Текст книги "Внучка берендеева. Второй семестр (СИ)"
Автор книги: Карина Демина
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Кирей руку и протянул.
– А потому и говорю, что собрались здесь потенциальные покойники. И как-то вот… не радует меня эта перспектива.
– Как вы его терпите? – поинтересовался Ильюшка. И Егор хмыкнул:
– Привыкли… та еще зараза, но своя. Бить не дадим.
Еська кивнул. Выразительно так. Буде кто собрался Кирея прям туточки и бить. Лойко, мнится, не отказался бы, но помнил Арееву науку.
– Остается Зослава… – Ильюшка повернулся ко мне. – Ее-то зачем убивать?
– Вот и мне интересно, зачем? – Кирей встал рядом. Глядит. Любуется. А мне няемко, меня, может, в жизни так не разглядвали. – С одной стороны на трон ты точно не претендуешь…
Я спешне кивнула: видит, Божиня, никак не претендую.
– С другой… это не я. И не Арей. Они, – он ткнул пальцем в Елисееву грамоту, – могут строить десятки теорий, но мне ты нужна. И будешь нужна до лета. Что же касается родственничка моего…
Еська выпустил монетку, и покатилась она к Ильюшкиным сапогам.
– Насколько он нестабилен? – Ильюшка поймал.
Крутанул в пальцах.
И вернул Еське.
– Он не безумен. Он прекрасно отдает отчет в своих поступках. Ему просто сложно контролировать силу. Но это не значит, что сила сведет его с ума. Да и Зославу ему убивать незачем…
– Тогда кто? – Илья потер нос.
– Понятия не имею… тот огонь не наш был.
– Запахи не чужие, – добавил Елисей.
– Есть способы запах убрать. А если подумать, то помимо Арея и меня в Акадэмии наберется десяток огневиков.
– И зачем им…
– Им незачем, – согласился Кирей. – А вот если не им… встречался я как-то с Ксенией Микитичной. Достойная женщина. С памятью хорошей. С гордостью боярской. С деньгами… или вот помнится, третьего дня заступили мне дорогу пятеро… мол, сгубил я достойную боярыню, чем батюшку ее в печаль вверг.
Я вздохнула.
– А ты?
– А что я? Я и объяснил, что не правы они со своими претензиями. Но мнится, не дошли до боярина мои резоны. Сам-то он сюда не полезет, но заплатить кому…
– Кому?
– А это, – Кирей осклабился, – мы и выясним.
Глава 14. О царевиче Емельяне
Емелька глядел на свечку, которая горела ровно и ярко.
Почти не дымила.
А и чего ей дымить, когда белая и восковая, небось, катаная, а не отлитая, но ровнехонько, гладенько. В поместье-то такие только в хозяйских покоях ставили. Дорогущие – страсть. И ключница-старуха все ворчала, что с этакими ценами – дороже только магиковские светильники – хозяин точно себя в разорение введет.
Свечи она хранила в длинном ларце, изнутри выложенном промасленною бумагой.
Ларец запирала на ключик…
А поутру самолично забирала оплавленные свечные огрызки из хозяйское комнаты. Когда огрызков набиралось много, их топили на водяной бане, и воск лили в формы. Конечно, эти свечи получались похуже, но для обеденной залы и оне годились.
В Акадэмии не экономили.
Тут вовсе в свечах нужды не было, и нынешнюю Емельян запалил, чтобы себя проверить. И страх свой, который никуда-то не делся. Сидит. Вцепился ледяною лапой в горло. Дышать и то мешает.
А всего-то надо – руку протянуть.
Провести над огоньком.
Махонький ведь, не тронет… если и обожжет, то самую малость…
Свеча горела.
Ровно.
Ярко.
И скоро братья явятся, спрашивать станут, как оно. Или не станут, промолчат, что только хуже. Емельян вздохнул и руку к свече протянул.
Смех какой – маг-огневик огня боится.
И там, на поле, еще как-то выходит страх этот прятать. Так и учеба-то толком не началася… щиты-то малой силы требуют. Шары-огневики в руках держать нужды нет. А вот дойдет до волн или стен, или еще каких хитростей, что тогда делать?
Огонек потянулся к ладони, и Емелька руку одернул.
Спрятал за спину, дрожь унимая. Показалось на миг, что пахнуло паленою шкурой, волосом… дымом… и запах этот был на редкость гадостен. Емелька закашлялся.
…тогда он долго не способен был отойти, все мерещилось, что вонь этая въелась намертво. А ведь и помыться-то Емеля не мог. Только и хватало, что лежать и стонать…
…и боль.
…от одной мысли, что пламя вновь его коснется, Емельку скручивало.
До тошноты.
До слабости в коленях.
Выжил? Так ему сказали, Божининой милостью, не иначе. И никто ж не заставлял его в конюшню лезти, лошадей выводить. Иные-то, кому посчастливилось выскочить, прямо-так и сказали, мол, сам дурень, хозяйское добро спасал. А он не добро.
Он лошадок.
Старичка-Ветра, который с годами стал тих и смирен. Белушку жеребую. Ее с азарским жеребчиком свели и хозяин крепко рассчитывал получить приплод знатный. А еще Ласточка была, смирная и тихая, ее мамке в коляску закладывали… Черныш, Уграй…
Как их было бросить?
Отпускало.
Стоило подумать о лошадях, которых он вывел, как дышать становилось легче. И совестно бы, ему б, Емельке, о мамке подумать, о братьях малолетних, да… не привычный Емелька ко лжи.
– Не выходит? – шелестящий этот голос заставил вздрогнуть.
Емеля обернулся.
– Все еще боишься? Это нормально. Тело помнит боль. Тело не желает новой боли. И порой разум не способен перебороть этот страх, несмотря на все усилия…
Эта тень была подобна иным, рожденным свечой.
Только немного более плотной.
– Пожар еще снится?
– Уходи.
Емелька, может, не великого ума, да понимает – за просто так с ним беседу беседовать не станут.
– Снится. И будет сниться… никогда не думал, кто его учинил?
…не думал.
По началу.
Не до того было, выжить бы. Валялся на сене, обсмаленный, что кабан после забою. И кричал бы, если б мог, только горло опаленное не давало. И хорошо, нашлись добрые люди, поднесли водицы.
Выбрался…
Чудом и выбрался.
А после уж целителя кликнули, дошло до Матрены Войтятовны, что за ломаного и паленого многое не выручишь. Аль и не до нее, но до мужа ейного, тихого и серого, но с глазками хитроватыми.
Может, и он огня кинул.
Никогда-то не любил сродственника. И сама Матрена Войтятовна братца не жаловала, жили, что кошка с собакаю, все никак не могла простить ему, что мамку в законные жены взял.
Рабыню.
И с привеском… будь воля ее, небось, позволила б Емельке помереть. Это он сообразил. И когда его, опаленного, спросили, как звать, просипел, что, дескать, Гришкою… Гришке-то что? Угорел, не выдаст, а Емельке жить охота была.
Кто-то, тот же Егор, кривился: мол, что у холопа за жизнь? От рассвета до заката спину гнешь, а по ней кнут гуляет, поторапливая. Но какая ни есть, а хороша…
…кошку жалко… сгинула в огне.
А Полкашка накануне издох, и никто не удивился, старый был кобель. Ныне-то Емелька разумеет: потравили Полкана. Только ж он, пусть и собака, тварюка бессловесная, а все одно с розумом. У чужого б и куска не взял…
…а вот Матрену Войтятовну за свою почитал.
Неужто она?
Муженек-то, Емелька слышал, разорился. Пускай он и купеческого звания был, но удача отвернулась, вот и сгинули обозы с товаром. Да не простым, на чужие деньги купленным. Тогда-то и заявилась Матрена Войтятовна, кланялася братцу дорогому в ноженьки, молила простить ея, дуру этакую… и денег дать.
Простить-то простил, Глень Войтятович, а денег не дал. Прижимист был от рождения.
Велел дом продавать.
Украшения.
И вновь поругалися… а наступною ноченькой дом и полыхнул. Емелька-то, пока лежал, отходил от ожогов – целитель тот, хоть и молоденький, а постарался, шрамов и то почти не осталось – всякого наслушался. И про то, как хозяйка новая, наследство принимая, кричит да волосья на себе рвет: ввели ее, убогую, в разорение…
…как приходят барышники и коней уводят.
Тех, которые получше, на рынок, а вот старика – на забой, тут и думать нечего… и обидно Емельке, до того обидно, что на зажившей ладони вспыхивает огонек.
И гаснет.
Так и открылся дар. Может, если б мамка захотела да Глень Войтятович не поленился кликнуть кого из магиков – пусть бы глянули на пасынка глазочком – дар бы и раньше открылся, но… не судьба.
И ладно.
Тогда-то на счастие только. Прежний-то он, даром обделенный, в огне сгинул. А вот у Гришки мать травницею значилась. И батька, видать, не из простых был.
Матрене Войтятовне мигом нашептали.
Тут-то и скумекала, что за парня с даром вдвое взять можно. Одного Емелька боялся, что, как сойдут с лица пятна паленые, узнает…
…не узнала.
Не дело это барское – к холопам приглядываться. А он, Емелька, как ни крути, холопом был… хорошо, хоть рабыничем не оставили, вовсе тварею бессловесной.
Егор, когда Емелька о том обмолвился, скривился да спросил:
– А в чем разница? И так, и этак в неволе…
И сплюнул еще.
Мол, что за глупость, судьбе такой радоваться.
Может, оно и так, может, и глупость, да Емелька не привык в печали быть. Холопом рожден? Пускай себе. И холопы живут, и радоваться жизни своей умеют. Это ж не тяжко… встал утречком, на солнышко глянул – ясное. Уже душа поет.
Котка подошла, об ногу потерлась, мурлыкнула, зараза, крошку выпрашивая.
И светло с нею делиться. А вечером взопрется на колени, развалится шаром мурчащим, будто утешая. Шкрябаешь ей за ухом, и вправду печали отступают.
Да и какие там печали были?
Матушка знать не желает? Так… насильно мил не будешь. Не обижался на нее Емелька, нагляделся. Невольных-то баб не дюже пытают, согласная ли. А она – раскрасавица редкостная, за такую на рынке золотом платят.
И не для домашнее работы берут.
Вот и… нагуляла дитя? Подурнела? Так ведь и тут удача выпала, не скинул хозяин в дом дурной, деньгу отрабатывая. И плод не выбил, продал человеку хорошему. Тот, сказывали, пусть и строг собою, а как родился Емелька, то велел ему кормилицу сыскать, будто барчуку.
А к мамке лучших целителей кликнул.
Как очуняла, то и повел в храм.
Честь по чести.
Ох, что тогда было… сам-то Емелька не видел, но сказывали…будто Матрена Войтятовна прибегала и крепко ругалася, грозилася даже, дескать, рабыня-красавица дурною волшбою хозяина розуму лишила и надобно не в храм ее, а в прорубь.
Только не послушал хозяин.
Осерчал.
Вольную справил. А Емельку холопом приписал. Но ведь не отдал же, не продал скоморохам или бабам, которые детишек для всяких темных дел некромантических скупают. Уж после-то Емелька всякого наслушался, оттого и благодарен был хозяину за ласку.
Дорастили.
На конюшню сослали… так оно и понятно, у матушки вона сынок законный народился, в котором и она, и хозяин душеньки не чаяли. Кровиночка… поначалу-то обидно было, до слез, до тьмы перед глазами. А дед Вельча, к коням поставленный, оплеуху отвесил и велел:
– Радуйся.
А чем радоваться – не объяснил. После-то Емелька и сам понял, на деда глядючи. Тот-то старый, едва ль не древним ему казался. И калечный. Заместо правое ноги – деревяшка. И дед идет, деревяшкою этою по камням стучит. На левое руке пальца три. Глаз один бельмом затянут, затое второй глядит ясно, с хитрецою. От деда пахнет табаком и лошадьми, и вскорости запах этот стал родным, привычным, как и гиштории, которые дед рассказывал охотно.
Сядет вечерком.
Котку на колени подсадит, набьет трубку свою треснутую тытунем, а Емельке кусок хлеба протянет, помятого, в крошке тытуневой. Но за день Емелька так умается, оголодает, что слаще этого хлеба нету… и говорит.
О людях.
О землях дальних.
О зверях всяческих, которых свидеть довелося. А Емелька слушает, и как-то вот… дед отошел зимою, благо, не дожил до пожару и до того, как коней продавать стали. И как схоронили, то Емелька при конях один остался, после уж хозяин Гришку прислал. Тот-то гонорливый был, злой… но худо-бедно, а поладили. Не желал ему Емелька смерти, а что имя взял, так за тое перед Божинею ответит.
Он бы рассказал о том тени, только знал – не будет слушать. Да и рассказчик из Емельки не ахти, вон, Егор так ничего и не понял, хотя Емелька и так объяснить силился, и этак. Ерема только вздохнул, а Евсте и вовсе будто бы все равно.
Только Еська сказал:
– Беззлобный ты человек… – и прилип листом банным, приглядывая, значится, как бы кто Емельку не обидел. А кто обидит?
Ровные все.
Так им сказано было, и не кем-нибудь, а царицею. Ее-то Емелька, как увидал, так прям и заробел. Мыслимое ли дело! А уж что ею сказано было… сперва и не поверил.
Разве ж возможно такое?
А она самолично, своею рученькою ножичек малый протянула.
И камень зачарованный.
Вспыхнул тот камень, когда на него капля крови упала. Вспыхнул и погас, и значится, правду сказала, хоть бы правда этая в Емелькиной голове не умещалася. Он-то после седмицу спокойно спать не мог, с боку на бок ворочался, и другим мешал, пока Еська не велел:
– Угомонись. Кровь как кровь. Много тебе от нее пользы было?
Может, и не было вовсе, да… разве ж можно говорить, что обыкновенная она? Это Еська не со зла… вор, человек вовсе безбожный, без почтения, но и он – дитя Божинино, не Емельке судить. А кровь… всяк ведает, что Божиня детей своих равными сотворила, из глины и огня, из ветра и воды. Но не способные они были миром жить, все ругалися, искали, кто правдивей, кто сильней, кто смелей. С того и выходили бойки. И тогда Божиня отыскала дитятко чистое, ликом и духом светлое, да и благословила его своею кровью. С того и выходит, что царь не просто так над иными стоит, он Божинею поставленный порядок блюсть и приличия всяческие, чтоб жили люди в царствие Росском по правде, по уложению. И кажное слово его – слово Божинина.
Воля его…
– Может, так оно и было, – Еська перебрался к Емельке на кровать и обнял. – Давно. Сколько лет прошло? Сотня? Две? Ныне и люди иные, и цари… а кровь… Емелька, просто забудь.
Емелька старался.
Нет, не забыть. О таком забыть неможно. Но раз уж выпало так, что и он, холоп дурной, благословение Божини обрел, то значится достойным оного быть должен. Учиться? Учился. Из шкуры лез, хотя ж ему учеба тяжко давалася. Он и грамоты не разумел сперва. И учителя вздыхали, кривилися. Им-то Егор с Евстей милей, которые кажное слово на лету хватают да еще и вопросы хитровымдренные задают. Мол, отчего все так, а не этак… Еська помалкивает, да и он учен… прочие… изо всех только Емелька – чурбан строеросовый.
И голова дубовая.
Не лезла в нее наука. Еська помогал. И так старался, и этак, а все одно не лезла… Егор только посмеивался: дескать, куда холопу с боярами равняться? Правда, потом его побили. И не один раз били, больно заносчив был… но кому с того легче?
После уж, как с грамотою справился, и легче стало. Книги читать стал. Они, что дедовы рассказы, удивительны. В каждой своя гиштория, иные скучны, навроде нынешних, про магию да чертежи, иные – про дни минулые – интересны, но главное, что книг этих в библиотеке Акадэмии превеликое множество.
Надолго хватит.
…еще б со страхом своим справиться. И с тенью этою…
– Уходи, – попросил Емелька. Он-то драться был непривычен, неудобственно было живого человека бить, однако ж тень, ежель подумать, не человек вовсе. И пришла с дурным.
На братьев клевету принесла.
На матушку.
– Я уйду, не бойся…
– Я не боюсь, – ответил Емелька, кулаки сжимая.
Он и вправду не боится, не тени… только и она Емельки не испужается.
– Знаешь ли ты, что после пожару сестрица отчима твоего на месте дома сгоревшего иной поставила? Не дом – терем целый…
Божиня ей судья.
И сестрица ейная, чье имя Емелька и в мыслях произносить стерегся.
– И две лавки, помимо братовой, открыла… откудова деньги?
Емелька плечами пожал.
Нашла, небось, кубышку братову. Он-то купцом удачливым был, будто и вправду Божиня за доброту его к матери Емелькиной отплатила. До свадьбы-то, сказывали, перебивался худо-бедно, как иные, а после прикупил за сущие гроши груз у одного иноземца, а там и шелка всякие, и атласы, и бархаты, и многое иное, что с выгодою продал. Так и пошло у него, золото к золоту…
А тратить не тратил.
Копил для деток.
И разве худо?
– Тяжко с тобой… мести ты не ищешь?
– Не ищу, – ответил Емелька. Может, оно и неправильно. Егор вон спит и видит, как бы отыскать душегуба, который матушку егоную со свету сжил. И Емельке бы надобно… все ж таки мать… и братья… малых жаль премного, за них Емелька Божине молится, хотя ж она и без молитвы деток не забидит. Но все ж… а вот мстить…
Кому?
И разве ж с того легче станет?
– И власти не жаждешь…
Емелька руками развел: и вправду, не жаждет. На кой ему власть-то? Его, вона, учили-учили приказы отдавать, чтоб с гонором должным, по-боярску, а он все никак. Хуже, чем с грамотою. Сам-то холопом был, чай, помнит, каково это. И неудобственно перед людями, страсть.
– Богатство, как понимаю, тоже не нужно?
Только и сумел Емелька, что вздохнуть: богатство… оно, может, и хорошо, когда человек и дом имеет, и землицы, и кубышку на черный день, а то и не одну. Да не в золоте счастие.
Не помогло оно хозяину.
И матушку не спасло, хотя ж ее, единственную, хозяин берег и баловал, на каждый пальчик по перстенечку, на шею – ожерелиев с каменьями, и запястья узорчатые, и заушницы золотые… где все? Сгорело? Продала Матрена Войтятовна?
Куда б не ушло, да с собою не забрали.
Емельке-то золото без нужды. Куда его девать?
Тень засмеялась.
– Выходит, сам не знаешь, чего тебе от жизни надобно…
Отчего ж не знает? Знает.
Жить.
Может, свезет и станет Емелька магиком. Потом, когда все закончится. И при Акадэмии позволят остаться, при библиотеке тутошней, в которой книг – превеликое множество. А нет, то…
…он бы по миру поездил, поглядел. Добрался бы до Северного моря, про которое дед сказывал, что морозы там до того лютые – птица на лету замерзает. И что небо порой вспыхивает нездешним пламенем, и местные люди думают, что то Хозяйка ветров двери своего дома открывает…
…или к саксонцам съездил бы, глянул на города ихние, из камня сложенные… иль на южные земли, где море черное, что деготь, и люди такие ж живут. Младенчик как на свет родится, так его в том море и купают, вот он и становится черен от воды, только глазья белые. И зубы.
Зубы-то понятно – откудова они у младенчиков? А почему глазья не чернеют, Емелька до сих пор не разумел. Но, глядишь, доберется и самолично глянет.
Может, заклеивают чем?
– Хочешь, страх твой заберу? – предложила тень, которая глядела насмешливо. Вот хоть не видел Емелька лика ее, а шкурой своей чуял – веселится. И веселье то дурное, что Егорово тогдашнее, за которое тот и битым бывал.
– Нет, – покачал головой Емелька.
– Почему же? Ты его побороть не способен, а я заберу. Силу обретешь и немалую. Твои-то братья, пусть и одаренные, но дар у них слабый. А в тебе огонь кипит. Видать, была в мамке твоей азарская кровь…
Может, и была.
Кто знает, откудова ее на рынок привезли? Если кому и сказывала, то всяко не Емельке.
– …ты потому и выжил, что признал тебя огонь…
Ага… Емелька тронул рубаху, под которой скрывались рубцы. И с того признания, выходит, Емелька мало что не помер.
– …и если позволишь, то раскроется дар. Станешь магиком. Очень сильным магиком… такие родятся раз в сто лет…
Шепоток этот звучал в ушах.
– …подумай… хорошо подумай…
– Нет.
– Чего бы ты ни хотел, а с силой это получить будет легче… да и… разве тебе самому никогда не хотелось доказать остальным, что ты не хуже? Кровь-то в вас поровну течет, так отчего твое место – последнее? Отчего Егор по сей день смотрит на тебя свысока?
Неправда.
Смотрел, но то давно было, а ныне… натура у Егора такая. Молчалив, что бирюк, но то не от злости и не от того, что мыслит себя над прочими…
– Еську и того он принял. А кто таков Еська, если разобраться? Вор бывший? Гнилая душа… а его Егор уважает. И волчат, от которых вовсе не понять, чего ждать… ты же понимаешь, что кровь их порченая…
– Уходи, – вновь повторил Емелька.
Дед сказывал, что дурная мысля в дурной же голове брожение вызывает, от которого оная голова и треснуть способна.
– Твой страх делает тебя слабым и бесполезным. Что будет, когда они поймут, что ты не справишься с ним? И не они, а она…
Сердце екнуло.
Нет, Емелька справится.
Огонь… он подчиниться… тем паче, если дар… если кровь азарская… вон, Кирей с огнем на раз управляется… и надо бы подойти, спросить совету… Кирей, хоть и нелюдь, а из своих.
Поможет.
И если чего попросит за помощь, то всяко цена подъемною будет.
– …подумай, Емельян. Хорошенько подумай. Ты же не хочешь разочаровать царицу?
И тень отступила.
Емелька позволил ей уйти, потому как не ведал, сумеет ли остановить и как сие сделать. Он так и остался на полигоне, со свечой, которая горела ровно и ярко. Емелька закрыл глаза и протянул к огню руку…
Глава 15. Где жизнь идет своим чередом
Минул день.
И другой.
И третий. И далее, один за другим, одинаковые, что бусины на хорошем ожерелье.
Обыкновенные были.
С Милославою учили мы земли царства Росского.
Воеводства.
Города.
Поля и веси. Я и Барсуки свои на карте сыскала, подивившись, до чего крохотные оне. Нет, разумею все про масштабу и прочее, а все одно крохотные…
…с Люцианой зелья варили в новое лаборатории, каковая была побольше прежнее, да при том пустовата. Сама Люциана сделалася молчаливой, а меня не замечала.
Архип Полуэктович нас по полосе гонял, правда, ныне завсегда с нами бегал, не доверяючи. А когда про огонь спросили, велел забыть все, как сон дурной.
Ага.
Забудешь тут.
…Марьяна Ивановна про увечья всякие сказывала и про тое, что с ними делать.
Шла наука своим чередом.
Так и добралась до Березового дня, каковой есть праздник – не праздник, а девичьей душе отдохновение. Уж не знаю, как в столицах, а в Барсуках кажная девка дня этого ждала. Когда еще позволено спросить будет Божиню о судьбе своей девичьей?
Нет, была зима.
И Святки.
И гадания, но не те… на Березовый день, в народе прозванный Бабьим, гадания самые верные. Да и не только в них дело. Помнится, сказывала бабка, что слово женское этим днем особую силу обретает.
Чего пожелает, правда, если от сердца чистого, то и сбудется.
А коль проклянет кого, тоже в сердцах, тому и не видать от Божини удачи.
В Барсуках загодя девки готовилися.
Ветки ломали, кто березу, кто иву, и осину случалось – бабьи все дерева, у кажное – свое, тайное, от матери доставшееся с именем. И вязанки веток, с просьбою взятые, кровью оплаченные, украшали, что лентами, что бусами. Пряниками, случалось, махонькими. И кажная вязанку берегла пуще глаза.
Оно и верно.
Вязанки этие прикапывали у забора, а порой – и у порога, через который охота было законною женкою переступить.
Шептали просьбы.
Порой и снисходила Божиня. Прорастал тогда в заветном месте куст ивовый аль березовый, и сказывали, что не было верней приметы, что будет брак сей счастливым, многочадным и богатым. Бабка и та повторяла, что, коль случалось такому, то ни родители, ни кто иной не смел препятствиев чинить.
На памяти моей еще ни один куст не пророс. Затое случалися промеж девками сварки, как в позатым годе. Всем-то охота замуж за богатого да пригожего, а таких женихов немного… вот и пошли лаяться, а там и за косы схватилися. Драли друг другу… Марьяшка после тое ночи три дня из дому не выходила, нос битый прячучи. А соперница ейная и того дольше – все лицо ей расцарапали. Мне-то тогда еще смешно стало: оно ж как благословения Божининого испрошать, когда на сердце гнев и обида?
Вспомнилися девки.
И Барсуки.
И тяжко на сердце стало… к бабке бы наведаться, да опосля того моего письмеца вовсе меж нами разлад вышел. Она свое прислала, гневное, обозвала меня девкою глупой, которая сама своего счастия не ведает, а берется старших учить.
Велела прощения просить.
А как просить, когда чую, что я правая, а не она?
И еще запретила мне про Арея и думать. Мол, есть у меня жених, перед которым я слово свое сама дала, и нечего иного искать, хватит ее перед людями позорить.
Хотела я ответить, да…
…и все одно нашла я березку. В Акадэмии деревов множество, но все хитрые, иноземные. Есть тут и плющ коварный, с листвою гладенькою, будто бы атласной. Держится она, что летом, что зимою, оттого и глядится плющ этот ненастоящим – каменным цветком. А тронешь листик проверить – взаправду ли живой, а он и обожжет пальцы ядом. Есть игличка крохотная, что по земле ковром колючим стелется, да цветов в том ковре множество – молодые веточки беленькие, будто изморозью покрыты, взрослея желтеют, после зеленеют, а старые самые – что бархат красный.
Есть дерево-мандарин, под колпаком стеклянным растет.
Царице подарено.
Ей же с дерева этого и плоды-цитроны отсылают. Круглые оне, что яблочки махонькие, и колеру яркого. И другое дерево – не дерево, а тут же растет, физалисом именуется, есть и бархатка ядовитая, и зеволев с желтою пастию, в которую он мух и комаров ловит… многое есть, а березку поди отыщи.
Отыскала.
И веточку сняла нижнюю, по которой уже сухотка поползла. Ножиком срезала и, палец поранивши, к срезу прижала:
– Прости меня, – сказала я березке. – И прими дар ответный…
Не знаю, услышала ли…
Вечером же сидела, обматывала тоненькие хворостинки-веточки нитками цветными. Посадить, может, и не посажу, но негоже вовсе обычаи забывать. Бусы свои разобрала, старенькие, но оно и верней. Помнится, чем больше вещь ношена, тем крепче на ней слово хозяйское держится.
И Люциана Береславовна про то же говорила.
Правда, она про запечатление и отпечатки ауры на вещественных носителях, но суть-то едина, какими словами не обзови.
Бусы я к веточкам и крепила, когда в дверь постучали.
– Тебя боярыня Велимира видеть желает, – без приветствия сказала мне девка в атласном зеленом сарафане, расшитом маками алыми. – Немедля.
И ноженькою притопнула.
Не то, чтоб желание у меня было с Велимирою встречаться, но мнится, не тот она человек, чтоб зазря звать. Да и пригляжуся… Кирей-то, чай, не чужой.
Как жениха в плохие руки передать?
А ну попортит?
Кивнула я. И дверь заперла, накинула простенькое заклятье, которое, конечне, снять недолго, да прав Ильюшка – я почую, коль явится вдруг гость незваный.
Боярыня Велимира красоты своей не утратила.
Напротив, глядела я на нее и любовалась.
– Доброго вечера, княгиня Зослава, – сказала Велимира ласково и рученькою повела. А на рученьке этой бранзалетки зазвенели серебряными бубенцами. – Уж прости, что отрываю тебя от дел важных…
– Ничего. И тебе здоровья, боярыня…
Княгиня… сказала без насмешки, а все одно, обе ж разумеем, что княгиня из меня, как из Пеструхи конь боевой. Навроде и велика, и о четырех ногах, и седло вздеть можно, но сядешь на такого – не война, смех один будет.
– Присядь, – не то попросила, не то велела боярыня. А девку свою отослала. Рученькою махнула, пальцами щелкнула, та и сгинула… – Подслушивать станет. Тятенька мой беспокоится, что уж полгода минуло, а я все еще царевича себе не отыскала. Не себе, ему.
Она присела на сундук.
И я примеру воспоследствовала.
– Боюсь, что ничем твоей беде не помогу, – сказала я, взгляд отводя.
Ерема?
Елисей? Она от отчаянья за любого ухватится, да не будет счастья ни ей, ни им… и Кирей опять же. Мнится мне, что не обрадуется он, коль Велимира от царевича кольцо примет.
А ведь предложат.
Куда обыкновенному человеку да супроть этакой красоты устоять? Бровью поведет, глянет томно сквозь ресницы черные, и лишит разума.
– Верю, – Велимира вздохнула. – Сама не знаю, зачем позвала тебя… тошно, Зослава… девки мои… кружат, вертятся, выслуживаться пытаются, да знаю, что не передо мной. За каждым шагом следят. Каждое слово ловят. И все батюшке… вон, Добруша… простого звания, но не в том беда ведь. У нее сестры в неволе были… и сама-то беднота горькая. Наши все над ней смеялись… проходу не давали. Пожалела. Велела, чтоб не трогали… денег дала на выкуп. Подумала, может, найду себе подругу… а не срослось.
Она стянула узорчатое обручье.
– Наушничает… и когда стала? Не знаю… в рот глядит, за спиной шипит. Отчего так, Зослава?
А разве ж я ведаю? Люди – оне разные бывают. Одни совестятся, а другие с совестью живут и уживаются, ворочают ею, как вздумается.
– Расскажи мне, – попросила Велимира.
– Об чем?
– О чем хочешь…
А у меня и слова-то заняло. Об чем хочу? Да ни о чем… не подруги мы да и навряд ли когда станем. Кто я? И кто она? И что тут говорить?
– Или слушай… шепчутся девки, что твой жених от тебя избавиться желает. Будто прочат ему в невесты ныне Ильюшкину сестрицу. Я ее видывала, – она потянула за ленту, и та выскользнула из косы, расшитою шелковою змейкой опустилась на колени. – Ничего выдающегося… тоща и темна. Личико меленькое. Глазки черные. На галку похожа. И молчит все время…
– Может, говорить боится?
– Может, – согласилась Велимира. Косу она расплетала споро. – В царском тереме из каждого слова три сделают. А уж ей-то… совсем девчонка.
– Кирею она без надобности.
– Выгодная партия.
– Не для него.
– Веришь ему?
– Верю.
Волос у боярыни хороший, длинный да гладкий, меж пальцами течет шелковой нитью. Гребень резной не дерет их, не путается, что в моих, небось, пусти и сам соскользнет, пряди разбирая.
– Любишь? – спросила Велимира, на меня не глядючи. – Девски сказывают, тебе другой по сердцу…
– Верно.
Не привыкла я лгать.
– Но перстень от Кирея приняла…
И тишина.
– Приняла, но… – я замолчала. Что ответить? Что не бывать этой свадьбе? Что есть слово, нарушить которое не посмею. И срок, Киреем установленный. И что будет опосля, не ведаю.
– Что ж… понимаю… иногда не тот жених хорош, который по сердцу пришелся. Удачи тебе, Зослава… если вдруг… послушай, – она вдруг схватила меня за руку, в глаза самые заглянула и…
Вновь оно случилося.
Словно в воду леденючую нырнула я в очи Велимировы.
Что увидела?
Обиду затаенную, которая будто змея под колодиною спряталась, и хоть душила ее Велимира, повторяя себе про гордость боярскую, про смирение дочернее, про то, что хозяйка она над своим сердцем.
И под нею – тоску.
Глухую.
Давнюю.
Появилась Велимира на свет дитем долгожданным. Всем хороша. Крепка. Здорова. Голосиста, да только девица. Отец-то чаял мальчишку и потому, как вынесли младенчика, и на руки взять не пожелал.
Не то.
Не так.
Что толку от еще одно бабы? Небось, есть уже одна дочка. Боярыня, которая мужнин норов ведала, тоже в огорчение пришла. И пусть прислал ей муж за дочку бурштынов ларец да шубу, а все одно сердцем к дочери остыла.
Кормилицам отдала.
Нянькам.
Нет, не обижали Велимиру в тереме отцовском. Берегли. На руках носили. Бабки-шептухи сказками баловали. Няньки хороводы водили, лишь бы ни слезиночки не проронила боярыня.
Вот только матушка редко заглядывала.
А отец, которого Велимира любила безотчетно, сама не ведая за что, и вовсе будто бы не замечал.
Взрослела.
Тянулась.
Умом была наделена живым, а потому вскорости наскучили ей и байки бабкины, и гадания ежедневные, что на крупе, что на зерне маковом. Пожелала учиться, и пожелание сие батюшке высказала. А он, брови насупив, спросил:
– Зачем тебе?
Сестрица-то старшая обыкновенною бабой росла. И в тереме ей было не тесно, не душно. Радовали сердце наряды да драгоценные украшения, белила, румяна, сурьма… днями она перед зеркалом сиживала, красоту наводила.
Науки?
На что ей науки?
А младшая вот дурить вздумала. Бабье место – в светлице с иглой ли, над гобеленом ли аль еще за какою работой.




























