Текст книги "Мутные воды Меконга"
Автор книги: Карин Мюллер
Жанры:
Руководства
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Я сталкивалась с этим сплошь и рядом в стране, где грамотность населения якобы равнялась девяноста пяти процентам – один из самых высоких показателей в мире. Даже те, кто мог выговорить отдельные слоги, в жизни не видели словарей и листали их, как роман в бумажной обложке.
Корни этого конфликта с письменным словом уходили гораздо глубже и не объяснялись одним лишь плохим образованием или нехваткой книг, библиотек, газет и даже комиксов за пределами больших городов. Дело в том, что письменному вьетнамскому в его нынешней форме не более двухсот лет. Его создал французский миссионер-иезуит Александр де Род, записавший латинскими буквами значки древнекитайской письменности, чтобы Библия стала более доступной почти стопроцентно безграмотному населению страны. Тоновые различия стали обозначать черточками и ударениями, волнистыми линиями и точками над и под гласными буквами. Система имела огромный успех, и после Первой мировой войны новая письменность вошла в стандартное использование.
Но ни один язык не способен сформироваться всего за два столетия, и диалектальные различия между Севером и Югом привели к тому, что установить нормы написания и произношения в живом и развивающемся языке оказалось сложной задачей. Самая распространенная вывеска во Вьетнаме – «Ремонт»: ремонт велосипедов, шариковых ручек, одноразовых зажигалок, ботинок, мотоциклов, проколотых шин, мебели, часов. У этого слова есть примерно дюжина письменных «инкарнаций»: sua, chua, rua, xua и так далее. И как я убедилась, каждая провинция воинственно гордится собственным вариантом произношения, отказываясь принять общенациональный стандарт написания, не соответствующий местному диалекту.
Несмотря на языковой барьер, даже в самых отдаленных деревнях вьетнамцы с радостью воспринимали новые знания и отличались неисчерпаемым любопытством. Обычно я проводила в компании людей всего несколько минут, пока кто-нибудь не доставал карандаш и кусочек бумаги и не начинал умолять меня обучить его английскому варианту стандартных вопросов, которые вьетнамцы задают при знакомстве. Это восемь вопросов, следующих за вовсе необязательным приветствием: откуда вы родом? сколько вам лет? вы турист(ка)? женаты/замужем? почему не замужем? дети есть? вы давно во Вьетнаме? сколько вы зарабатываете в Америке?
Стоило выяснить эту информацию, и вы превращались из чужака в нового знакомого; оставалось лишь сидеть в дружеском молчании, пока ваш новый друг пересказывал услышанное вновь прибывшим или туговатым на ухо старикам. Или тем, кто перебрал виски и потому пропустил эти сведения мимо ушей.
Мои новые друзья разгорячились и, очевидно, не могли прийти к согласию по поводу моего заработка – на этот вопрос я так и не ответила. Взяв шампунь и промокшую одежду, я приняла еще один кусочек засахаренного имбиря из рук старика с блестящими искорками в глазах и на том удалилась.
8. Последняя ссора
Дорогая мамочка! Мало того, что все нижесказанное правда, я еще и экономлю бумагу, опуская некоторые подробности.
Я снова шагала по канавам на рисовом поле, осторожно переставляя босые ноги, чтобы ненароком не ступить в густую черную жижу. Подняв глаза, я увидела старика – главу соседского дома. На нем были забрызганная грязью рубашка и закатанные пижамные штаны, а худые ноги замазаны илом, точно в чулках до колен. Он как будто находился везде одновременно и всегда был при деле. Каждую крупицу своего богатства он заработал пóтом и ежедневной дисциплиной; то была не простая прихоть правительства и политические реформы, как пытались убедить меня мои проводники.
Старик подошел и сел рядом со мной у рва, достал пакетик с собственноручно выращенным табаком и свернул тонкую самокрутку. Вскоре приплыло колесное судно, несущее несколько корзин пророщенных семян, укрытых влажными мешками для риса и как две капли воды похожих на миллион крошечных сперматозоидов. Мы наблюдали за тем, как юноши взваливают корзины на плечи и осторожно ступают в илистую жижу высотой по колено. Каждый брал пригоршню риса и широким дугообразным движением запястья бросал ее в грязь. С каждым шагом семена описывали дугу и теплым дождем падали в мягкую благодатную землю.
Раз. Два. Бросок.
Когда рис вырастет до нескольких дюймов, за работу возьмутся женщины. Они будут выдергивать каждый кустик и высаживать рис бесконечными ровными рядами, максимально используя каждый свободный дюйм поля. Тягостная необходимость, порожденная избытком рабочей силы и нехваткой земель.
Старик аккуратно развернул окурок, высыпал остатки табака в пакетик и вернулся к работе.
C утра я оставила Тяу с Фунгом в покое, надеясь, что, хорошо выспавшись, они станут сговорчивее. Когда я вернулась, они только вылезали из кровати и готовились к полуденному бранчу (позднему завтраку. – Ред.).
Я уже несколько дней репетировала в голове этот разговор. Настал момент, когда все в моих гидах стало мне противно, от городской обуви до вранья, которое они мне озвучивали, лениво прикрыв веки. Они давно перестали скрывать свое отвращение ко мне, равно как и намерение выудить у меня как можно больше денег, прилагая минимум усилий. Больше всего мне хотелось тихонько собрать вещи и исчезнуть и провести следующие блаженные дни, колеся по берегу Меконга и с наслаждением представляя, как они проснутся и в панике обнаружат, что их ходячий кошелек исчез.
Но мне все время вспоминались слова Тама. У Союза молодежи было влияние не только в провинциях, но и в центральном правительстве. Им достаточно сказать слово, как мою визу аннулируют, и с мечтой о путешествии по центральному нагорью будет тут же покончено. С другой стороны, что мне терять? Если во Вьетнаме я не увижу ничего, кроме Фунга, тычущего в меня своими накрашенными ногтями, и не услышу ничего, кроме тысячи синонимов слова «нет», не лучше ли отправиться за воплощением других моих грез – в путешествие по знойным джунглям Папуа – Новой Гвинеи или по обледенелой тундре Транссибирской магистрали?
Будь что будет. Я решила напрямую высказать все Фунгу и Тяу, и не важно, чем это кончится.
Когда я нашла их, они расположились за единственным столом в лачуге и ждали, пока Флауэр накроет обед. Я собралась с духом и попыталась вспомнить свою тщательно отрепетированную речь по-вьетнамски.
– Когда мы уедем из деревни, – твердо проговорила я, – я хочу найти рыбацкую лодку и выйти в море с рыбаками на несколько дней и ночей.
Тяу закатил глаза и с тоской посмотрел на гамак. Фунг зажег сигарету и закусил ее золотым зубом. Они коротко посовещались и обрушили на меня град отговорок.
– Эти лодки, – сказал Фунг, – выходят в море не меньше чем на две недели. Моряки недолюбливают чужаков, тем более иностранцев. Тем более женщин. Раздобыть разрешение будет попросту невозможно. А еще есть таможенники. Шторма. Морская болезнь.
– Меня никогда не укачивает, – возразила я.
Фунг посмотрел на Тяу, а тот на меня.
– Зато нас укачивает, – хором ответили они.
Я предложила им остаться на берегу. Несколько минут они пререкались, после чего сдались и согласились. Итак, наутро лодка отвезет нас к месту, где мы оставим велосипеды, затем доедем до побережья и найдем судно, которое выведет нас в море. Я чувствовала себя идиоткой. Ну почему я раньше не пыталась настоять на своем? Они приняли мою удивленную благодарность равнодушными кивками и ушли посмотреть, как обстоит дело с обедом.
Обед состоял из маслянистой зеленой фасоли и улиток в блестящих черных ракушках. Я съела две порции овощей и отодвинула тарелку, изобразив на лице, как мне казалось, довольную улыбку. Фунг взглянул на меня поверх своей тарелки, демонстративно подцепил улитку палочками и бросил в тарелку мне. Я молча запротестовала, размахивая руками. Фунг повозил улитку по дну тарелки, пригвоздив меня колючим, жестким взглядом. Прежде я съедала все до кусочка, что оказывалось в моей тарелке, смиренно соглашаясь с бесчисленными придирками по поводу моих привычек в еде, и голодала, когда мои проводники уже утолили свои аппетиты пивом. Но на этот раз все было иначе: я знала, чем питаются эти улитки, где они живут и что за паразиты обитают в их желудках. Я решительно потрясла головой. Фунг взял мои палочки и сунул мне в руку. Я отшвырнула их, чувствуя себя взбунтовавшимся двухлетним ребенком, который отказывается есть пюре из зеленого горошка. Двое взрослых, воюющих из-за тарелки с едой… Моя мама пришла бы в ужас.
Фунг и Тяу проснулись с наступлением сумерек, умылись и исчезли в темноте, не сказав ни слова. Когда пришла пора ужинать, Флауэр подошла ко мне, чуть не плача от необходимости идти на конфликт, и заявила, что в доме нет ни крошки еды, потому что мы смели все подчистую и не предложили денег, чтобы пополнить запасы. Я сгорала от стыда, ведь меня уверили, что нашим хозяевам платят немалую сумму, которой с лихвой хватит, чтобы накормить нас всех, да еще останется, чтобы облегчить их жизнь на много дней после нашего отъезда. Глядя на расстроенную Флауэр, я забыла все объяснения, поэтому просто поискала в рюкзаке и достала те деньги, которые она должна была получить. Но крошечный сельский магазинчик давно был закрыт, и от моих денег до утра не было толку. Мы пошли через дорогу и нарвали с бесхозного дерева поеденной червями гуавы, купили пару бутылок густого сладкого соевого молока у торговца виски, сели на берегу канала и стали пить, есть и запускать кораблики из корок по мелеющей реке.
Я сидела на упакованных сумках и ждала Тяу с лодкой, которая должна была отвезти нас к месту, где остались наши велосипеды. Он отправился с прощальным визитом «в полицейский участок», вооружившись бутылкой виски и тщательно набриолинив волосы. Я гадала, поедет ли его пассия с нами.
К десяти часам даже седой лодочник начал терять терпение, а я и вовсе ударилась в панику, ведь мне хотелось заснять жизнь на реке до того, как золотистый свет сменится слепящими полуденными лучами. Я надавила на Фунга, и тот решил, что Тяу может поехать следом, закончив свои важные дела. Мы забрались в лодку, срезали молодую поросль с соседних кустов бьющими лопастями пропеллера и поплыли.
Повсюду были дети: они вплавь обследовали свои сети, словно коричневые головастики с блестящими спинками, или сидели, как пеньки, у кромки воды, неотрывно глядя на кусок лески с прицепленным на кончик крючком. Маленькие девочки свешивались с носа лодчонок, сколоченных из трех досок; их матери степенно гребли, восседая на корме с абсолютно прямыми спинами. Мальчишки брели по мелководью рядом с отцами, забрасывая миниатюрные сети и с гордостью вытягивая их.
Эти дети были кожа и жесткие мышцы. Они катапультировались в воду, как литые бомбочки, ящерками выкарабкивались на берег и снова подпрыгивали в воздух. Среди них не было ни одного пухляка, а девочки не расхаживали в кружевных платьицах, а были рады копошиться в грязной воде вместе со всеми.
Им, несомненно, не хватало многих вещей, без которых невозможно представить детство европейского или американского ребенка: ни конфет, ни мороженого, ни телевизора – они даже слова такого не знали. Но взамен они имели возможность постоянно бегать босиком, и им всегда хватало товарищей по играм; они могли шуметь сколько угодно, а запачкавшись, просто окунуть одежду в реку и потом разложить на камнях и оставить сушиться на солнце.
Мало того, этих детей и их родителей связывали отношения, которые на Западе перестали существовать уже давно, где-то на этапе угольных шахт во времена промышленной революции. Дети здесь никогда не были предоставлены сами себе. Родители и родственники были постоянно рядом. И дело не только в непосредственной близости – связь была еще глубже. Малыш мог приобщиться к отцовскому труду, что было совершенно недоступно западным детям, чьи родители корпели в офисах. Деревенских детей сперва носили на руках, затем держали под присмотром, и наконец наступал день, когда им позволяли принимать участие в работе, которая кормила дом и обеспечивала нужды семьи. За вклад в общее дело дети заслуживали уважение и доверие. Четырехлетним малышам вручали спички, и они разжигали очаг. Водяной буйвол весом в полтонны оставался на попечении карапуза, едва доросшего до трехфутовой отметки. Дети могли трогать любое семейное имущество и реагировали на это доверие с несвойственной их годам серьезностью.
Их социальная роль находила отражение в детских играх. В то время как я лепила куличики из грязи и гонялась за бабочками, эти дети ловили рыбу на канале решетом. Поймав хоть одну, даже крошечную, они бежали домой и смотрели, как ее приготовят на обед. Они вырезали из дерева маленькие лодочки, ничем не отличавшиеся от тех, что строили их отцы. Девочки учились высаживать рис чуть ли не раньше, чем ходить, и с четырех лет носили за спиной новорожденных братиков и сестричек. Этим детям были совершенно не нужны пластиковые пожарные машины и куклы Барби. Они были королями и королевами своих владений: каналов и полей, мостов, деревьев и кустов; не было такого дома, в который они не могли свободно войти. Они мастерили воздушных змеев из обрывков бумаги и гибких прутиков и запускали их с сосредоточением военных пилотов. Делали флейты из стеблей бамбука и окарины из глины и маршировали по тропинкам, как солдаты, идущие на войну.
Я вспомнила мамины рассказы об Африке, которые слушала на ночь в детстве. Наконец ее истории ожили – я видела их на каждом шагу.
Мы подъехали к грохочущему шоссе, слезли с велосипедов и сели ждать Тяу в придорожной закусочной. Фунг, у которого уже выработался безошибочный нюх, тут же раздобыл гамак и, уютно в нем устроившись, заказал кофе со льдом. Спустя несколько часов нарисовался Тяу: от него несло виски, а на лице было обиженное выражение отвергнутого влюбленного. Сил ему хватило лишь на то, чтобы заказать обед, подвесить гамак и плюхнуться в него. Фунг посмотрел на часы и беспомощно развел руками. До нашей прибрежной деревни шесть часов тяжелой езды в горку, а стемнеет часов через пять.
– Завтра, – отрезал он.
– Я еду, – упрямо заявила я. – Если понадобится, на автобусе.
– Тут автобусы не ходят, – обрадованно сообщил мне он.
Я села на велосипед. Оба проводника резко изменились в лице. Фунг хлопнул себя по лбу и пробурчал, что постареет лет на двадцать к моменту нашего возвращения в Сайгон. Тяу закрыл глаза и выпустил дым через раздутые ноздри. Они перебросились парой слов, пришли к соглашению между собой и, повернувшись ко мне, хором сказали «нет».
Я уехала.
Через час проводники меня догнали. На равнине без единого холмика их было видно за милю: рубашка Фунга развевалась на ветру, оба усердно крутили педалями. А я так замечательно ехала без них: тело расслабилось под мерный ритм вращающихся педалей, прониклось свободным ощущением дороги. Они подъехали, пыхтя от злости и поджав губы, и обвинили меня в том, что я нарочно ехала быстро, чтобы они не догнали. И это было так. В отместку они заставили меня остановиться у первой же придорожной закусочной и стали заказывать блюдо за блюдом и выпивку. Я же впервые за много дней нормально поела и припрятала остатки в пакетик, чтобы не пришлось больше глодать гнилую гуаву.
Едва мы взобрались на велосипеды, как пошел ливень. Дорога покрылась бензиновыми лужами и окрасилась во все цвета радуги, и Фунг позвал нас переждать дождь под навесом. Вскоре к нам присоединился мужчина сурового вида, необычайно дородный для вьетнамца, с колечком седых волос вокруг лысины. Услышав, откуда я родом, он расплылся в улыбке и поздравил меня с окончанием войны, в которой я никогда не участвовала. Его звали Ву Дат. Ему было сорок шесть лет; он был отцом шестерых сыновей, таких же крепких, как и он сам. Сыновья один за другим пошли в солдаты; их раскидало по всей дельте Меконга, где они жили в обветшалых деревянных бараках и готовились к войне. Сам он надеялся, что сыновьям никогда не придется ее увидеть. Они были слишком молоды – лет по двадцать, – чтобы воевать с Камбоджей, и служили слишком далеко, чтобы палить по китайцам, когда в 1985 году те ринулись через границу к северу от Ханоя. Сыновья принадлежали к первому поколению детей, кому хватило времени пройти строевую подготовку прежде, чем умереть, а сам Ву Дат – к первому поколению отцов, способных говорить о своих детях без скорби в глазах.
Но без войны шансы на повышение были ничтожны, зарплата мизерной, а возможности дополнительного заработка и вовсе никакой. Отец семейства явно не бедствовал: элегантный дождевик, сверкающий мотоцикл, – но даже его процветающий строительный бизнес не смог бы прокормить шесть новых семей и выводок детей. По взаимной договоренности никто из юношей пока не женился: они ждали, что отец найдет им выгодную партию. Ву Дат пригласил меня в гости.
Я угрюмо кивнула в сторону своих проводников. Ву Дат презрительно фыркнул, увидев их длинные ногти и зализанные волосы, крепко прижал мою свободную руку к своему плечу, завел мотор, и только нас и видели.
Мой взгляд упал на ошарашенного Тяу и разъяренного Фунга, после чего я вынуждена была переключиться на управление велосипедом: одной рукой, по кочкам и скользким бензиновым лужам, на скорости мотоцикла. Я не сомневалась, что еще поплачусь за свою выходку, но как же мне было весело!
В конце концов совесть взяла верх, и я неохотно поехала обратно. Ву Дат помахал мне на прощание и укатил в поисках другой невесты для ватаги своих амбициозных отпрысков.
Мы снова въехали в пригород, и на этот раз я безошибочно узнала ветхие хижины на подступах к Митхо. Сгущались сумерки, и эта дорога заводила нас все глубже в самое сердце перенаселенного города. Фунг солгал. Не было никакой деревни.
Я поставила ноги на землю и встала, держась за руль, посреди улицы, запачканной бензином и брызгами грязи. Мимо проезжали машины, а во мне медленно закипал гнев. Я представила, как вспарываю Фунгу живот его собственными когтями. Топлю Тяу в гигантском чане с бриолином. Интересно, хорошо ли проводят электричество торчащие золотые зубы? К чертям мою визу, к чертям весь их вонючий Союз молодежи и коммунистическую партию в придачу – я сыта по горло своими жлобами-проводниками и их детским враньем. Экскурсия окончена.
Теперь, когда я приняла решение, мой гнев улетучился. Когда Фунг и Тяу наконец догнали меня, я позволила им отвести себя на бывший сахарный завод в конце темного переулка с земляной мостовой. Там жила подруга Тяу, девушка по имени Лэнг Ли.
Ей было двадцать два года, и она целыми днями сидела в помещении мрачного старого завода в ожидании, когда отец увезет ее в Америку. Утром и вечером она зажигала ароматические палочки на алтарях своих предков-буддистов, после чего настраивала коротковолновый приемник на «Голос Америки» и записывала услышанное в дешевой тетрадке, а потом заучивала в ожидании следующей передачи. После восьми лет неустанного соблюдения этого распорядка она говорила по-английски почти безупречно, правильно произносила твердые согласные и рассудительно подбирала временные формы. В свободное время она разглядывала снимки своих модных сестер, присланные отцом: те стояли перед зеркалом и экспериментировали с формой бровей и оттенками помады. С ней жили две соседки: молоденькая кузина, которая занималась уборкой, готовкой и стиркой, и беременная дворняжка с умной мордочкой и сосками, испещренными комариными укусами.
Лэнг Ли пригласила нас в дом и отдала распоряжения насчет ужина. Во время еды она явно разрывалась между неожиданным вниманием со стороны двух молодых людей из города и возможностью попрактиковаться в английском. После ужина я удалилась за москитную сетку, а Фунг с Тяу поспешили начать обход ночных баров. Как только они ушли, появилась Лэнг Ли в пижаме; она прижимала к груди большого белого мишку. Без слоя косметики ее лицо было свежим и чистым; она села на коврик и стала рассказывать о своем детстве.
Во время войны ее отец состоял в обслуживающем персонале аэропорта и, как следствие, после падения Южного Вьетнама провел пять лет в трудовом лагере. Его жену с ребенком сослали на удаленные бесплодные земли, где они выращивали рис и овощи в дождливый сезон и голодали в сухой. Четыре года они потихоньку распродавали свои драгоценности, а когда ничего не осталось, бабка Лэнг Ли и ее дед купили у полицейских разрешение поселиться в Митхо. Имея за спиной довоенное экономическое образование, мать Лэнг Ли устроилась секретарем на сахарный завод и в конце концов открыла собственное производство.
Тем временем отца Ли выпустили из лагеря, он воссоединился с семьей. Однако сотрудничество с американцами во время войны стало клеймом, навеки отравившим его перспективы при новом режиме. Он снова и снова пытался найти работу, хотя сахарный завод жены приносил щедрый доход. Наконец отец понял, что в коммунистическом Вьетнаме для него нет будущего, и преисполнился решимости убежать от прошлого, ринуться в неизвестные воды и начать с нуля в стране, где многие до него обрели свободу, богатство и счастье.
Жена была категорически против. Его настойчивым уговорам она противопоставляла кровавые рассказы о пиратах-головорезах, изнасилованиях и убийствах, распухших посиневших трупах и умирающих от голода детях, худых, как жерди. Лэнг Ли – ей тогда было пятнадцать – лежала на матрасе, накрыв голову подушкой и стараясь прогнать эти образы, поселившиеся в ее воображении, снах и мыслях.
Споры не утихали: их вели тихим, напряженным шепотом, неспособным проникнуть сквозь плетеные бамбуковые стены и достигнуть соседских ушей, а следом и полиции. У одного из родителей была мечта, у другой – жизнь, в которой все было заработано тяжелым трудом, и ребенок, которого нужно воспитывать. И поскольку им никогда не удалось бы договориться, они расстались.
Как-то утром Лэнг Ли проснулась и обнаружила записку от отца и кроваво-красный цветок гибискуса на подушке, залитой солнечными лучами.
В обстановке строжайшей секретности он собрал тысячу долларов и отыскал тех, кто предлагал купить мечту на краю радуги за горшочек золота. В тот самый момент, когда Лэнг Ли читала его записку, он уже был на пути в дельту, где ему предстояло невидимым призраком прокрасться сквозь частокол мангрового леса, найти лодку с веслами, освещенную лишь пламенем свечи, и доплыть до корабля, который будет ждать его и дюжину других суденышек, чьи огоньки стекались в одну точку на воде, как светлячки, слетающиеся к священному баньяну.
Но в записке ничего об этом не говорилось. Отец писал лишь о том, что любит ее и пусть она думает, что он умер, и постарается не горевать. Он приказывал ей заботиться о матери и всегда быть послушной дочкой.
Два года от него не было весточки. Лэнг Ли поставила фотографию отца среди мандаринов и чайных чашек на алтаре для предков и зажигала о нем благовония как об умершем. А потом однажды они получили письмо. Ее отец жил в переполненном лагере для беженцев на Филиппинах и ждал отправки в Америку. Он все время повторял, как любит ее, как скучает и хочет, чтобы она была рядом с ним. О жене – матери Лэнг Ли – не было ни слова.
Лэнг Ли целый год прятала это письмо от домашних, не осмеливаясь поделиться новостями о том, что отец выжил, – ведь тогда ей пришлось бы показать им все письмо. А как она могла? В нем ни слова не говорилось о матери – отец даже из вежливости не справился о ее здоровье.
Время шло, и отец достиг берегов земли обетованной. Честолюбие, заставившее его оставить дом и семью, сослужило ему хорошую службу, и вскоре он построил две мебельных фабрики и нанял дюжину рабочих.
Лэнг Ли замолкла и достала пластиковый фотоальбом. В нем было около сотни снимков отца, который стоял, вытянувшись по струнке, с серьезным лицом, на фоне дюжины памятников. У него были широкое лицо, маленькие глазки и тонкие губы; подбородок заострен, волосы на лбу начали редеть. Его лицо было чопорным, неприступным, как у статуй, на фоне которых он снимался.
– Почему, – спросила я, – он не позвал тебя в Америку сразу?
Лэнг Ли покраснела и замялась на секунду, потом перелистнула альбом и показала мне несколько фотографий, припрятанных на последней странице.
– У моего отца было девять детей от первого брака, – объяснила она, показывая на снимок старой женщины с недовольным лицом, окруженной толпой разодетых юношей и девушек, самодовольно глядящих в камеру. – Он бросил их, когда стал жить с моей матерью. После переезда в Америку он мог взять с собой только одну жену, и ею оказалась его первая.
Развод во Вьетнаме был противозаконен, публичная полигамия и вовсе неслыханное дело. Должно быть, Лэнг Ли пришлось несладко в ее подростковые годы. Она кивнула.
– Дома плакать было нельзя, поэтому я шла в школу и плакала при подружках и учителях, – призналась она.
Постепенно друзья отвернулись от нее: их родители презирали ее, «второсортное» дитя двоеженца. Путь в университет дочери пособника южновьетнамской армии был заказан. Лэнг Ли оставалось надеяться только на переезд в Штаты. Ее тетя эмигрировала в Калифорнию почти десять лет назад и вскоре после этого выслала приглашение ее матери. Лэнг Ли должна была поехать с ней как иждивенец, однако за несколько недель до того, как они получили билеты, ей стукнул двадцать один год, и пришлось начинать весь процесс заново. Сейчас отец присылал ей сто долларов в месяц на жизнь; часть она выделяла двоюродной сестре на ведение хозяйства, часть тратила на дорогие и бесполезные вещицы. Она купила видеоплеер и дорогой электрический орган, но в туалете у нее не было туалетной бумаги, а старая москитная сетка была порвана. Она не садилась на мопед, не надев фиолетовые перчатки до локтей и яркую шляпку с фестонами из ленточек. Лэнг Ли прожила в Митхо всю свою взрослую жизнь, но отказывалась идти смотреть достопримечательности без сопровождающих и потому редко ходила куда-то, кроме местной булочной и рынка. Она мечтала поступить в Беркли. Я тут же представила студентов на роликах, гашиш, популярную музыку и подумала: смогут ли фиолетовые перчатки стать достаточной защитой от всего этого?
Когда стало ясно, что ночевать Фунг с Тяу не придут, Лэнг Ли закрыла дверь на засов и поставила обучающее видео по английскому – «Уик-энд на природе». Она как завороженная сидела у экрана, глядя на проносящиеся мимо пейзажи сельской Британии, а я тем временем стащила ее плюшевого мишку и постепенно заснула под голоса восторгающихся британцев: «Смотри, дорогой, Вестминстерское аббатство!»
Наутро, с испугом увидев, как я расхаживаю туда-сюда в ожидании пропавших гидов, все больше раздражаясь с каждой минутой, Лэнг Ли предложила отвлечься для успокоения нервов. Поскольку ее мать работала в сахарной промышленности, она была согласна пойти со мной на ближайший сахарный завод без сопровождающих. Девушка достала мопед, перчатки и нарядную шляпку, и мы отправились в путь.
Завод находился в центре обширного двора, заваленного дровами, которые были необходимы для постоянного поддержания огня, теплящегося под чанами с бурлящей патокой. За связками дров виднелись река и корабль, пришвартованный на берегу, он медленно изрыгал вязкую черную жижу.
Сырую черную патоку привозили из дальней провинции Кантхо на самой южной оконечности Вьетнама. Чтобы сэкономить пространство между бочками, в трюме просто убрали все перегородки и вылили туда патоку. Сейчас ее высасывали чем-то вроде пылесоса: более мерзкого груза мне видеть еще не приходилось. Среди мутных коричневых пузырьков плавал мусор, а насос издавал прерывистое хлюпанье. Когда в шланг попал брусок и он перестал работать, к реке послали мальчика, который держал в руках пластиковый ковшик и ведро. Мальчик вычерпал патоку, пока на дне не остался слой примерно в полдюйма; его он подтер грязной тряпкой. Двое здоровяков на палубе подождали, пока последнее ведро наполнится клейкой жижей, после чего взвалили на плечи огромный чан, подвешенный на бамбуковом пруте, и зашагали по узким мосткам с совершенно невозмутимым видом. Я осторожно ступала за ними, подошвы кроссовок липли к их клейким следам.
Патока попадала во двор через дверь черного хода, там ее разливали в чаны размером с детский бассейн, установленные над полыхающим огнем. Их содержимое постоянно размешивали вращающиеся лопасти. Патоку мешали семь дней, в течение которых она постепенно меняла цвет с черного до красно-коричневого и бежевого, пока наконец в ней не образовывались комочки – сахарные гранулы. Тогда лопасти замирали.
Затем наступал черед юношей с голыми торсами, которые выгребали из чана сахарную массу, похожую на хлеб. Их кожа имела цвет полусырой патоки и была покрыта налетом из блестящей сахарной глазури. Из чанов масса попадала в центрифугу, где ее отмывали до цвета белоснежного песка. Теперь сахар имел уже сыпучую структуру, его высыпали на пол холмиком по колено с дюжинами похороненных заживо прожорливых пчел и мух. Мне ужасно хотелось присесть на колени и слепить песчаный замок из горы сияющего белого песка. Он выглядел плотным и пластичным – то, что надо, чтобы вылепить тоннели, башенки и крошечные рельефные ступени.
Лэнг Ли подключилась к делу. Она взяла черпак и принялась раскладывать сахар по десятикилограммовым бумажным мешкам, разбросанным по полу.
– Раньше я только этим и занималась, – сказала она, взвалив мешок на весы и со знающим видом засыпав в него еще четверть фунта. – Каждый день после школы и до темноты. Чтобы маме помочь.
Она несколько раз обернула мешок бечевкой и завязала узелок; ее лицо светилось энтузиазмом, а от прежней утонченной модницы не осталось и следа. Такой она нравилась мне гораздо больше.
Лэнг Ли была загадкой: молодая женщина, которая отказывается бродить по родному кварталу в одиночку, но мечтает о Беркли; четыре года не делала ровным счетом ничего, только кино смотрела и экспериментировала с макияжем, но вместе с тем была настолько дисциплинированна, что сумела выучить язык при помощи радиопрограмм и карандашного огрызка. Ей было двадцать два, и она никогда не была на свидании. Это показалось мне необычным, даже по пуританским меркам Тама.
– Не хочу замуж за вьетнамца, – отрезала она.
Она хотела получить образование, сделать карьеру и иметь возможность обеспечивать себя самостоятельно. Она любила детей и даже какое-то время преподавала в начальной школе, но сомневалась, что им есть место в ее планах на будущее.
– Быть женой во Вьетнаме – все равно что служить горничной и поварихой, – с горькой усмешкой сказала она.
Эти слова я слышала почти от каждой честолюбивой незамужней вьетнамки с тех пор, как приехала сюда. Похоже, мужчин поколения Тяу и Фунга ждало большое потрясение.