Текст книги "Мёртвый палец"
Автор книги: Карл Ганеман
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Винчентини улыбнулся.
– Этого, правда, маловато, но посмотрим. Нередко самые, по-видимому, незначительные факты оказывались достаточными, чтобы совершенно раскрыть преступление. Поэтому не будем падать духом. Бог всемогущ и не откажет в помощи нашим стараниям разыскать злодеев и предать их правосудию. Кстати, вы говорили, что они украли и все ваши бумаги, удостоверявшие о вашей личности?
– Так точно, монсеньор, но вы можете велеть письменно справиться обо мне у моей экономки в Карпентра, которая и удостоверит, что я вам о своей личности сказал совершенную…
– Незачем! – перебил, улыбаясь, молодого человека летать. – Вы меня не так поняли, предположив в моем вопросе сомнение насчет вас. Я спросил только для того, чтобы хорошенько выяснить себе одно обстоятельство, которое мне кажется немаловажным. Ваши документы лежали в особом кармане или вместе с ценными бумагами?
Вьендемор отрицательно покачал головоq.
– Нет, монсеньор, – отвечал он, – бумажник с банковыми билетами был у меня в панталонах, а бумаги в кармане фуфайки.
Винчентини кивнул одобрительно.
– Так я и думал, – сказал он. – Бумаги украли у вас для того, чтобы воспользоваться ими для известной цели, и это обстоятельство может нас навести на след преступников. Очень возможно, что они воспользуются бумагами для того, чтобы во время вашего отсутствия, или считая вас уже мертвым, выудить у вашей экономки деньги или ценные вещи.
– Об этом я уже позаботился, – сказал молодой человек, – потому что первое, что мне пришло в голову, когда ко мне вернулось сознание, это дать знать моей экономке, что я лишился своих документов.
– Гм, это было не совсем умно сделано. Преступников, может быть, и открыли бы, если бы случилось противоположное тому, что вы сделали, и если бы вы об утрате бумаг молчали точно так же, как и обо всем остальном.
– Извините, монсеньор, что я на этот счет совсем другого мнения. Того, что вы предполагаете и что подозревал и я, не случилось. Моя экономка, в верности и преданности которой я совершенно уверен, несколько дней тому назад писала мне, что до сих пор к ней никто не являлся за требованием денег по моему поручению.
– Но это ничуть не доказывает, чтобы на днях не случилось противного. Во всяком случае, мы имеем дело с пройдохами и должны постараться перехитрить их. Для того, чтобы их выследить, я советую вам в точности подчиниться всем моим распоряжениям и впредь не предпринимать ничего, не известив меня об этом. Теперь слушайте внимательно, что я вам скажу.
Вьендемор поклонился с выражением согласия.
– Прежде всего, старайтесь по возможности не показываться в публичных местах, – продолжал легат, – отправляясь ко мне, выбирайте вечерний час для посещения, а наперед уведомляйте меня письменно об этом. Продолжайте называться теперешним вашим именем и постарайтесь пребывание ваше в этом городе продлить покамест еще на один месяц; за это время ваша экономка должна быть уполномочена немедленно исполнить требование всякого, кто предъявить ей один из ваших документов. Само собой разумеется, что тот из вашей прислуги, на верность которого вы можете положиться, должен тайным образом узнать имя и место жительства этого субъекта и сейчас же сообщить вам об этом. Всякие убытки, могущие произойти вследствие такой меры для вас, будут мною возвращены вам; равным образом, я считаю своим долгом вознаградить и вашего человеколюбивого хозяина. Если случай будет нам благоприятствовать, то в течение месяца, может быть, мы разыщем безбожных злодеев и привлечем их к ответственности. Следовательно, вы присуждаетесь к четырехнедельному домашнему аресту, которому вы и должны подчиниться, ради доброго дела, спокойно и безропотно, – прибавил Винчен-тини шутливо. – Хорошо ли вы поняли все то, о чем я вам говорил, и довольны ли вы моими распоряжениями?
– Да, монсеньор, и благодарю вас от всей души, – отвечал молодой человек с сияющими от радости глазами. – Да увенчает сам Бог и Пресвятая Дева ваши старания всевозможным успехом!
– Аминь! Я надеюсь и желаю этого как ради вас самих, так и ради земного правосудия, – серьезно произнес Вин-чентини.
Он перекрестился и затем сделал рукой милостивый знак, позволявший Вьендемору удалиться.
С легким поклоном он вышел из покоя и папского дворца. Он шел с облегченным сердцем и с более радостными надеждами, чем с какими вступал сюда.
Мы уже рассказывали выше, что в тот момент, когда он вышел на улицу, его заметил Дюбур и при появлении молодого человека остановился как пораженный громом, и в смущении, с ужасом глядел ему вслед.
Правда, и Вьендемор увидал его, но его черты показались ему незнакомы; по крайней мере, он не мог припомнить, чтобы он где-нибудь и когда-нибудь с ним встречался. Впрочем, теперь ему некогда было об этом и думать. Его мысли были еще слишком заняты только что кончившейся аудиенцией; он уже заранее радовался, как он передаст о счастливом ее результате своему благородному хозяину, а особенно его дочке, к которой он чувствовал глубокую склонность. И в этом радостном настроении он добрался до Аль-марика.
V
10-го февраля после полудня должны были состояться – как мы уже слышали от самого Дюбура – похороны масленицы. Так как эта потеха происходила каждый год в первый день великого поста, то публика была некоторым образом приготовлена к безумствам, которые при этом совершались, и наверно в высшей степени удивилась бы, если бы этого не было по-прежнему.
Поэтому уже с 2-х часов дня авиньонская молодежь, бывшая вчера маскированной, расхаживала по городу в том же наряде в сопровождении толпы музыкантов, оглушавших своими тамбуринами, флейтами, барабанами и кларнетами. Участники похорон держались за пестрые платки с узлами на концах и составляли собою длинную вереницу, которая то извивалась, то вытягивалась по прихоти или команде предводителя.
А предводителем труппы был не кто иной, как Дюбур.
Труппа состояла не из одних мужчин, но и из взрослых девушек и даже замужних женщин. Само собою разумеется, что эти последние не принадлежали к числу почтенных горожанок, потому что, решившись принимать участие в затеях и увеселениях вместе с молодыми, легкомысленными и полупьяными людьми, они принуждены были допускать творить над собою многое такое, чего не позволяют приличие и добрые нравы. Похороны обыкновенно завершались дикой попойкой, на которой предавались самым постыдным излишествам.
Тогдашние духовные власти в Авиньоне не обладали достаточной энергией, чтобы вдруг отменить столетиями освященный обычай, и старались только несколько ограничить его. Они разрешили эту последнюю сатурналию под тем условием, чтобы маски не надевались; поэтому мужские участники в маскараде прицепили их в петлицах, а женщины – к затылку. Принц Карнавал, в виде большой, уродливо разряженной куклы, лежал на разукрашенном одре, с короной на голове, сделанной из картона и сусального золота. Хоровод скоморохов извивался и вертелся вокруг венценосного чучела, выделывал уморительные прыжки и исполнял разные танцы; тысячеголовая толпа испускала крики радости, восторга и ликования, в промежутках раздавалась пушечная пальба и ружейные выстрелы, гоготанье мужчин и пронзительное взвизгиванье женщин, с которыми проделывали разные бесчинства и сумасшедшие выходки. Одним словом, все ликовало и предавалось самому разнузданному веселью. Все население или торчало у окошек, или высыпало на улицу, редко кто продолжал заниматься работой, потому что каждому хотелось вполне насладиться последним днем масленицы 1768 года или хоть посмотреть, по крайней мере, на беснование сумасшедших.
Процессия с масленичной куклой двигалась по той улице, где жил Альмарик, и Дюбур нарочно задержал толпу на несколько минут перед его домом. Из окон всех соседних домов повысовывались головы их обитателей, но не было видно ни столяра, ни его семьи.
– Жалкий упрямец! – сердито пробормотал про себя Дюбур. – Он не одобряет нашего небольшого удовольствия, а сам в мои годы, наверно, пускался во все тяжкие. Не стоит, впрочем, беспокоиться из-за этого вновь испеченного святого!
– Вперед, друзья! – крикнул он толпе громовым голосом. – Вперед – к костру, и запевайте предсмертную песню!
И при громких возгласах непристойной песни шествие снова двинулось по улице, направляясь к набережной.
Дюбур схватил за руку семнадцатилетнюю девушку и пошел с нею впереди толпы. В противоположность остальным участницам, она была сравнительно прилично одета, да и вообще не походила на прочих. Она еще стыдливо краснела от речей, которые по дороге говорил ей ее спутник, тогда как у ее товарок со стыдом дело было решенное. Она примкнула к веселой компании из любопытства и была настолько безрассудна, что дала своему кавалеру обещание принять участие после похорон в приятельской вечеринке. Если бы она знала, в каком виде она вернется домой, то, наверно, не давала бы такого необдуманного обещания. Но любопытство, легкомыслие и тщеславие искони были подводными камнями, о которые терпела крушение невинность молодой девушки, и вечно будут такими, пока стоит свет, потому что в сердце женщины вечно тлится непреоборимая страсть полакомиться запрещенным плодом.
Наконец процессия достигла площади перед папским дворцом. Здесь должна была совершиться главная сцена всей забавы.
Посреди площади, на глазах легата, был воздвигнут громадный костер для сожжения масленицы среди всевозможного веселья. Когда траурная процессия пришла на площадь, то эта последняя была уже полна любопытных обоего пола.
Костер был окружен тройной цепью шутов и принц Карнавал был брошен на самый верх его. Тогда Дюбур рукой дал знак молчать, и когда все смолкло, запел сочиненную им самим песню, и последние слова каждой ее строфы повторялись всеми присутствующими.
Собравшаяся толпа разразилась исступленным криком одобрения, когда молодой человек окончил свою песню, и раздалось многоголосое: «Да здравствует Дюбур!» Последний скромно поблагодарил и дал знак обоим факельщикам поджигать костер.
Только что эти последние приготовились исполнить приказание, как вдруг два папских солдата протолкались сквозь толпу и вырвали у исполнителей факелы.
– Это что такое? Кто вам позволил мешать нашему удовольствию? – вспылил Дюбур.
– Да, да, что вам нужно? Прочь отсюда! – кричали некоторые молодые люди.
– Монсеньор легат приказывает вам спокойно разойтись по домам, – отвечал один из солдат.
– Нам никто не смеет приказывать! – закричали женщины. – Что мы хотим, то и делаем!
Из толпы посыпался град ругательств и проклятий.
– К черту легата! – послышался один голос.
– В огонь солдат! – крикнула какая-то грязная старуха.
– Сегодня мы еще имеем право веселиться, и никто не должен мешать нам, – спокойно заметил Дюбур. – Итак, не обращайте внимания, друзья, – обратился он к товарищам. Вперед, к костру!
Тотчас человек двадцать участников маскарада бросились на солдат, чтобы обезоружить их. К великому удовольствию толпы костер был зажжен, огромный столб дыма поднялся кверху и густым облаком закутал на минуту всю толпу. Страшные голоса заревели уличную песню и пушечная пальба завершила аутодафе.
Веселье и ликованье дошли до невозможного, каждый старался перекричать другого, как вдруг шум прекратился и наступила глубокая тишина.
Папским солдатам не удалось остановить неистовый рев толпы, но она мгновенно стихла при появлении достопочтенного, пользовавшегося всеобщим уважением и за свои добродетели и по своему высокому сану, человека. То был папский генерал-прокурор, аббат Сестили, семидесятипятилетний старик, исполненный достоинства и с ласковыми чертами лица, изобличавшими сердечную доброту.
Боязливо расступалась направо и налево толпа, чтобы дать ему место; он дал знак, что хочет говорить. Наконец к нему подошел Дюбур и подвел его к каменной скамье.
Аббат встал на нее и начал серьезным, убедительным тоном:
– Возлюбленные братья и сестры, выслушайте меня внимательно и не перерывайте, потому что то, что я намерен сообщить вам, исполнит сердца ваши ужасом. Приказывая вам разойтись по домам, легат сделал это не с тем, чтобы помешать вашему удовольствию, им же разрешенному; нет, напротив, монсеньор мне велел даже выразить вам свое живейшее сожаление о том, что он принужден превратить вашу радость в горе и ваши ликования в вопли. Братья и сестры, сердце мое наполнила скорбью мрачная весть, которую я имею вам передать: прошлой ночью в городе совершено ужасное преступление. Боюсь, что совершивший его гнусный злодей находится все еще в стенах нашего города и, может быть, среди вас, чтобы заглушить голос совести весельем и ликованием… Ввиду такого ужасного несчастья, вы будете сетовать, что предались удовольствию, и сожалеть о своей радости и веселье. Станет ли у вас духу продолжать свою пляску?
Всеобщий ужас охватил толпу, внимательно прислушивавшуюся к словам любимого священнослужителя. Теперь каждый сознавал свою вину и, по-видимому, раскаивался в неисполнении приказания идти домой. Несмотря на то, лишь немногие потихоньку прокрались вон из толпы, большинство же точно окаменело на своих местах и стояло в молчании, не проронив ни одного слова. Один боязливо, тревожно, украдкой поглядывал на другого, как бы желая прочесть на лице соседа, не он ли тот безбожный злодей, о котором говорил аббат.
Дюбур побледнел как мертвец и дрожал всеми членами, не будучи в состоянии вымолвить ни слова.
Аббат только что хотел спуститься со скамьи, как один из ближе стоявших к нему людей обратился к нему с вопросом:
– Над кем же совершено это страшное преступление, ваше высокопреподобие? Кто убийца?
– Убийство с грабежом? – спросил другой из толпы.
– Не знаю, – отвечал старец. – Власти не могли еще привести это в полную известность. Я знаю только то, что убиты Минсы, как я уже сказал вам перед этим.
Достойный служитель Божий, вследствие легко понятного возбуждения, в котором он находился, совершенно забыл, что он до сих пор не называл жертвы преступления. Этим известием, по-видимому, особенно поражен был Дю-бур, потому что в сильном испуге он попятился на шаг назад и, запинаясь, воскликнул:
– Как? Что вы говорите… ваше высокопреподобие… семейство… Минсов… все семейство?
Аббат с прискорбием склонил голову и повторил:
– Да, все семейство! Как жаль!
– О, Боже мой! – горестно пролепетал молодой человек, приложив руку к сердцу.
Вдруг, по-видимому, у него блеснула слабая надежда, потому что его лицо как будто несколько просияло и прерывающимся голосом он воскликнул:
– Все убиты?… Невозможно!… Вы ошиблись, ваше высокопреподобие… не может быть, как вы сказали… Вы качаете головой. Как? Неужели же это правда, страшная, ужасная истина?.. Все, все… и… дочь… и Юлия?
– Все, – подтвердил старец глухим голосом и со слезами на глазах.
– Это ужасно! – бормотал Дюбур, закрывая лицо руками. – И она! О, это страшно, я не в силах этого вынести…
Рыдания заглушили его голос. Слезы самой глубокой скорби брызнули из его глаз.
Аббат нежно провел рукой по его голове и, наклонясь к нему, сказал растроганным голосом:
– Утешьтесь, мой бедный друг! Я понимаю вашу горесть, я знаю, как вы были близки к бедной девушке и какую страшную потерю вы понесли. Но мужайтесь и будьте уверены, что Господь налагает на человека крест не тяжелее того, что он может снести, и что кого он любит, тех и нака-зует.
– Но это наказание слишком жестоко, – ваше высокопреподобие, – возразил, плача, молодой человек.
– Не слишком жестоко, – возразил аббат. – Оно послужит к вашему благу и очистит душу вашу.
– Я знаю, отец мой духовный, что я много согрешил и во многом должен каяться, – отвечал Дюбур, опустив глаза, как будто пристыженный. – На все бы я согласился спокойно и безропотно в наказание за свои грехи, но это горе – слишком жестокое наказание, которое я должен нести всю мою жизнь, которое я век буду помнить.
– И все же вы перенесете это горе, – сказал аббат. – Время исцеляет все недуги; заживет и рана, нанесенная вашему сердцу, сын мой, будьте в этом уверены.
– Никогда! – с жаром воскликнул молодой человек.
Затем, вытирая свои слезы, он быстро прибавил, вдруг осененный внезапной мыслью:
– Когда, сказали вы, ваше высокопреподобие, было совершено преступление?
– В прошлую полночь, – отвечал старец. – Я уже говорил вам, что хорошенько это еще не приведено в известность.
– В самую полночь, – повторил про себя Дюбур, но может быть, нарочно настолько громко, чтобы его слова слышали стоявшие вокруг него и аббата. – О, значит, меня все-таки не обмануло мое предчувствие!
– Вы догадывались об этом, Дюбур? – спросил с удивлением один из молодых людей. – Как же можно было догадаться или предчувствовать такое ужасное преступление?
– Какой же ты дурак, Брютондор, – вспылил Дюбур. – Разве я говорил, что я предчувствовал преступление? У меня было только какое-то темное предчувствие, что с Минсами случилось несчастье, вот и все! И это оттого, что сегодня, рано утром, когда я стучался у Минсов, желая спросить их, не хотят ли они принять участие в нашем маскараде, никто мне не отворил дверей, что может подтвердить и столяр Альмарик, с которым я разговаривал.
– Ну, ну, из-за этого нечего сейчас же горячиться, – спокойно заметил Брютондор. – Твое замечание показалось мне как-то странным, и так как…
– Странным, – ты, кажется, пьян, иначе не стал бы городить такую чепуху! – сердито воскликнул Дюбур.
Между молодыми людьми готова была завязаться сильная ссора, которая, пожалуй, перешла бы и в более серьезное дело. Но видя это, достойный аббат вмешался и сказал:
– Полноте, любезные друзья! К этому дню печали и скорби не станем прибавлять нового горя.
Затем, обращаясь прямо к Дюбуру, он прибавил:
– А вы, мой сын, умерьте свою неуместную горячность, которую я уже не раз порицал в вас. Ваш приятель не так понял вас, что при возбуждении, которое причинило нам ужасное преступление, весьма извинительно. Дайте ему руку, чтобы я видел, что вы друг друга прощаете, и чтобы мне не вернуться домой с неприятной мыслью, что своим сообщением я поселил еще и раздор.
– Я не допущу этого, – отвечал тронутый Брютондор, – по крайней мере, я не желаю этого, ваше высокопреподобие.
С этими словами он протянул, улыбаясь, Дюбуру руку, которую тот взял, хотя и нерешительно.
– Благодарю вас, друзья мои, теперь я спокойно ухожу отсюда, – сказал старец, сходя со скамьи и готовясь уходить с площади.
– Еще на минуту, ваше высокопреподобие, – обратился к нему Дюбур.
– Что вам угодно, сын мой? – спросил ласково аббат.
– Известно ли имя злодея, совершившего преступление? – спросил Дюбур.
– Нет еще, насколько мне известно, – отвечал старец.
– По крайней мере, кого подозревают в убийстве? – расспрашивал Дюбур.
– Гм-да, не знаю, – отозвался нерешительно аббат, – но оно до того чудовищно, что неизвестно, на кого и подумать.
Затем, после некоторого раздумья, он прибавил, как бы озаренный внезапной мыслью:
– Я думаю, было бы очень полезно, если бы вы пошли со мной на место преступления, сын мой. Впрочем, я за этим и пришел сюда. Вы были лучшим другом несчастной семьи и часто виделись с ними. Я буду предлагать вам вопросы на этот счет; во всяком случае, вы можете дать правосудию самые лучшие и точные сведения.
– Конечно, ваше высокопреподобие, конечно, – с готовностью откликнулся молодой человек. – В этом отношении вы можете на меня положиться, я вам расскажу все, что я знаю. Так пойдемте же, меня влечет туда непреодолимое желание взглянуть на мою бедную несчастную Юлию. О, Боже мой, в каком состоянии я ее увижу!
С этими словами он вынул из кармана платок и быстро утер им глаза.
Затем, взяв за руку аббата, он пошел с ним через площадь.
Несколько минут спустя площадь покинули и остальные участники торжества и разошлись по ближайшим улицам или отправились по домам.
VI
Весть о гнусном преступлении быстро облетела весь город и всех поразила. Везде встречались озадаченные, тревожные лица; на всех улицах собирались кучки людей, толковавших о происшествии и жалевших о несчастном семействе, заслужившем всеобщую любовь.
Людовик-Флорентин де Минс-Фонбарре был родом из Намюра, обучался часовому мастерству, затем отправился путешествовать для необходимого усовершенствования, и наконец, в 1733 году, поселился в Авиньоне и женился. Счастье ему улыбнулось настолько, что он имел возможность, благодаря своему усердию и скромной жизни, составить себе довольно значительное состояние. Спустя два года после женитьбы, его жена обрадовала его рождением сына, а через пять лет и дочери. Вторая дочь, мертворожденная, стоила жизни матери. Это было единственное несчастье, постигшее Минса, но для него оно было так тяжело, что надолго подействовало угнетающим образом и на его душу, и на здоровье. Он слишком любил жену и никогда не мог забыть ее. С того самого дня, как она закрыла глаза, он, бывший до того человеком веселого нрава и светлого настроения духа, совсем переменился, по-видимому, навсегда отказался от всех радостей и удовольствий этого мира, и все свои помышления направил на одну цель – посвятить себя наилучшему воспитанию детей. Он решительно отказывался от всяких предложений вступить во второй брак, потому что никак не мог забыть своей жены. Затем, его пугала мысль, что у его детей будет мачеха; он был убежден, что ему не найти женщины, которая могла бы любить его ради его самого, а не ради его состояния, и в то же время так искренно любить его детей, как своих собственных. Минсу приходило на ум, что ему нередко, может быть, придется подвергаться большим неприятностям и защищать от жены детей. Поэтому он счел за лучшее отказаться от сомнительного счастья, и весь запас своей любви и нежности посвятил сыну и дочери, не поступаясь этими чувствами в пользу чуждой ему женщины. Итак, он стал жить с тех пор только для своих детей и делил свое время между работой и молитвой, посещая церковь так часто, как только ему позволяли его занятия; единственный отдых доставляла ему охота. Впрочем, весьма строгий в исполнении составленных себе правил жизни, он никогда не допустил бы, чтобы его дети не исполняли какого-нибудь предписания римско-католической церкви.
Ко времени нашего рассказа сыну часовщика было двадцать три года, а дочери восемнадцать. Первый, по имени Иосиф, был красивый и стройный молодой человек, совершенно походивший на отца и наружностью, и характером. Юлия же, напротив, походила больше на покойную мать, от которой к ней перешла кротость и любезность. Впрочем, она была первоклассной красавицей, и многие юноши страстно желали иметь ее своей женой, отказываясь даже от значительного приданого, на которое она могла от отца рассчитывать. Когда пронесся слух, что эта прекрасная девушка предназначена счастливцу Дюбуру, часовой мастер был завален множеством безымянных писем, представлявших Дюбура в высшей степени легкомысленным и даже развратным человеком и умолявших Минса отменить решение, исполнение которого будет иметь последствием несчастье его дочери. Часовщик прочел только два или три письма; убедившись, что во всех прочих говорится о том же, он стал бросать их в огонь. Но авторы этих писем все-таки достигли своей цели, и их предостережения не остались без внимания. Были ли содержавшиеся в письмах обвинения Дю-бура основательны или нет, Минс все-таки решился быть осторожным, исподтишка следить за образом жизни молодого человека и тщательно изучить его характер, прежде чем вручить ему ту, которая, наравне с сыном, была ему дороже всего на свете. Разумеется, он принял в уважение и мнение о Дюбуре самой Юлии, так что, в конце концов, этому последнему оставалось меньше надежды стать зятем Минса, чем он воображал. Но, может быть, его предположение все-таки осуществилось бы, потому что непринужденное обращение молодого кутилы, его неистощимая веселость, ключом бьющее остроумие остались не без влияния на отца Юлии и заставляли его мягче относиться к недостаткам Дюбура, чем бы это следовало.
Так как сам он о своих планах насчет замужества Юлии ничего не сообщал своему другу Альмарику, то никому, кроме Дюбура, не было известно, на чем, собственно, остановились дела. Этот последний, хотя и питал очень слабую надежду, тем не менее не упускал никакого случая, чтобы не рассказать о своем сватовстве.
Кроме сына и дочери, в семье часовых дел мастера проживала еще хорошенькая и деловитая девушка, на которой лежали второстепенные обязанности по хозяйству. Эта семнадцатилетняя девушка два года тому назад потеряла своих родителей и нашла приют у Минсов. Она всегда очень хвалила своих хозяев, не отзывалась о них иначе, как с величайшим уважением, и в разговоре с приятельницами говорила неодобрительно только о том, что дом часовщика очень походит на монастырь.
Итак, в доме жило четверо, считая в том числе и главу семейства, молва же говорила, что убиты только трое. Следовательно, один из них избежал общей участи; во всяком случае, его не было в то время, когда совершилось убийство, на месте преступления случайно, а может быть и умышленно, чтобы убийце легче было справиться. Кого же могло не оказаться, кроме прислуги? Вероятно, она спросилась и получила позволение провести эту ночь вне дома. Для чего она это сделала – неизвестно. Но это наводило на мысль, что она действовала заодно с убийцей, бывшим, может быть, ее возлюбленным.
Так думали люди, еще ничего верного не знавшие о преступлении, и полагали, что они уже напали на верный след убийцы, не удостоверившись наперед, не была ли девушка в числе убитых. Толпа всегда готова опрометчиво судить, рядить и выводить заключения, не заботясь о последствиях или не взвешивая тщательно факты. Поговорка, что «глас народа, глас Божий», редко оправдывается, и столько же неверной она оказалась и тут. Вскоре стало известно, что рука убийцы пощадила не прислугу.
Убийство за раз трех людей, конечно, во всякое время вещь в высшей степени прискорбная, но когда эти люди пользовались уважением целого города, то такое гнусное дело составляет общественное бедствие. Убедившись, после первых горестных известий, что подозревали невинную, всякий спрашивал своего соседа: «Кто же убийца? и кому же удалось спастись?» Ни у кого не хватило духа отвечать на эти вопросы. Вообще, как раскрылось преступление? Насчет этого последнего вопроса недолго оставались в неизвестности. Не прошло и часа, как все узнали, что о случившемся первым дал знать столяр Альмарик. Этот достойный человек целый день не мог избавиться от страшного предчувствия, что с его соседом и приятелем случилось что-нибудь необычайное, так как в окнах его дома никого не было видно, и в течение целого дня двери не отворялись ни разу. Однако, Альмарик решился подождать до полдня, чтобы как-нибудь удостовериться, не отправились ли соседи в самом деле в какое-нибудь путешествие, как предполагала утром его дочь. Он никак не мог допустить, чтобы они взяли прислугу с собой и оставили дом без всякого надзора. Было уже три часа пополудни, когда столяр направился к дому своего соседа и, несмотря на стук, ему не отворил никто. Он убедился, что заперты были и передние и задние двери. Тогда он поспешил к полицейскому комиссару этой части города и настоял на том, чтобы войти в дом при по-мощ слесаря. Когда они втроем вошли в кухню, дверь в которую, как и во все остальные комнаты, они принуждены были взломать, то они нашли девушку совершенно раздетой и мертвой в постели. Одеяло, подушка, все было залито кровью, сочившейся из глубокой раны в груди. При таком зрелище Альмарик чуть не упал от испуга и ужаса и, дрожа всем телом, пошел вслед за чиновником в семейную спальню, которую, тем временем, слесарь отворил также. В ней они нашли, как и следовало ожидать, трупы часовщика и его дочери; сына же они нигде не могли отыскать.
Эти подробности успели распространиться в народе, бросившемся к дому столяра, чтобы разузнать дело во всей подробности. Этот последний принужден был, наконец, запереться и не пускать никого, чтобы отделаться от бесчисленных, одних и тех же вопросов со стороны любопытных.
Стало быть, говорилось в толпе, сына часовщика нет среди убитых. Далеко ли тут до мысли, что он, может быть, и был убийцей своего отца? Правда, до сих пор о молодом Минсе никто не говорил чего-нибудь худого; но это как-то упустилось из внимания; он мог совершить множество скверных действий, не дошедших до всеобщего сведения и прикрытых самим отцом. Может быть, этот последний, узнав о какой-нибудь новой проделке своего сына, отказался загладить ее деньгами или скрыть по-прежнему; приведенный этим отказом в бешенство, Иосиф Минс убил отца, а вместе с ним сестру и служанку, также знавших о его проделке, и сверх того ограбил отца, чтобы иметь возможность предаваться своим преступным наклонностям.
Итак, молодой Минс стал убийцей и грабителем, не удовольствовавшимся одной жертвой, а убившим трех людей, из которых двое были связаны с ним священными кровными узами! Но преступник не рассуждает об этом, лишь бы при помощи своего злодеяния овладеть тем, что даст ему возможность жить для удовлетворения своих порочных наклонностей.
Так рассуждала толпа и делала свои выводы. Глас народа – глас Божий! Насколько прав был этот голос, мы увидим из дальнейшего течения этого рассказа, правдиво составленного из судебных актов. Сначала это было только предположение, вскользь высказанное некоторыми лицами, близкими приятелями Дюбура, но понемногу оно находило все более и более веры, и наконец, чем дальше разносилось, тем больше становилось достоверным. Так как люди не боятся самую явную глупость выдавать за истину и отъявленные небылицы признавать за действительные факты, то и это предположение сочли за вероятное, и сначала неопределенный слух постепенно сделался ужасной достоверностью, подвергшей сына всеобщему проклятию. Как будто все соединилось для того, чтобы подтвердить эту молву, облечь ее покровом истины.
Все наличные деньги часовщика, его товар, состоявший из часов, золотых и серебряных цепочек, медалей и других дорогих вещей, равно как и из других ценных предметов – все исчезло. Шкафы и ящики были взломаны и ограблены; в сундуке не оказалось белья, из серебра – всех сколько-нибудь стоящих и служащих для украшения вещей. Очевидно, преступник делал все это в полной безопасности и имел достаточно времени, чтобы не забыть малейшей безделицы; кроме того, все указывало, что ему очень хорошо были известны и расположение комнат и места, где находились ценные вещи. И подозрение, что молодой Минс был и убийцей, и грабителем, стало вследствие этого обстоятельства несомненной истиной. Если бы сын не был виновен, то, по крайней мере, он должен был быть тут же мертвым или живым, жертвой или мстителем, потому что нельзя было допустить, чтобы это гнусное дело, поразившее весь город скорбью и ужасом, было ему совершенно неизвестно.