355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Гейкинг » Дни императора Павла. Записки курляндского дворянина » Текст книги (страница 3)
Дни императора Павла. Записки курляндского дворянина
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 03:02

Текст книги "Дни императора Павла. Записки курляндского дворянина"


Автор книги: Карл Гейкинг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Глава II
Затруднительное положение

Желая на обратном пути из Москвы осмотреть и другую половину своей империи, государь направился через Литву, Курляндию и Лифляндию. Генерал-губернатор Архаров прибыл прямо в Петербург и, рассчитывая приготовить государю приятный сюрприз, приказал всем без исключения обывателям столицы выкрасить все ворота и заборы в черный, оранжевый и белый цвет Это смехотворное распоряжение, стоившее больших денег, было немедленно исполнено: пользуясь случаем маляры запрашивали за работу, сколько хотели.

Со всех сторон неслись громкие крики недовольства, так что императрица, прибывшая ранее своего супруга, была чрезвычайно смущена этим приказом. Она ли обратила на это внимание императора, или он сам был изумлен смехотворным смешением в одну кучу частных и казенных зданий, но при въезде он спросил, что значит эта нелепая затея. Ответ был, что полиция принуждала обывателей безотлагательно исполнить волю государя. «Нужно быть дураком, – воскликнул Павел в гневе, – чтобы издать такой приказ». Этот случай, сам по себе незначительный, повлек за собою падение Архарова. Его сменил гр. Буксгевден. Узнав, с какой мягкостью и тактом Буксгевден исполнял обязанности генерал-губернатора, пока двор был в Москве, Павел пожаловал его осыпанной бриллиантами табакеркой с своим портретом, а его супруга получила орден св. Екатерины второй степени.

Эта перемена для меня была вдвойне приятна, так как с одной стороны я был в приятельских отношениях с Буксгевденом, жена которого воспитывалась в Смольном институте, а с другой и потому, что по своему положению я должен был постоянно входить в сношение с генерал-губернатором.

Я сообщаю об этом для того, чтобы характеризовать стремление государя к справедливости. Как только такой осыпанный милостями человек, как Архаров, проявил жестокость, двойственность и несправедливость, он наказал его сейчас же. Говоря вообще, ни один смертный не проявлял в себе таких контрастов света и тени, как Павел. Его ум и страсти, восприимчивость и жестокость, добродетели и пороки, энтузиазм в дружбе, переходивший потом в ненависть, его признательность за все, что, по его мнению, делалось для него от всего сердца, и его ярость при малейшей оплошности, которую он замечал относительно себя, все это проявлялось в нем в высшей степени. И это нагромождение в нем противоположных и враждебных одно другому качеств должно было привести к гибели.

Его добротой и справедливостью злоупотребляли, портили его хорошие качества и испытывали на нем верность поговорки: corruptio optimi pessima (самая худшая порча самого лучшего).

Вскоре по возвращении из Москвы, государь дал очень веское доказательство хорошего обо мне мнения и указом 31 мая назначил меня членом комиссии по составлению государственных законов.

У Екатерины II было намерение, достойное ее духа, опубликовать новое гражданское и уголовное уложение. Впоследствии она написала депутатам свой «Наказ». Когда труды депутатов по разным причинам были прерваны, императрица спустя несколько лет снова вернулась к своему любимому проекту и назначила другую комиссию, которая работала довольно долго, пока смерть Екатерины не лишила счастья ее народа.

Жаждя славы законодателя, Павел поручил трем сенаторам, в том числе и мне, рассмотреть эту работу, как только она будет окончена, вместе с генерал-прокурором, внести в нее нужные поправки и привести в исполнение.

Это увеличение работы поглощало почти все мои силы. Обремененный обязанностями сенатора и президента в двух департаментах юстиц-коллегии, я, желая как можно ближе освоиться с порученной мне задачей, был вынужден погрузиться в материалы и работать на дому.

На первом же заседании я поднял вопрос об общем плане уложения. Мне отвечали, что его нет. Тогда я написал генерал-прокурору, чтобы иметь возможность, по крайней мере, познакомиться с конспектом отдельных частей, его и получил этот конспект с большим трудом. С этого момента мои сочлены были восстановлены против меня.

Прежде всего дело шло о процессуальной стороне суда. Я составил двадцать существенных пунктов и направил их к кн. Куракину с просьбою поддержать мои указания о мерах к сокращению процесса. Этими указаниями судьям ставилось в обязанность стараться примирить тяжущихся, прежде чем дело дойдет до разбирательства. Это правило, применявшееся уже в Пруссии, Швеции и Дании, встретило полное сочувствие генерал-прокурора. Но введение его в России представляло некоторые трудности. После того как я заявил, что лично обращусь к государю по этому поводу, предложенный мною пункт был принят. Но все это не способствовало тому, чтобы члены комиссии стали ко мне благосклоннее.

Всегда готовый загладить несправедливость, как скоро он поймет ее, Павел принял Палена обратно в армию с зачетом времени, проведенного им в отставке, а Кампенгаузена назначил сенатором в 3 департамент. Новый сенатор понравился мне и я был в восторге, что наш департамент усилился лифляндским дворянином, соединявшим в себе познания с прямотою и честностью. Он слыл знатоком дела и это обстоятельство увеличивало доверие публики к 3 департаменту, которому новоприобретенные провинции отдавали явное и может быть небезосновательное предпочтение. Хочу прибавить здесь две-три черточки, чтобы обрисовать дух партийной розни, царивший тогда и продолжающийся еще и теперь между старинными русскими и новоприобретенными провинциями.

Однажды Соймонов вздумал взять диктаторский тон, чтобы поставить на своем по одному лифляндскому делу, которое нам, конечно, было известно лучше, чем ему. Он заручился предварительно содействием Стрекалова, Пастухова и Голохвастова и склонил их на свою сторону. Обмен мнений был самый оживленный. Миних не мог подать своего голоса, так как дело касалось его родственников. Гр. Строганов был нездоров. Таким образом большинство составилось из Ребиндера, Потоцкого, Ильинского, фон-дер-Ховена, Кампенгаузена и меня. Но так как для решения дел требовалось единогласие, иначе дело должно идти в общее собрание, то обер-прокурор делал все возможные попытки, чтобы склонить нас к соглашению. Но Соймонов упорно стоял на своем, мы также упорствовали. Наконец он сказал: «Вы, господа, придерживаетесь своей немецкой юриспруденции». «Конечно, возразил ему фон-дер-Ховен, ибо она держится на принципах права и здесь дело идет о провинции, пользующейся привилегией и имеющей свои собственные законы». «Вечно вы с вашими привилегиями!» продолжал Соймонов. «Они так же священны, как и всякий закон».

Увидев, что все начинают горячиться, я стал говорить: «Господа, мы уклоняемся от дела. Вернемся к нему и резюмируем, что в нем сказано за и против». Далее я изложил самую суть дела, прочел закон ясный и понятный и снова повторил свое мнение. «В таком положении, – сказал я обер-прокурору, – находится дело. Я становлюсь на сторону большинства и не отступлюсь ни от одного слова моего заявления, которое опирается на долгий опыт».

Обер-прокурор отвел Соймонова в сторону и тот счел за лучшее уступить. Таким образом все устроилось благополучно.

Через несколько дней у меня снова разыгралась сцена с прежним диктатором, по поводу одного курляндского дела. Он пытался противопоставить авторитету закона софизм. В раздражении, которое было вызвано его мудрствованиями, я сказал: «Я полагаю, что курляндские дела настолько не знакомы для вас, что вы даже не знаете, на каком языке они писаны». «Ну это я знаю отлично, – ответил он в гневе, – они конечно, ведутся на вашем милом немецком языке».

– Ваше превосходительство ошибаетесь: они ведутся на латинском языке и у нас не всегда даже бывает проверенный перевод.

Чтобы подтвердить свои слова, я встал, взял свод курляндских законов и торжественно показал ему заглавие, напечатанное на латинском языке без всякого подстрочного перевода: Formula Regiminis et Statuta. Но Соймонов, нисколько не смутившись, отвечал: «Мы в сенате принимаем только русские документы и мне дела нет, сделан ли русский перевод с латинского или с немецкого, а вы, в.пр., не имеете никакого преимущества, не смотря на ваше латинское образование». «Я имею уже то преимущество, отвечал я, что переводчик не может меня обмануть».

Пререкания кончились, и дело было решено так, как должно было.

Департамент католических дел не давал мне покоя. В это время случилась еще в юстиц-коллегии неприятная история, печальное последствие которой я чувствую и до сих пор.

Как-то в праздник, когда я рассчитывал отдохнуть, по крайней мере до того часа, когда нужно было являться во дворец, мне доложили о коллежском советнике Эйлери и пасторе Коллинее. Я не знал ни того, ни другого и принял их с тою любезностью, с которою обыкновенно принимают людей, попадающих не вовремя. Первый из них сказал: «Мы являемся депутатами от немецкой реформатской общины и приносим вам жалобу на старшин французской общины, которые без нашего ведома сдали в наймы дом, который находится в нашем общем владении».

– Я удивлен, господа, что для принесения жалобы вы избрали праздничный день.

– Я не могу принять от вас словесную жалобу, да еще у себя в доме, Составьте обычную докладную записку и подайте мне ее на общем приеме.

– Мы желали бы избегнуть огласки и пришли вас просить уладить это дело каким-нибудь соглашением.

– С удовольствием, господа. Но кто эти старшины французской общины?

– Граф Петр Головкин, швейцарский купец Фюрс и маклер Бузанке.

– Я сегодня-же переговорю с гр. Головкиным и льщу себя надеждой, что мне удастся уладить это дело. Но в чем же суть дела?

Посетители предъявили мне засвидетельствованную копию с указа 1778 г., подлинник которого хранился в юстиц-коллегии за подписью императрицы Екатерины и с приложением государственной печати. Статья 1 гласила, что реформатская церковь в С.-Петербурге должна рассматриваться как общая обеим народностям, а ст. 4, что все дела должны идти не иначе как с согласия церковного совета из обеих народностей. Посетители изложили мне все подробности.

Дело мне показалось совершенно ясным и справедливым и я предложил им свои услуги.

Прибыв ко двору, я поспешил отыскать гр. Головкина. Но едва я произнес слова два, как он прервал меня: «Эти немецкие мошенники обманули вас. Указ 1778 г., который они выманили у императрицы, уничтожен теперешним государем и так как церковь основала французская община, то мы отберем наше захваченное имущество». Брат его церемониймейстер подошел к нам и также прибавил с решительным видом: «Нужно образумить этих немцев. Так как наша семья стоит во главе французской общины, то мы надеемся, барон, что вы как можно скорее приведете к концу это дело».

Наш разговор был прерван выходом двора, который прошел мимо нас к обедне. На другой день я потребовал от архивариуса юстиц-коллегии весь относящийся к этому делу материал, в особенности подлинные указы Екатерины и повеление нынешнего государя. Велико было мое изумление, когда в указах Павла не нашлось никаких перемен, кроме перемен часов богослужения, ни одного слова, которое затрагивало бы указ Екатерины. Вследствие этого я письменно просил камергера гр. Головкина приехать ко мне, но письмо было мне возвращено обратно, так как Головкин был в это время в Гатчине.

Между тем старшины немецкой общины успели побывать у пастора французской общины Мансбенделя, который обошелся с ними свысока и заявил, что никакое соглашение не мыслимо. Когда они подали официальную жалобу в коллегию, которая по принятому порядку сообщила ее старшинам французской общины с обязательством дать свое объяснение в течение восьми дней. Те потребовали еще десять дней отсрочки, которая им и была дана в виде крайнего срока. Когда этот срок истек и нужно было рассмотреть жалобу, они прислали наконец свой ответ в канцелярию. Он был занумерован, подшит к делу и на другой день секретарь доложил мне об нем вместе с другими входящими бумагами.

Я приказал доложить его коллегии. Чтение его было встречено единодушным выражением неудовольствия. Это был скорее пасквиль на истцов, юстиц-коллегию и саму императрицу Екатерину, чем возражение по существу жалобы Я хотел возвратить этот дерзкий документ, как неприличный памфлет. Но так как он был уже занумерован, то это оказалось возможным, разве в том случае, если бы на нем была резолюция с мотивами, по которым он возвращается подателям. По этому воспротивился прокурор. Нельзя было, по его мнению, мотивировать обратную отсылку, не коснувшись нападок на указ 1778 г. и оскорблений по адресу целой коллегии.

Смысл податной докладной записки клонился к следующему: Реформатскую церковь построили французы и сначала они одни владели ею. Затем они позволили немцам собираться в этой церкви, не предоставляя им однако прав сочленов. Поэтому совершенно несправедливо делили с ними средства и доходы, а теперь они снова вступают во владение тем, что им принадлежит.

Немцы же возражали: «Французская община действительно является основательницей первой из реформатских церквей в России. Но, когда эта деревянная церковь была повреждена пожаром, французы и немцы устроили совместный сбор, который и был предназначен для постройки церкви, которая с этого момента сделалась общею. Когда в 1772 г. по этому вопросу возник спор и об этом узнала императрица, она повелела прекратить этот спор при помощи самого тщательного судебного расследования и собственноручно подписала указ с приложением к нему государственной печати. Таким образом вопрос этот есть res judicata и теперь уже нельзя по этому поводу возбуждать спор, не навлекая на себя обвинения в оскорблении высочайше утвержденных законов.

Вся коллегия была того же мнения. Мне, как президенту, оставалось только отложить на другой срок это дело под предлогом, что другие более старые дела ждут своей очереди. Я поспешил поставить в известность генерал-прокурора о неуместном тоне в ответе старшин французской общины. Так как он был в дальнем родстве с гр. Головкиным, то я просил его хорошенько его проучить и предложить взять этот документ обратно, подчистить в нем все места, оскорбительные для Е.В. и для законодательной власти и непочтительные по отношению к целому учреждению.

Князь Куракин в тот же день должен был ехать в Гатчину и обещал исполнить мою просьбу. Но, возвратившись обратно, он сказал мне: «Я говорил с обоими братьями, они утверждают, что документ вполне корректен и в нем незачем менять ни одного слова. Таким образом идите своим законным путем».

Так как я ничего не мог сделать в деле, которое могло печально кончиться как для графа Головкина, так в особенности для пастора Мансбенделя, который вел все дело и редактировал этот документ, то я пригласил к себе прокурора Брискорна и мы вновь несколько раз прочитывали его, находя на каждой странице рискованные утверждения, неприличные нападки и грубые оскорбления. Князь Куракин не достаточно владел немецким языком, чтобы понять все эти выходки. Поэтому я приказал перевести заявление французов на русский язык и поручил Брискорну официально представить этот перевод с кратким изложением всего дела по начальству. Но потому ли, что генерал-прокурор был необычайно завален работой, или потому, что он был убежден, что дело кончится наказанием одного пастора, словом, он, не долго думая, пустил дело обычным порядком.

Начался формальный процесс и так как с одной стороны нужно было отделить истцов от ответчиков, а с другой тех, которые по своему положению не могли не знать, что делают, то следовательно, прежде всего за редакцию докладной записки приходилось отвечать пастору Мансбенделю. Очевидно, ее писал не граф Головкин. Писал ее немец и составление ее могло быть приписано только купцу Фюрсу или пастору Мансбенделю. Бузанке на первом же заседании по этому делу заявил, что он подписал записку, не прочитав ее, поверив на слово пастору, уверявшему, что она составлена согласно закону. Бузанке прибавил, что он не принимал участия ни в составлении записи, ни в возбуждении самого иска, так как дела этого он совсем не знал.

Как пастор, Мансбендель находился в непосредственном подчинении у коллегии. Он был вызван в нее и когда он явился, ответы на вопросы, на которые ему нужно было отвечать, были у него готовы. Вообразите себе наше изумление, когда он явился, словно шут, во фраке, тогда как обычай и закон предписывали пасторам в таких случаях являться в установленном для их сана одеянии.

– Кто вы такой? – спросил я.

– Но, барон, полагаю, что имею честь быть с вами знакомым.

– Здесь нет барона. Здесь от лица нашего государя заседает президент и он-то и спрашивает вас о вашем имени и звании.

– Мое имя Мансбендель. Я состою пастором французской реформатской церкви.

Вы пастор. Какое же вы имеете право являться в таком наряде в присутственное место, которое для вас является высшим судебным учреждением?

– Но… я полагал, что мой костюм сам по себе приличен.

– Вы совершенно напрасно так думали. Извольте отправляться и дожидайтесь, пока вас вызовут снова.

Затем я спросил членов коллегии, какому наказанию следует подвергнуть этого нахала? Дело в том, что государь строго запретил носить фрак, и кроме того, пастор в силу своего сана должен был явиться в установленном для него одеянии.

Все члены соглашались, что нужно поступить с ним по всей строгости законов и отправить его в полицию. Но я успокоил их и удовольствовался штрафом в пользу больницы для бедных в размере 5 рублей. Его снова привели и объявили ему это решение. Он закусил губы и, казалось, потерял самообладание.

Затем секретарь передал ему докладную записку и спросил, известен ли ему этот документ, присланный в коллегию от французской общины? Он долго его рассматривал и вместо ответа прибег к разным уловкам. «Вы удаляетесь от вопроса, – сказал я. – Отвечайте прямо: да или нет». «Ну хорошо, я знал о нем». «Секретарь, запишите, что он знал о документе. А если вы о нем знали, то почему оставили вы в нем невежество и грубость его составителя?». «Грубость! Это сильно сказано. Но я работал над запискою не один: ее подписал граф Головкин». «Следовательно, вы сознаетесь, что вы составляли записку. Запишите об этом, г. секретарь». «Т. е. я хотел сказать, что мы составляли ее вместе». «Одобряете ли вы ее основные положения?». «Основные положения? Да, я считаю их закономерными и разумными». «Вы изучали право, стало быть? Но знаете ли вы, что ни один подданный не имеет права объявлять ничтожным высочайшее повеление, уже обнародованное в должном порядке? И если императрица, соизволив по редкой доброте своей разобрать дело, в первых строках указа прибавила: по зрелом обсуждении дела признали мы за благо, для пользы обеих общин и устранения между ними прежних пререканий, покончить этот спор и т. д., то как же осмеливаетесь вы опровергать намерения этой великой государыни, самому становиться судьей и отвергать указ, хранящийся в юстиц-коллегии для сообразования с ним? Подумайте хорошенько. Вы, должно быть, введены в заблуждение. Вот подлинный указ за подписанием императрицы и с приложением государственной печати». «Все это я знаю, но теперешний государь отменил этот указ». «Это неверно. Вот его указ, он касается только времени богослужения. Если отменяется только один пункт закона, а о прочих не говорится, то значит ли это, что отменяется закон целиком? Где вы учились логике?» «Очевидно там же, где и граф Головкин, и она у меня не хуже, чем у других». «Не забывайте, что вы подчинены сему присутственному месту, что вы давали обет послушания правилам церкви и что вы можете понести наказание, если будете упорствовать в своих мыслях». «Я не боюсь наказания, и знаю, что сама коллегия подчинена сенату». «Итак вы настаивайте на всех выражениях, которые содержатся в докладной записке?» «Да, настаиваю». «И признаете все оскорбления по адресу юстиц-коллегии?» «В записке нет ничего оскорбительного». «Кто ее составлял?». «Не знаю». «Можете показать это под присягой?» «Т. е. я не могу точно сказать, кто ее составлял, так как над нею работали многие?». «Но кто именно ее редактировал?» «Все понемногу». «Но по слогу видно, что ее писал кто-нибудь один. Где черновик?» «Вероятно, у Фюрса». «Так как вы были одним из редакторов записки и присоединяетесь ко всем высказанным в ней положениям, то почему вы ее не подписали? Понимаете ли вы последствия такого шага?» «Я не подписал ее потому, что мне об этом ничего не говорили». «Но вы согласились бы подписаться под таким документом?» «Я полагаю, что он составлен законным образом и подписать все, что подписано гр. Головкиным, я считал бы за честь для себя». «В таком случае, не угодно ли вам подписаться?» «С большим удовольствием». Он взял перо и подписался.

Мы просто оцепенели от удивления при виде такой наглости. Когда он подписался, я приказал секретарю прочесть протокол заседания и спросил Мансбенделя, не имеет ли он прибавить чего-нибудь? «Нет», отвечал тот. «В таком случае подпишитесь». «Разве мне нужно подписываться?» «Суд приказывает вам, ибо этого требует закон».

Он подписался, и я отпустил его. Согласно церковным законам, он единогласно был приговорен к отрешению от должности. Но это решение я задержал на три дня.

Между тем прокурор Брискорн настаивал на необходимости обнаружить составителя записки на том основании, что он гораздо виновнее, чем те, которые по неразумению попали в это дело. Была сделана очная ставка Фюрса и Бузанке. Первый сознался, что черновик записки находится у него. Он хотел его принести, но так как жил далеко, то за ним послали одного из канцелярских служителей. Порывшись в своей комнате, Фюрс сказал ему: «Я и забыл, что отдал подлинник гр. Головкину. Пойдите к нему. Он вам даст». Писец, которому было поручено только отправиться с Фюрсом, был так глуп и пошел к Головкину, который, подумав с минуту, сказал: «Я изорвал черновик и не могу вам дать его».

Я был уже в сенате, когда писец вернулся с командировки. Я узнал обо всем лишь на другой день и сделал ему выговор за превышение своих полномочий. Для дела это было впрочем безразлично, и во всяком случае поступок писца не был противным закону. Тем не менее, пустили в ход невидимые пружины, чтобы наделать неприятностей: писца превратили в полицейского офицера, а простую просьбу показать документ, с которой обращались через Фюрса, в инквизиционный обыск в бумагах графа Головкина.

Я предвидел такой оборот дела и написал об этом генерал-прокурору, который призвал меня к себе. Взвесив все обстоятельства, я пришел к мысли, что следует обратить внимание только на то обстоятельство, которое вытекает из самого характера преступления или проступка, т. е. что виновником всего следует признать пастора, а старейшин, в виду их незнания законов, объявить неспособными в дальнейшем исполнении ими своих обязанностей.

Мансбенделю удалось однако уверить гр. Головкина, что тут задета его честь, и убедить его подать апелляционную жалобу в сенат. Тот так и сделал, и скоро при дворе и в городе только и говорили, что об этом. Оба Головкина по всем передним кричали о юстиц-коллегии и в особенности о ее председателе. Ложь и клевета разрастались все более и более, переходя из уст в уста, так что, не знай я имен действующих лиц, я не понял бы, о ком именно идет речь.

В конце концов эта история дошла до государя и Е.В. однажды вечером спросил меня с улыбкой:

– Как ведут себя ваши пасторы?

– Отлично, В.В.

– Все?

– Все.

– Это невозможно. Нет ли между ними и таких, которые нуждаются в исправлении?

– Они уже исправляются.

– Кстати, кому, это недавно дали урок?

– Одному здешнему реформатскому пастору.

– Как его зовут?

– Мансбендель.

– Как же его наставили на путь истины?

– Устранив его от должности. Но так как закон разрешает ему подать апелляционную жалобу в сенат, то он воспользовался своим правом.

– Как он осмелился апеллировать на юстиц-коллегию?

– В.В., он имел право, и коллегия очень рада этому.

– Я приказывал вам непосредственно докладывать мне о происках этих господ. Отлично. Я буду апеллировать к самому себе. Отправляйтесь сейчас же к генерал-прокурору и скажите ему, чтобы он посадил господина Мансбенделя в тюрьму, ибо он обнаружил непочтительность, позоря учреждение, которому он, как пастор, подчинен.

Я был в отчаянии от такого приказания, но государь уже повернулся к кому-то другому. Я был обязан исполнить его, как можно скорее. Генерал-прокурор сообразил, что дело принимает весьма серьезный оборот. Я должен был задержать дело в 3 Департаменте, где Соймонов открыто стал на сторону Мансбенделя, так как гувернантка его дочери состояла с пастором в родстве или в дружбе.

Гроссмейстер Мальтийского ордена прислал с кавалером ордена Гачинским крест Ла-Валетта[8]8
  Крест этого знаменитого гроссмейстера сохранялся в сокровищнице Мальтийского ордена, как драгоценный памятник.


[Закрыть]
. Посланником назначен был гр. Литта и шутовское торжество его прибытия прошло с большой серьезностью 27 ноября 1797 г., 29-го числа была торжественная аудиенция. Я присутствовал на ней в качестве сенатора, а не в качестве кавалера ордена. Сенат в полном составе занимал место по правую сторону трона, на котором Павел восседал в полном торжественном одеянии, окруженный великим канцлером кн. Безбородко, вице-канцлером кн. Александром Куракиным и другими. Литта в широкой черного бархата мантии, в сопровождении императорского комиссара и обер-церемониймейстера и секретаря своего посольства, приближался, предшествуемый тремя рыцарями, которые несли на расшитых золотом подушках присланное императору одеяние и древний крест Ла-Валетта, и еще несколько крестов для членов царской семьи.

Литта сказал речь по-французски с гасконским акцентом очень явственно и подобающим случаю голосом, затем он передал свои верительные грамоты государю, который отдал их кн. Безбородко, и этот последний по-русски произнес: «Государь Император с удовольствием принимает звание защитника ордена и крест Ла-Валетта». После этого Литта передал государю крест и сказал: «Это дань храбрости от добродетели». Когда посланник приблизился к Павлу, чтобы надеть на него одеяние, Кутайсов завязал на нем банты. Хитрый итальянец нарочно дал этому камердинеру, который в это время был уже гардероб-мейстером, возможность выдвинуться, хотя было бы естественнее, чтобы это дело при императоре было поручено камергеру.

Я умолчу о церемониях, имевших место у императрицы, о посвящении великого князя и принца Конде, который получил большой крест и был сделан великим приором для России.

В тот же день после обеда император пожаловал большим крестом кн. Безбородко и кн. Куракина и многих возвел в рыцарское достоинство. Так как согласно уставу ордена потомки евреев и магометан не могли получать мальтийского креста, то Кутайсов был возведен в рыцари несколько позднее.

Потом он получил большой крест и сделался сановником ордена к стыду всех тех, кто дорожил благородными принципами этого установления. Скоро орден совсем упал вследствие низости одних и непоследовательности других. Я держался в стороне, я тоже мог бы получить звание, но для этого нужно было бы входить в сношения с Литтой и его креатурами, а я был настолько горд, что не принял бы от него и тени одолжения.

Если вспомнить события во Франции, разыгравшиеся к концу 1797 г., то не покажется удивительным овладевшее Павлом беспокойство, как бы ни получили широкого распространения печальные принципы, которые повсюду приобретали себе бесчисленных сторонников. Тщательно осведомленный в этом направлении своими посланниками и многочисленными комиссарами, он с особенным подозрением относился к иностранцам, которые, под предлогом просвещения юношества, только развращали его и вселяли в нем презрение ко всему, что требовало послушания, долга и выдержки. Разрушить старые идеи и перестроить все по новому – вот что внушали не только учителя из немцев и французов, но и некоторые пасторы.

– Имеете ли вы свежие известия о переполохе и духе новшеств ваших пастырей в Лифляндии? – спросил меня однажды государь.

– Нет, В.В.

– Ну так я должен сообщить вам, что некоторые из этих господ изменили даже молитву при крещении и стараются ввести в церковный обиход много новшеств. – Затем он указал мне не один случай в лифляндском семействе, где пастор, управляющий и учитель стали говорить всем ты по принципу равенства, и приказал мне принять этот случай к сведению. – Я буду охранять лютеранскую церковь, – продолжал он с жаром, – но если каждому пастору придет в голову вводить новшества по своему вкусу, то придется водворить порядок. Понимаете?

– Вполне, В.В. Но ни случайно, ни по своему служебному положению я не получал подобных сведений из этих провинций. Я могу судить о дурных вещах, которые там совершаются, только по жалобам, которые в законном порядке подаются в юстиц-коллегию. Единственной мерой, к которой я мог бы прибегнуть, это разослать циркуляр всем лютеранским пасторам и строго запретить им всякие новшества, которые не согласуются с Аугсбургским исповеданием и высочайше утвержденными каноническими правилами.

Государь одобрил мое предложение. Невозможно себе и представить, какой поднялся против меня вопль от Петербурга до самого Архангельска. Приведу здесь два случая.

Пастор Вольф, обедая как-то с сенатором Ребиндером и Кампенгаузеном, воскликнул под конец обеда: «Великий Боже! Неужели президент юстиц-коллегии, как он ни упрям, чтобы не сказать хуже, может рассылать нам свои деспотические приказания, словно якобинцам, с целью нас унизить и связать нас старыми, отжившими формами, которые Лютер только принужден был терпеть. Но мы в просвещенный век не можем уже их поддерживать, не делаясь смешными в глазах простых рабочих».

Добрейший Ребиндер, взиравший на пастора, как на оракула, воспылал против меня священным гневом, а Кампенгаузен хладнокровно осведомился:

– Но разве циркуляр так уж нелеп?

– Мы говорим здесь между нами, – возразил пастор, – по форме и содержанию он превосходит всякое вероятие.

– Президент, – продолжал Кампенгаузен, – вчера дал мне один экземпляр. Он со мной. Я его еще не читал и потому, с вашего позволения, я его сейчас вам прочту.

– Он довольно длинен. Прочтем его лучше после обеда.

Но Кампенгаузен вынул уже циркуляр и принялся читать. Собеседники – их было человек 7–8, были чрезвычайно удивлены, не найдя в нем ни проявлений деспотизма, ни абсурда. Но пастор разбирал документ с горечью человека, которого обидели.

Я страдал душою и телом за эти вздорные выходки, которые для простоватых любителей новшества могли кончиться очень печально. Они не понимали, что, выражаясь суровым языком, хотел подавить в них развивающуюся дерзость, но что с другой стороны я напрягал все силы, чтобы скрыть их мятежный дух от Павла, который наказал бы их с крайней жестокостью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю