио, наверное, тоже не удалось бы снискать большей милости мадам Луп, чем этого удостоился я. Но в тех теплых местечках, которые служат им работой, нет никаких мадам Луп, а если таковые и есть, то они растворяются в массе людей, работающих с информационными технологиями или с готовым платьем, в этих рассадниках деловых людей и маститых кутюрье, где не требуется никакого отчета о сексуальной ориентации, им всего лишь надо быть в костюме и при галстуке.
Одежда была лишь предлогом. Наверное, мадам Луп не выносила моей красоты и вдобавок моих неординарных способностей к составлению композиций из фруктов. Объем продаж заметно вырос с тех пор, как я пришел в ее лавку, и, что самое забавное, вслед за продажами рос и объем тела мадам Луп. Она была в том возрасте, когда вместе с первыми волосами исчезают и иллюзии. Ведь женщины тоже теряют волосы, а у мадам Луп, надо отметить, на воротнике ее черного платья их всегда было бесчисленное множество. Я бы даже сказал, ее черных платьев, так как мне кажется, что постоянно возрастающие пропорции тела требовали ежемесячного обновления гардероба. Я ненавижу уродство, не выношу его. Все-таки гомосексуалисты – самые красивые мужчины города, страны и всего земного шара. Так повелось еще со времен греков, а значит, так было всегда. Наш глаз не привык встречаться с уродством и спокойно проходить мимо. Мы заботимся о своей внешности, я не знаю исключений из этого правила, по крайней мере среди своих друзей. Как бы там ни было, мадам Луп испытывала к красоте такую же ненависть, какую мне внушало уродство. Наши отношения были обречены на провал. Но обида, настоящая обида на мадам Луп заключалась в другом: она присвоила альбом, в который я вклеивал фотографии своих оригинальных творений. Подозреваю, что она воспользуется им, чтобы заманивать клиентов, заставляя их верить, что мой преемник столь же талантлив.
Но все имеет свои пределы, даже талант эквилибриста и мораль, что прочнее стальной нити. Случайные заработки, роль парня, который всегда выкручивается и покоряет неизменной способностью ко всему приспосабливаться… Однажды из-за того, что какая-нибудь мадам Луп выкидывает тебя вон, как собаку, появляется желание быть искренним с друзьями, обнажиться, хотя бы раз сказать о том, что с тобой происходит сейчас, не откладывая этот разговор на потом, когда уже найдешь новую работу. Поэтому на дне рождения Серджио за аперитивом я все и выложил. «Я послал Луп и сделал оттуда ноги, клянусь вам… Представляете, я сказал ей…» Все восхищенно слушали меня, держа в руках бокалы: до этого в рассказах о своем очередном работодателе я лишь рисовал на них карикатуры, выставлял на посмешище, но вообразить, что я наберусь наглости открыто напасть, и вдобавок на мадам Луп, на этого мелкого деспота, представлявшего самый сочный материал для пародии… И, упиваясь этим внезапным почтением, которое компенсировало мне многочисленные вечера, когда я веселил публику, добавил, словно приписку к завещанию: «В общем, работу я потерял». Улыбки застыли на лицах, в то время как я продолжал говорить: «…и мне абсолютно наплевать…» Все это было не так уж ново, и я чувствовал, что разговор вот-вот пойдет свои чередом, но неожиданно с моих губ сорвалась совершенно нагая фраза, и, прежде чем я успел понять, что со мной происходит, она затрепетала среди собравшихся, словно рыба, выброшенная из аквариума. «…Мне надоело искать, достало все время что-то менять, снова и снова посылать свое резюме, напичканное названиями различных контор, которые я успел сменить». Потом как ни в чем не бывало я принялся рассказывать то, о чем всегда молчал, – предысторию личной трагедии; говорил, мол, нужно учитывать тот факт, что двумя годами раньше отец выгнал меня, точнее, сказал: «Либо ты будешь жить нормально, как все, либо уходи и больше не возвращайся». – «Нормально, как все, значит успешно сдать экзамены, найти работу, подружку, жениться, завести детей, так что ли?» – добавил я с вызовом, намекая на Серджио и всех остальных. Одни принялись смеяться, другие, казалось, смутились. Лора подошла ко мне и с сочувствием сказала: «Фил, ты никогда мне об этом не говорил, о своем отце…» – «Лора, детка, – сказал я – то, что я никогда не говорю о себе, не означает, что у меня нет проблем, как у всех остальных». Я окинул всех взглядом и продолжил: «Меня выбросили из дома, без денег, чтобы заплатить за учебу, выбросили на улицу, представьте, гол как сокол, да и сейчас то же самое, конца и края не видно, стоит лишь раз сойти с рельсов, и все, это навсегда, наивно полагать, что кто-то вернет вас в колею, когда попадаешь на таких вот мадам Луп и людей, которым в один прекрасный момент ты становишься больше не нужен. Да и вам-то, вам я тоже больше не нужен. И мне никто не нужен, никто!» Друзья смотрели на меня, потрясенные. И бессильные – потому что я в них больше не нуждался. Я повторил это, и даже Лора замерла, не проронив ни слова. Та, что умела гладить меня по щеке или проводить рукой по волосам, когда ей казалось, что мне это было нужно. И вот все эти так называемые дружеские отношения с ними довели меня до того, что я объявил во всеуслышание, что меня уволили и ко всему прочему с некоторых пор я стал паршивой овцой в собственной семье. До этого признания они верили в меня, верили, что я всегда выкручусь, что я никогда себе не позволю озлобиться против всех и вся… но тогда в квартире Серджио их бессилие бросилось мне в глаза. Я никогда не доставал их и не обременял своими душевными смутами, наоборот я был тем, кому они могли в любое время суток излить душу. А сейчас, когда настал мой черед, никого не оказалось рядом. Естественно. На протяжении всех этих лет я довольствовался единственным лекарством в моей жизни, оно заключалось в том, что я врачевал чужие раны, хотя на самом деле я давил на друзей всей тяжестью своего сострадания. Моя пресловутая доступность была криком отчаяния, подарком, который никто не осмеливался распаковать – так явно от него веяло безнадежностью. А когда эта безнадежность обрела реальные очертания в гостиной Серджио, когда я скупо открыл свое сердце и все увидели, что оно из трепещущей плоти, иссеченной бесчисленными шрамами, тогда молчание моих друзей было куда красноречивей любых слов. Будто все те, кого я считал близкими мне людьми, на деле были таковыми лишь при удобном случае, которым они неоднократно пользовались, чтобы доказать благородство сердца, посвятившего себя благу ближнего, удобным случаем, чтобы дать мне почувствовать себя для них кем-то еще, а не только дежурным клоуном, козлом отпущения для мадам Луп и других рабовладельцев, гордо носящих имя работодателей. У Иньяса и Серджио в силу стабильного или даже блестящего положения не было ни времени, ни нужды сочувствовать, даже Лора делала это лишь от пресыщения, потому что от успеха, которым пользовались ее творения, она могла впасть в самолюбование или возгордиться, и тогда ее образ потускнел бы. Она очищалась тем, что проявляла ко мне интерес, поглаживала, улыбалась, и это, к большому облегчению Лоры, делало ее более человечной. Вот что открылось мне в тот день на вечеринке у Серджио. Меня словно озарило, я понял, что никому больше не стану помогать и что на чужое бессилие теперь буду отвечать собственным.