355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Тиллер » Замыкая круг » Текст книги (страница 7)
Замыкая круг
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:04

Текст книги "Замыкая круг"


Автор книги: Карл Тиллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Вемуннвик, 29 июля 2006 г.

Всего через месяц после смерти Берит ты, по горло сытый жизнью в одном доме с Арвидом, переехал к Силье и Оддрун, где мог остаться до сентября, до начала занятий в университете.

Вы с Арвидом как-то сразу рассорились. Уже на следующий день после кончины Берит он занялся практической организацией похорон, но, к превеликому его удивлению, ты вдруг принялся настаивать на гражданских похоронах, и сперва Арвид жалел тебя, потому что думал, это из-за шока, однако очень скоро дошел до такого бешенства и отчаяния, что в моем присутствии – я жутко перепугался – потерял свое знаменитое самообладание и заорал, что нет у тебя ни стыда ни совести, что с первого дня, когда они с Берит познакомились, ты ревновал ее и что это лишь один пример, как далеко ты готов зайти, стремясь отплатить ему за то, что он отнял у тебя мать. Мы стояли у вас на кухне, и я помню, как он брызгал слюной, когда, наклонясь к самому твоему лицу, кричал, что ты жуткий эгоист и никогда не давал им с Берит быть счастливыми. Ты пытался сохранять всегдашнее хладнокровное спокойствие, но дрожал от злости, когда сказал, что Арвид вообще не знал Берит, она изо всех сил старалась стать той женщиной, какую, по ее мнению, Арвид хочет видеть подле себя, но так и не сумела, а незадолго до смерти у нее случился при тебе срыв, и она сказала, что чувствовала себя чужой в собственной жизни: она не религиозна, невмоготу ей христианское окружение, в котором она очутилась. А потом прямо сказала, что подумывает оставить Арвида, съехать от него. Сверкая глазами, ты дрожащим голосом сказал, что ненавидишь себя, поскольку не поддержал ее тогда, заявил ей, что с этим она должна разобраться сама, и дал понять, что дальше слушать не желаешь. И самое малое, что ты теперь можешь сделать, – устроить похороны под стать настоящей, подлинной Берит.

Арвид не поверил ни единому твоему слову, он был убежден, что ты просто норовишь поквитаться с ним, а поскольку вы оба упорно стояли каждый на своем, пришлось устраивать две разные церемонии: сперва церковную панихиду в больничной часовне, а днем позже – гражданскую, в клубе.

Хотя оставалось всего-то один-два месяца до отъезда на учебу в Тронхейм, после всего этого для тебя было немыслимо жить у Арвида, и вы оба облегченно вздохнули, когда Силье и Оддрун предложили тебе пожить у них.

В ту пору я не вполне понимал почему, но, бывая у Силье и Оддрун, я чувствовал себя все более неловко. Часто в их обществе меня охватывало раздражение, даже недовольство, а поскольку раздражала меня как раз та самая заносчивость, которую я раньше ставил так высоко и которой так завидовал, то я вконец запутался в собственных эмоциях. Сказал тебе, что они, по-моему, изменились, от самоуверенности перешли к самодовольству, высокомерию и пренебрежительности, но теперь вижу, что изменился тогда я сам.

За последние гимназические полгода произошло кое-что, позволившее мне осмыслить вещи, которые я замечал, но о которых раньше толком не задумывался. Мне вдруг стало ясно, что мой дом для Силье такая же экзотика, как ее дом для меня, а по адресованным мне репликам Оддрун я смекнул, что Силье рассказывала ей, как обстоит у нас дома, что они обсуждали телевизор, вечно работавший, независимо от того, смотрим мы его или нет, обсуждали бутылку с кетчупом, которая всегда стояла на столе, какую бы еду ни подавали, обсуждали манеру, в какой общались между собой я, мама и Эскиль, обсуждали нашу заставленную мебелью гостиную с кучей безделушек и семейных фото и безвкусные шторы, подвязанные золотистыми лентами. Однажды, когда я вылез с какими-то не по годам мудреными и определенно заученными рассуждениями насчет того, что сделало Кесьлевского [9]9
  Кесьлевский Кшиштоф (1941–1996) – знаменитый польский кинорежиссер.


[Закрыть]
хорошим режиссером, Оддрун, помню, одобрительно усмехнулась и сказала, до чего же здорово, что я стал вот таким, ведь рос-то я в доме без книг; конечно, что правда, то правда, у нас в шкафу стояло всего три выпуска «Происшествий» да несколько выпусков «Скандинавской криминальной хроники», но Оддрун знать бы об этом не знала, если б Силье не донесла, и вообще, на мой взгляд, она не имела ровным счетом никакого права указывать мне на это. Мне было обидно за маму и больно, ведь она тогда очень хворала и совсем пала духом.

По всей вероятности, именно поэтому заносчивость, которую я раньше старался копировать и перенимать, вызывала у меня все большую неприязнь. Что Оддрун безнадежно качала головой по поводу того, что большинство намсусцев не собирают превосходные съедобные грибы, растущие буквально возле двери, а оставляют их гнить на корню, что Силье купила «Плачущего мальчика» и повесила в гостиной, чтобы ее мать, придя домой, хорошенько посмеялась, что она говорила о профтехучилище словно об исправительном заведении, а о тех, кто сидел в «Домусе» за кассой, словно об умственно отсталых, – все это я вдруг стал воспринимать как нападки на маму.

Но одновременно сам я в ту пору постоянно злился на маму. Она никогда не спрашивала напрямик, могу ли я побыть дома и помочь ей, но чем больше времени я тратил на нее и на работу по дому, тем больше она зависела от меня, и мало-помалу я заметил, что она рассчитывает на мою помощь, а это опять-таки вызывало у меня злость, которую я никогда толком не умел выразить и совершенно не знал, что с нею делать. Я мог отчаянно ненавидеть маму, когда она лежала на диване и смотрела телевизор, меж тем как я складывал дрова в поленницу или мыл чашки, и иной раз говорил себе, что ее подружки правы, она обожает страдать, молится на свой недуг и, пользуясь своим положением мученицы, помыкает мной и остальными близкими людьми. Но ожесточенная ненависть и злоба быстро сменялись угрызениями совести, и оттого, если вдобавок учесть, что я и не думал протестовать, когда Силье и Оддрун насмехались над ее принципами и окружением, в каком она выросла, я почти постоянно чувствовал себя предателем.

Поскольку раньше я сам ретиво высмеивал обитателей городишка и их образ жизни и отмежевывался от них, мне конечно же было еще труднее возразить Силье и Оддрун. Вероятно, я догадывался, что есть разница между тем пренебрежением, какое выказывали к Намсусу и намсусцам мы с тобой, и тем, какое выказывали Силье и ее мать, но лишь много позже я понял, что наше с тобой пренебрежение было формой самозащиты. Силье и Оддрун высмеивали Намсус, потому что твердо верили в свое превосходство над намсусцами чуть ли не во всех областях, где, по их мнению, стоило обладать превосходством, а вот наше пренебрежение было ответом на пренебрежение, с каким, как мы считали, относилось к нам крохотное городское общество. Мы были просто-напросто неуверенными подростками, пытавшимися убедить себя, что, отличаясь от других, мы будем чего-то стоить, потому и поливали грязью тех, кто, как нам казалось, поливал грязью нас.

Дистанция между мною и Силье увеличивалась, и я все отчетливее видел, как пресмыкался перед ней и Оддрун и как до сих пор пресмыкаешься ты. Помню, однажды мы сидели у Силье, когда там вкалывали двое работяг. Им предстояло ободрать, отмыть и заново покрасить дом, и Сильина мать не давала им ни минуты покоя, придиралась буквально ко всему на свете, причем до того высокомерным и поучительным тоном, что даже Силье явно испытывала неловкость. Не в пример тебе. Когда работяги поворачивались спиной, я отчетливо видел, как ты смотрел на Оддрун и безнадежно поднимал брови, будто вы с ней, натурально, союзники среди этаких придурков.

Еще хуже было, когда мы встретили на улице моего давнего одноклассника, привели его домой к Силье и стали играть в «Счастливый случай». Силье слова не сказала, когда он не смог ответить, кто в годы Второй мировой войны был известен под прозвищем Лис Пустыни, [10]10
  Прозвище немецкого фельдмаршала Эдвина Роммеля (1891–1944), командовавшего операциями немцев в Северной Африке.


[Закрыть]
и когда не знал, имя какого прославленного писателя связано с театром «Глобус», [11]11
  Имеется в виду У. Шекспир, служивший актером в этом лондонском театре.


[Закрыть]
но и дальше продолжалось так же, и всякий раз, когда наступал его черед, Силье тяжело вздыхала. Единственный вопрос, на который он ответил, касался одного из актеров, снимавшихся в «Полицейской академии-2», правда, к его недоумению, в нашем кругу отвечать на этот вопрос отнюдь не следовало, а когда Силье засмеялась, он, вероятно, решил, что она вспомнила какую-то сцену из этого фильма, и тоже засмеялся. Только прочитав сочувствие на моем лице, он сообразил, что Силье смеется совсем по другому поводу, и, хотя для виду посидел еще немного, именно тогда понял, что ему здесь не рады. «Будьте добры, никогда больше не приводите сюда этого парня!» – сказала Силье после его ухода, и помню, к моему огромному разочарованию, ты начал извиняться. Именно ты, человек, которого я когда-то считал самым смелым на свете, который никогда не отводил глаза, если с кем-нибудь обращались несправедливо, – ты не только не взял его под защиту, но попросил извинения за то, что мы привели его с собой. Мы, мол, не хотели, пытались намекнуть, что не надо ему идти с нами, а он все равно увязался, в общем-то верно, только вот легче от этого не стало.

Глядя на тебя, я видел, каким совсем недавно был сам, и, возможно, поэтому такого рода поведение вызывало у меня куда большую неприязнь, чем в какой-нибудь иной ситуации, не знаю. Во всяком случае, я помню свое недовольство, помню, что словно бы вязнул в гнетущем настроении и не мог из него выбраться. При всем старании. Я не хотел утратить то, что нас связывало, и отчаянно силился быть прежним, да только не получалось, и когда заходил к вам с Силье, я все больше молчал, энтузиазм куда-то сгинул, я не мог радоваться тому, чему радовался раньше; вы с Силье по-прежнему горели энтузиазмом и норовили увлечь меня то одним, то другим проектом, а я пребывал в негативе и напускном безразличии. Мог сидеть в кресле и демонстративно зевать, а если вы спрашивали, что я думаю насчет какого-нибудь текста или художественного проекта, который вы придумали или планировали, я только хмыкал и делал вид, будто не слушал.

Все это, конечно, еще больше отдаляло нас друг от друга. Ты словом не обмолвился, что хочешь положить конец нашим отношениям, но достаточно ясно давал это понять. Старался не оставаться со мной наедине, вдруг разлюбил те вещи, что раньше нравились нам обоим и в известном смысле нас связывали, и начал отзываться о них презрительно. Писатели и музыкальные группы, которых мы считали гениальными и невесть сколько часов потратили, обсуждая их и погружаясь в их глубины, теперь казались тебе не такими уж хорошими, ты вдруг заговорил о том, что, пожалуй, поедешь учиться в Осло, а не в Тронхейм, где решил учиться я. Передумать никогда не поздно, сказал ты, а когда перечислял плюсы, и минусы обеих альтернатив, нарочно не упомянул меня в списке тронхеймских плюсов, даже когда я совершенно однозначно домогался услышать, что ты бы предпочел жить в одном городе со мной, ты ничего не сказал. Иной раз во всем этом была настолько откровенная фальшь, что не оставалось никаких сомнений: ты попросту внушаешь мне, что в твоих планах на будущее для меня места нет.

Разумеется, я давным-давно преодолел все это. Но сейчас, когда я сижу в нашем старом летнем домике, пишу и вспоминаю, во мне оживают отголоски того тошнотворного чувства, какое охватило меня, когда я начал понимать, что ты больше не желаешь иметь со мной ничего общего, того ледяного страха, который наваливается вместе с пониманием, что тебя не желают знать. Помню, как трудно мне было уйти в тот день, когда уже не осталось сомнений, что ты хочешь именно этого. Вся моя плоть кричала, жаждала вернуться к тебе, но рассудок заставлял ноги уходить прочь.

Я долго пытался верить, что именно серьезный поворот в наших отношениях вынудил тебя отстраниться. Воображал, будто ты испугался, поняв, как много для меня значишь, воображал, будто мои слегка торопливые ласки и счастье, какое я выказал, когда ты сказал, что любишь меня, лишили нас возможности по-прежнему делать вид, что наши отношения всего-навсего невинное исследование сексуальности, и будто тебе такая альтернатива невмоготу, будто ты не в состоянии признаться себе, что ты действительно гомосексуалист. А поскольку близились студенческие времена и мы говорили о том, что в Тронхейме поселимся вместе и, так сказать, вступим во взрослую жизнь как гомосексуальная пара и тем самым подтвердим ходившие о нас слухи, ситуация стала еще более серьезной и пугающей, и ты в конце концов не выдержал.

Помню, однажды я позвонил тебе спьяну и обругал трусом, упрекнул, что и к Силье ты переехал, просто чтобы утихомирить слухи про то, что мы гомики, сказал, что ты никогда не был таким, за какого себя выдавал, только, мол, напускал на себя вид человека самоуверенного, независимого, свободного, но под суровой, спокойной внешностью прятался нервный мальчишка, который до смерти боялся людских пересудов; суждение, конечно, совершенно справедливое, хотя справедливое не для тебя одного, но и для меня, и для подавляющего большинства наших сверстников.

Сейчас я не настолько уверен, что ты отстранился со страху, не знаю, но мне попросту кажется, отстранился ты потому, что не был гомосексуалистом. В сущности, я не знаю даже, кто я сам – гомосексуалист или гетеросексуал, с тех пор как мы расстались, я не бывал с другим мужчиной, а за те дни, что я пишу это письмо, в голове не раз мелькала мысль, что из-за нынешних моих проблем я изображаю нас более близкими друг другу, чем на самом деле. Хотя я и тут не уверен; когда пишу, мне кажется, что те же нынешние проблемы заставляют меня внести довольно-таки негативную поправку: вероятно, вместе нам было не так уж и хорошо. Но ведь нам было хорошо. Все события и разговоры, о которых я написал в этом письме, представляются мне воспоминаниями из счастливой поры, из времен, которых мне недостает, невзирая на все упомянутые проблемы.

Снова я увидел тебя лишь через несколько лет после нашего разрыва. Ты уехал в Тронхейм, начал учиться на литературном факультете, а я отказался от учебы и остался в Намсусе, не потому, что между нами все кончилось и я впал в депрессию, а потому, что маме становилось все хуже и хуже и, кроме меня, помочь ей было некому. Я рассчитывал найти временную работу, сдать на вечерних курсах вступительный экзамен по истории философии и логике, а позднее, когда мы найдем выход из положения, в каком мама оказалась из-за болезни, уехать в Тронхейм. Но один год в Намсусе обернулся двумя, потом тремя и так далее.

Возникает прямо-таки ощущение нереальности, когда я вспоминаю, что произошло со мной за годы, прожитые дома, как я изменился. Давнее пренебрежение к жизни в маленьком городишке не просто исчезло, мало-помалу я начал чуть ли не уважать и ценить все то в намсусской жизни, над чем раньше насмехался. Я словно бы совершенно бессознательно старался полюбить собственную судьбу, и когда восемь-девять лет назад на малый сочельник [12]12
  23 декабря.


[Закрыть]
мы столкнулись в винном магазине, перед тобой был парень, которого ты никогда бы не назвал лузером, только вот все равно смотрел на него именно как на лузера, неудачника, ведь он, как и ты, рвался уехать и мечтал о том же, что и ты, но так здесь и застрял.

Я как раз сунул в карман куртки маленькую бутылочку «Финляндии» и вдруг увидел тебя, в самом начале той очереди, что была дальше всех от двери. Нужного тебе вина у них не нашлось, и продавец предложил другое, которое, видимо, не очень тебя устраивало, но ты, слегка безнадежно, хоть и с улыбкой, все-таки согласился. Помню, ты сказал «да-да», взял бутылки, заплатил, а когда повернулся, встретился взглядом со мной – полноватым молодым человеком с несколько женственным лицом, залысинами над лбом, в потрепанной джинсовой куртке. Сам ты был в чем-то, чему я не знал названия, но все вместе создавало стиль, знакомый мне по рекламе из бесплатной газеты «День и ночь». Коротко подстриженный, стройный, ты выглядел на удивление спортивно, я даже, помнится, слегка обалдел, наверно, представлял себе студента-литератора не вполне таким. Мы широко улыбнулись друг другу, обменялись рукопожатием и сделали вид, будто встреча куда сердечнее, чем на самом деле: «Кого я вижу! Ты ли это? Я самый! Давно не виделись! Да уж, чересчур давно! Здорово, что мы встретились! Еще бы!» Вот такие слова мы говорили, причем громко, нарочито возбужденно, хлопая один другого по плечу. Я рассказал, что работаю в музыкальном отделе у Эйвинна Юхансена, что живу пока дома, но встречаюсь с Венке Берг из параллельного гимназического класса и осенью мы с ней планируем перебраться в Тронхейм на учебу. Ты рассказал, что еще не женат, живешь в Тронхейме на Ладемуэне, что только-только закончил свое литературоведческое образование. «Так что теперь пощады не будет, пора и мне начинать трудовую жизнь!» – сказал ты и засмеялся.

Помню, я несколько разозлился на эту фразу, подумал, ты меня жалеешь из-за того, что я живу такой вот жизнью, и хочешь приободрить, говоря, что скоро мы окажемся в одинаковом положении. Но об этом я промолчал, повел речь о профессии, которую намерен приобрести в Тронхейме, и о карьере, которую для себя планирую, однако и тут вышло не ахти как. Ты улыбался и кивал, пока я рассуждал о своих планах, но по твоему лицу я видел, что ты считаешь все это пустой болтовней, и оттого злился еще больше. Мы еще некоторое время постояли, а когда самые тривиальные и невинные темы были исчерпаны, дали друг другу понять, что очень спешим. Вообще-то я никуда не торопился, однако посмотрел на часы и хмыкнул, а когда ты спросил, сколько времени, и я ответил, что без малого двенадцать, ты состроил чуть испуганную мину и сказал «ой, уже?». Мы заверили друг друга, что непременно встретимся на Рождество, «организуем вечеринку», как я выразился, и хотя оба знали, что ничего не будет, ты притворился, что в восторге от этой идеи, и сказал, что мы непременно так и сделаем. «Созвонимся!» – сказал ты на прощание.

Арвид

Намсусская больница, 4 июля 2006 г. В двухместной палате

Я приподнимаю бровь, стараюсь выглядеть сосредоточенным, смотрю в книгу и вроде бы увлеченно читаю, но Эйлерт и на сей раз не замечает сигнала, слышу, как он откашливается, прочищает горло, как снова готовится что-то сказать, он из тех, кто совершенно не в состоянии уразуметь, что некоторые предпочитают не болтать, а читать, думает, наверно, будто оказывает мне услугу каждый раз, когда мешает, думает, я читаю со скуки и мне просто больше нечего делать, а стало быть, он вроде бы спасает меня своей общительностью, сидит и болтает о больших и малых событиях собственной жизни, об усадьбе в Нерёе, о жене и двух дочерях, о старшей, что замужем за врачом из Халдена и скоро станет в усадьбе хозяйкой, и о младшей, что учится в Ливерпуле на ветеринара, – знай себе лопочет о местах, где я не бывал, и о людях, с которыми я незнаком, конечно же он поступает так с добрыми намерениями, просто хочет подбодрить меня, но уже изрядно мне надоел, болтает почти не закрывая рта, снова и снова твердит одно и то же, всю душу мне вымотал.

– Ты когда выписываешься? – спрашивает он.

Я подавляю легкий вздох, готовый сорваться с губ, жду всего секунду, потом отрываю взгляд от книги: он полусидит на койке. Красная, круглая физиономия, моргая, глядит на меня, с приветливой улыбкой, он всегда приветлив, я редко встречал таких приветливых людей, как Эйлерт.

– Вероятно, завтра или послезавтра, – говорю я и умолкаю, неохота включаться в расспросы, но, увы, я чувствую, что обязан спросить: – А ты?

– Младшая дочка приедет за мной нынче вечером, – отвечает он.

Я киваю, улыбаюсь и снова утыкаюсь в книгу, стараюсь избежать продолжения, но не тут-то было.

– Я так рад, что увижу ее, – говорит он, не сдается. – Больше года не видались.

– Вон как, – бормочу я, поднимаю на него глаза, чуть заметно улыбаюсь и опять смотрю в книгу.

– Она в Англии живет, понимаешь, учится там на ветеринара, – продолжает он, я не считал, сколько раз он это повторял, но уж точно немало.

Я невразумительно мычу, не отрываясь от книги.

– В Ливерпуле.

Бросаю на него беглый взгляд, киваю, снова тускло улыбаюсь и возвращаюсь к чтению.

– Только вот опасаюсь я автомобильной поездки, – говорит он.

– Н-да, путь-то неближний, – бормочу я.

– Хорошо хоть вечером поедем.

– Ну да, вечером дорога куда короче, – ворчу я.

Наступает тишина, проходит секунда-другая, и я чувствую легкий укол совести, он ведь желает мне добра, а стало быть, этак разговаривать не годится, я смотрю на него, опять улыбаюсь, стараюсь внушить ему, будто просто пошутил немножко, но он наверняка не понимает, подобный юмор не для него, он сидит и в некотором замешательстве глядит на меня.

– Я имел в виду жару, – поясняет он. – При этакой жаре, как в последнее время, сидеть в машине паршиво.

– Да, это верно, – только и говорю я, растолковывать мне невмоготу, бессмысленное занятие.

– Но тебе об этом думать незачем, до твоего-то дома рукой подать. – На миг он умолкает, потом спрашивает: – А кстати, где в Намсусе ты живешь? – Он смотрит на меня с дружелюбной улыбкой, я открываю рот, собираюсь ответить, но молчу, ведь он, похоже, из тех, кто вполне может заявиться в гости к едва знакомому человеку, чего доброго, разыщет меня и нагрянет с визитом, когда в следующий раз приедет на контрольный осмотр или химиотерапию, а я этого не вынесу, не хочу, ни в коем случае.

– В Фоссбренне, – говорю я, не могу сказать ему, где живу, называю первый попавшийся жилой район.

– А-а, – говорит он.

– Угу, – поспешно мычу я, выдерживаю его взгляд и секунду улыбаюсь как можно приветливее, потом опять смотрю в книгу, пользуюсь случаем закончить коротенький разговор, пока он не успел сказать что-нибудь еще, приподнимаю бровь, стараюсь выглядеть так, будто намерен почитать, но и на сей раз без толку, он попросту не может помолчать, я слышу, как он откашливается и сызнова готовится что-то сказать.

– Что ты читаешь? – спрашивает он, кивая на мою книгу.

– Что я пытаюсь читать?

– Ага. – Он пропускает мое уточнение мимо ушей, только смотрит на меня все с той же дружелюбной улыбкой; я поднимаю книгу так, чтобы ему было удобно рассмотреть переплет.

– Это биография Сталина, – говорю я.

– Батюшки! – говорит он.

– Вот те и «батюшки», – ворчу я.

– Ей-богу, ничего хорошего от него ждать не приходилось.

– Да уж.

На миг повисает тишина, я чувствую, что, того гляди, рассмеюсь, но в последнюю секунду успеваю превратить смех в легкое покашливание, прикрываю рот ладонью и кашляю еще разок, как бы делаю первое покашливание более убедительным. Но тут в животе вдруг дергает, коротко и не очень сильно, и сразу же успокаивается, однако меня мгновенно охватывает страх перед болью, которая может начаться, лоб и затылок покрываются холодным, липким потом. Я поспешно кладу книгу на ночной столик, часто дышу, сосредоточенно глядя на одеяло, сижу не шевелясь, только жду, зондирую, повторится ли дерганье.

– Что с тобой? – спрашивает Эйлерт. – Болит?

Я не отвечаю, не шевелюсь, жду, и оно начинается. Будто чьи-то руки с силой вцепляются в кишки, сжимают их и выкручивают, как тряпку, я машинально скорчиваюсь и чуть заваливаюсь на бок, втягиваю воздух, зажмуриваю глаза, секунду сижу так, пытаюсь немного прийти в себя, потом открываю глаза, поднимаю руку над головой, быстрыми, лихорадочными движениями стараюсь нащупать шнурок, чувствую, как пластиковый узелок на его конце легонько ударяет по ладони, хоть и не сразу, но все-таки ухватываю его, дергаю, один раз и другой, резко, быстро, потом оседаю пониже на койку, чуть подтягиваю колени к животу и лежу совершенно неподвижно, ощущение такое, будто внутри большой, докрасна раскаленный камень, я опять зажмуриваюсь, крепко-крепко, скоро они придут, дадут что-нибудь. Я открываю рот, набираю воздуху, выдыхаю, и наконец-то дверь отворяется, входит светленькая медсестра.

– Можешь дать мне что-нибудь? – быстро спрашиваю я, почти выстанываю, пытаюсь улыбнуться, но безуспешно.

– Сейчас вернусь! – Она отворачивается и опять идет к выходу, я слышу, как подошвы ее сандалий прилипают к полу, слышу, как они с чавканьем отлипают, когда она поднимает ногу, потом дверь с тяжелым вздохом закрывается, напрочь отрезая все коридорные звуки.

– Ох-ох-ох, – бормочет Эйлерт в другом конце палаты.

Я держусь за живот, утыкаюсь лицом в подушку, напрягаюсь всем телом. Несколько секунд, и дверь снова отворяется, входят две медсестры – светленькая и толстушка.

– Очень больно, – говорю я, цежу слова сквозь зубы, пробую перевернуться на спину, однако толстушка удерживает меня за плечо.

– Мы введем спазмофен, так что лучше остаться на боку, – говорит она, придвигает табурет, садится подле меня, гладит по щеке. – Потерпите чуточку, сейчас все пройдет.

– Он за завтраком маленько торопился, – слышу я голос Эйлерта, он обращается к светленькой медсестре. – Я видел, но не стал ничего говорить, вдруг обидится. А может, из-за воды, надо было побольше пить, – добавляет он, гнет свое, не может помолчать, даже сейчас. Светленькая медсестра не говорит ни слова, я слышу короткий шорох, с каким сдвигают занавеску, слышу, как надевают на руку пластиковую перчатку, спускают мне трусы, чувствую, как вводят свечу.

– Ну вот, – говорит толстушка. – Сейчас полегчает. – Она смотрит на меня теплым, добрым взглядом, снова и снова гладит по щеке; проходит несколько секунд, свеча начинает действовать, боль слабеет, и чем больше она слабеет, тем отчетливее я чувствую тепло толстушкиной руки, страх потихоньку отступает, сменяется покоем, меня охватывает благодарность, хочется сказать им что-нибудь приятное.

– Вы такие милые, – вот и все, что я говорю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю