355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Чапек » Собрание сочинений в семи томах. Том 5. Путевые очерки » Текст книги (страница 29)
Собрание сочинений в семи томах. Том 5. Путевые очерки
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:59

Текст книги "Собрание сочинений в семи томах. Том 5. Путевые очерки"


Автор книги: Карел Чапек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)

Огни над Прагой

Когда приближаешься ночью к Праге, скажем, со стороны Нимбурка, – уже от Челаковиц видно какое-то бледное, матовое зарево на западном небосклоне. «Неужели Прага?» – с удивлением спрашиваешь себя и не веришь этому: ведь ни в прошлом, ни в позапрошлом году огней Праги из такой дали не было видно, – куда там! А вскоре видишь, что это, собственно, не зарево, а сверкание. На черном небосклоне заиграет бледное сияние и тут же исчезнет; еще раз; опять; через каждые три секунды вспыхивает пучок лучей и мгновенно погасает.

«Похоже на маяк», – думает пассажир, вспоминая, как светят и мигают черной ночью маяки над черными волнами моря. «Нам было бы лучше, если б у нас был хоть кусочек моря, – рассуждает он. – Море, милый мой, это весь божий мир, дорога в мир, распахнутые ворота во все стороны мира. А мы – мы замкнуты в своих собственных границах, как мелкий ремесленник у себя в мастерской...»

«Ну, конечно же, это маяк!» – думает он опять. Вот теперь уж целый снопик лучей, бегающий туда-сюда, туда-сюда, как огни маяка: вспыхнет и пропадет; щупает бездонную тьму здесь и там, словно маяк на отмели ночью. «Ах, – вдруг вспоминает пассажир. – Да ведь это и есть маяк! Просто авиамаячок на аэродроме в Кбелах. А похоже на огни пристани».

Теперь впереди уже не пучок лучей, а огромный столб света, властно пронизывающий тьму здесь и там. Действительно красиво. На небосклоне вдали бушует гроза; ветвистые зигзаги молний полыхают между небом и землей, а здесь через каждые три секунды бьет яркая белая молния маяка, – полезная молния, озаряющая тьму. И вот уже через весь черный небосклон протянулась световая полоска, брызжущая из одной точки горизонта и рассекающая безграничный мрак. Где-то ближе – где же это? – пламенеют два алых огня: один светит спокойно, другой равномерно мерцает: похоже на буи – сигналы, указывающие путь к порту. А еще выше – где же это? – опять белый огонек; нет, тоже два огонька: белый и зеленый; а вон там – опять два: белый и красный. Белый с зеленым вдруг приблизились, стали выше – господи, да ведь это самолет! А белый и красный – другой самолет. И обе пары огней закружились вокруг друг друга, разлетелись в разные стороны и опять стали сближаться. Словно любовная игра двух самолетов во время токованья. Который же из вас самочка, аэропланы?

И вдруг совсем близко загудел третий самолет, захваченный гигантским световым столбом маяка; на мгновенье сверкнул по черному небу страшным металлическим, фосфорным блеском, вспыхнул глянцем гигантской стрекозы – и опять утонул во тьме: слышно только его жесткое грохотанье. Это было внезапно и поразительно, как чудо; да и в самом деле было чудом: в этом коротком, ослепительном проблеске раскрылась волнующая красота нового века и вместе с тем приоткрылось будущее.

Маячок Кбелского аэродрома, спасибо тебе за это! Есть у нас теперь настоящий порт – и с маяком, указывающим во тьме наш берег. Пространство вокруг нас расширилось от движения твоих световых столбов. У нас нет моря, но ты, Кбелский маячок, – вестник обступающих нас гремучих далей.

[1931]

Холм Святого Креста

Вы скорее отыщете Еврейские печи – так этот холм зовется в просторечии, хотя ни печей, ни креста, даже евреев там нет, только чахлая трава, бугристые, изрытые оврагами склоны, но главным образом жижковский люд. Это голая, ободранная и неприглядная горушка, то ли карьер, то ли место детских игр, а в поздние часы – что-то совсем другое; с одной стороны холма горизонт закрывает Ольшанское кладбище – его тополя и кипарисы, купола и башенки гробниц кажутся чем-то южным, поэтическим; под ним – заброшенный Ольшанский пруд, заводь слизняков с водой, зеленой, как в горном озере, и густой, как сметана. Внизу – черный, закопченный и облупленный Жижков, дальше, на горизонте – Градчаны, отсюда и впрямь какие-то ненастоящие, а только так, символический силуэт; здесь, с другой стороны темной долины, – зелень Виткова, массивной стены жижковского водоема. Сзади холм завершает таинственная ограда оружейного завода, откуда звучат выстрелы, как из пояса вечной войны.

Днем здесь ребятишки со змеями, с луками из спиц старых зонтов; там, лежа на животах, подростки режутся в карты; тут растянулись парни, надвинув на лица кепки и положив головы на колени милым, а милые – замерли, не шелохнутся, благоговея перед мужским превосходством. Жижковские мамаши чинят белье и сушат грибы, молодые папаши тащат снизу первенцев, а старички выползли со своими трубками и сидят неподвижно над широко раскинувшейся, дымящей Прагой. Долговязый парнишка играет на гармошке не хуже эстрадного артиста; вокруг него, подперев подбородки руками, лежат парни, неподвижно слушая дикие, рыдающие вариации, которыми музыкант украшает простенькую мелодию. Над склоном на фоне неба стоит большая, чудовищно брюхатая женщина, и ее силуэт похож на языческого идола.

На разрытых и выщербленных склонах, на террасах мусора и щебенки, на грудах жестянок и осыпях ютятся хижины, сколоченные из досок и планок, старой жести и картона; новый тип человеческого жилья образца 1924, наверное, еще более жалкий, чем другие, потому что здесь нет даже клочка земли, на котором можно было бы устроить грядки. Возле домишек копошатся хозяйки, возят тачками битый камень, пытаясь укрепить осыпающийся склон. В окнах – перины в красную и синюю полоску, множество детей и визгливый женский крик. На самой макушке холма уцелел народный парк: склон без единого деревца, ржавый песок, поросший реденькой, жесткой травой, но и этого достаточно влюбленным подросткам: едва стемнеет, они подымаются сюда и усаживаются, как говорится, на зеленый ковер. А ночью – ночью человеку здесь делать нечего, место пользуется дурной славой.

Дальше, за оружейным заводом, окруженные проволочными сетками – садики железнодорожных служащих, садики крошечные, но в них хватает места для капусты и подсолнечника, огненной настурции, бегонии, георгинов и чего-то вроде ящика с окошечком, из ящика торчит жестяная труба; ну да, в этих ящиках живут. А там, где склон слегка выровнен, ставят дощатые будки, красят розовой или голубой краской – и готово, еще у одной семьи есть крыша над головой. А еще дальше на последнем уступе холма тянется длинный и печальный поселок, а за ним песчаная поверхность, наподобие лунной, покрытая малюсенькими хребтами и кратерами, на дне которых гниют маленькие зеленые прудики. Это уже и есть самый край города: оголенная до недр и израненная земля городских районов переходит вдруг в прекрасный и мирный край возделанных полей.

Мимо этих мест, направляясь к разбросанным у дорог одиноким хуторкам, идут поодиночке тихие и усталые люди с узелками, в которых утром несли с собой на работу обед; они уходят все дальше и дальше, куда взгляд не достигнет, куда, может быть, никогда и не дойти.

Обратно идешь долго-долго, пока наконец не заслышишь звонки красного трамвая окраины.

[1925]

Полицейский обход

В полночь полицейский обход приблизился к самому краю Коширж. Холодная мартовская ночь; небо покрыто тучами. Человек восемь полицейских и несколько штатских подходят к кирпичному заводу. Вот уж месяц, как печи его погасли, в нем пусто и страшно зияют сводчатые переходы. Однако и тут человеческое ложе: это колода, покрытая куском воняющего дегтем толя, – вот каково это ложе! В углу – маленькая поленница дров: стоит протянуть руку – и в кромешной тьме приветливо заиграет красный огонек. Но теперь тут все мертво: человеческие беды знают свои сезоны.

Проверка проходит мимо. Подходит к Шавлинову дому.

–Закуривайте, – советует комиссар. – Иначе задохнетесь.

Полицейский стучит в окно:

–Откройте.

Отпирает кашляющий сторож. Появление ночных визитеров нисколько его не удивляет.

–У вас есть кто?

–Виноват, не знаю.

Перед нами длинный коридор; тесный ряд дверей, будто в тюремные камеры.

Комиссар стучит в первую.

–Откройте. Полиция!

Слышится топот босых ног; дверь отворилась, выпустив теплую волну запахов. Пахнуло тряпьем, клопами, едой и какой-то гнилью – запахом нищеты.

–Войдем внутрь, – говорит комиссар. – Имеет смысл...

Женщина в рубашке, которая отворяла дверь, не спеша надевает нижнюю юбку.

–Кто у вас тут?

–Мои дети, сударь.

–Где ваш муж?

–Я вдова.

–А в постели кто?

–Моя сестра, сударь.

–А с ней кто лежит?

–Муж ее.

–Дайте воинский документ.

Можно пока осмотреться. Идти некуда: не успеешь шагнуть, как споткнешься о кучу тряпья. Вообще кажется, что тряпье здесь – главный предмет обстановки: тряпки висят на печи и на веревках, лежат в углу и прямо перед вами... Впрочем, нет: это груда детей; из ужасной кучи грязных тряпок на вас спокойно глядят шесть пар детских глаз. Наконец женщина нашла желтый листок. Комиссар светит на него.

–Все в порядке.

Да, да... все в порядке! Значит, ступайте к другим...

Мужчина приподнялся на постели.

–Что вам нужно? Почему не даете людям спать? Чего приперлись?

Комиссар не обращает внимания.

–У вас никого нет?

–Это все наши дети, сударь, – спешит вмешаться жена.

Их тут штук восемь – лежат прямо на полу, под одним одеялом. Видны только головы, и нелегко представить себе клубок тел под ним. И потом – у этой женщины чахотка, на нее страшно смотреть!

–Оставьте нас в покое! Кто вас звал? – злится муж.

–Да перестань, замолчи, – накидывается на него в безумной тревоге жена. – Не слушайте его, господа: это он просто так.

Комиссар слегка ворчит; впрочем, тут почти нет подозрений.

–Это хорошие жильцы, – кашляет сторож.

И еще одни хорошие жильцы – тут же рядом. Двое стариков, куча детей на полу, лохмотья и тьма тараканов. На постели из-под перинки видны молодые, красивые женские руки, прикрытые рассыпавшимися косами.

–Кто там лежит?

–Это наша дочь.

–А с ней кто?

–Да парень ее, сударь.

–Прописан здесь?

–Да, да, сударь, уже два года.

Молодая пара в постели и не думает просыпаться: спят себе, обнявшись.

–Ребенок чей?

–Ихний.

–Что с ним?

–Не знаю. Прихворнул что-то...

В общем, все в порядке.

Следующий номер.

–Это тоже хорошие жильцы, – объявляет сторож.

Открывает молодой человек, очень красивый.

Комиссар просунул голову в дверь. Женщина в постели, – больше ничего особенного. Молодой человек провожает удаляющийся полицейский наряд ироническим взглядом. Под таким взглядом поневоле ссутулишься.

Дальше, дальше!

Плохие жильцы. Открывает женщина. Только увидала полицейских – в слезы. Показывает длинный нож: этим, мол, ножом муж только что хотел ее зарезать; потом забрал все деньги – и в трактир.

–Кто у вас тут?

–Это мои дети, сударь.

–Сколько их?

–Семеро, сударь.

И опять – вонь, тараканы, жалкие, грязные лохмотья и среди них – детские головки. Господи, сколько этих детей повсюду!

–Теперь вы кое-что увидите, – говорит комиссар и стучит в новую дверь.

Отворяет женщина, но внутрь войти нельзя.

–Сколько вас тут?

–Тринадцать, сударь. Мы двое да одиннадцать человек детей.

Представьте себе комнату в три метра шириной и пять длиной. Мерцающий свет маленькой лампы падает на кучи жалких отрепьев, которые оказываются людьми.

–Берегитесь вшей, – шепчет комиссар.

Обстановка: стул, постель и электрическая плита; стола нет. Комок подкатывает к горлу, как на похоронах. Скорей дальше!

В Шавлиновом доме еще десять семей.

Глядишь на него снаружи – черный, страшный; букет зловония; рассадник туберкулеза; склад ветоши. И в одном этом доме – больше пятидесяти человек детей!

–Найдется ли во всей Праге трущоба хуже этой?

–В Жижкове, пожалуй, – неуверенно отвечает комиссар. – На окраине Жижкова еще хуже. Пойдем в номер двести пятьдесят один.


НОМЕР 251

Полицейский наряд останавливается перед большим многоквартирным домом. Осмотр начинается с подвала; как ни удивительно, и здесь, в подвале – «хорошие жильцы»: даже занавески на окнах и кое-какие картины на стенах; но тоже очень много детей. В № 251 – около тридцати семейств, и в каждой каморке почти одна и та же картина: пропасть тараканов, куча детей на полу, старшая дочь – в постели с любовником. Кое-где две-три семьи в одной каморке; из-под одеял, словно какие-то страшные кактусы, торчат рядами ступни. А рядом даже дверь не заперта: входишь внутрь – ни малейшего признака мебели; у одной стены на голом полу, прислонив голову к стене, спят муж и жена под одним рваным отрепьем; и все; даже веревки нет – ни для белья, ни чтоб повеситься.

–Давно они здесь? – спрашивает жандарм у сторожа.

–Да уж три года, почитай.

Еще одна семья. Две пары в одной постели, на полу – около дюжины детей.

–Чьи дети?

–Вот эти наши, эти вот сестрины, а эти, – кивок в угол, – приютские.

Четверо ребят – мальчики и девочки – спят совершенно голые под жалкой периной. Страшно скверный запах. О боже, есть ли предел человеческой нищете?

Во-первых, ни у одного дикого зверя нет, наверно, такой отвратительной, такой убогой норы, какая бывает у человека. Все, что только можно представить себе в смысле бедности, грязи и заброшенности, – все сойдет для несчастного человеческого зверя и его детенышей. Всюду, где жилец – рабочий или мастеровой, помещение имеет приличный, человеческий вид; но вот – люди без определенных занятий, полуподенщики-полубродяги, мелкие воры, пьяницы, безработные, вдовы; весь этот уголовный, хоть и не повинный в этом элемент, – продемонстрировал бы вам такой облик человека, такие формы человеческого бытия, что вы пришли бы в ужас и устыдились бы страшной трещины, расколовшей человечество надвое.

И, во-вторых, там – дети, слишком много детей. Трудно сказать, оттого ли эти люди так чудовищно бедны, что у них на шее столько ребят, либо оттого у них столько ребят, что они так бедны... Возможно, что страшная плодовитость бедноты – результат туберкулеза и пьянства; но если бы вы видели эту безысходную нужду, этих мужчин и женщин, ютящихся попарно под одной тощей периной, тесно прижавшись друг к другу и согревающих друг друга своим телом – слово осуждения замерло бы у вас на устах.

Я хотел бы, чтобы все наши законодатели увидели своими глазами эту бездну нищеты. Уверен, что они думать больше ни о чем не могли бы, как только о способе спасти детей. Они сказали бы себе, что все остальное, пожалуй, может подождать, что этот вопль нужды – самое первое в мире, на что нужно ответить. И подумали бы о детских колониях – где-нибудь в горах, что полезней для здоровья; о красивых, веселых колониях, в которых эти бедные малыши учились бы жить по-человечески; о детских коммунах, о школах, подготовляющих к ремесленным курсам, об интернатах для детей испорченных и санаториях для тех, кто заболел от нищеты, о молоке и чистых постелях для этих обовшивевших мальчуганов, о чем угодно, что только способно вырвать этих козявок из грязной, зловонной, губительной скверны нищеты. Я уверен, они сказали бы: лучше на чем угодно сэкономить в бюджете, от чего угодно отказаться, только бы поскорей, без промедления, уничтожить этот величайший позор человечества, эту отвратительную гноящуюся рану: развращение невинных посредством нищеты. Вы, политики, вечно ораторствующие, вечно выдумавающие всякие законы, интерпелляции, основания и бог знает что еще, заткните себе нос и скажите, чтоб вас отвели в Шавлинов дом или в № 251; честное слово, это стоит сделать: мы же ведь все-таки люди!


В ПОПЕЛКАХ

Это последний этап полицейского обхода. Что же мне еще описать вам? Сарай, в котором уже много лет живет семья с шестью ребятами? Бараки, не запирающиеся даже на ночь? Входите свободно, только не наступите на тех, кто спит прямо в коридоре. Да, да, тут налево – старуха, ее дочь и куча детей. Господи, эти десять скелетов еще шевелятся? Неужели вы еще дышите, человеческие призраки с огромными глазами? Разве смерть от отчаяния и нищеты так трудна?

Боже, если только твое владычество простирается на Попелки, если это место осуждено и покинуто тобою самим, дай отчет и оправдайся в том, что ты позволил сделать с этими людьми! Или кто виноват в этом ужасе? Общественность? Но она ничего не знает о Попелках, она даже случайно не заглядывает туда, – через Попелки не проходит никаких дорог: это край света. Попечительство о бедных? «Этим людям невозможно помочь, – говорит комиссар. – Детям выдадут в школе одежду и обувь, а родители сейчас же продадут. Ничего нельзя сделать. Отец либо мать – по большей части в тюрьме за воровство. Просто несчастье».

Думаю, что никакая благотворительность не в состоянии устранить эту предельную нищету. Прежде частная и общественная благотворительность интересовалась главным образом неимущими стариками: устраивала богадельни, убежища для потерявших трудоспособность престарелых обоего пола. Современное попечительство о бедных распространило свою деятельность на сирот и калек; стала заботиться о малолетних слепых, о детях, страдающих рахитом, скрофулезом и слабоумием. Но всего этого мало. Там, на дне, в одной семье растет по шесть, восемь, десять человек детей. Допустим, они обладают относительным телесным и душевным здоровьем; и вот этих ребят, вполне жизнеспособных, а в будущем способных также к труду и произведению потомства, современное попечительство о бедных без малейших колебаний и угрызений совести оставляет расти в условиях беспредельно грязной, гнусной нищеты. Не думайте, будто самая что ни на есть современная школа может указать этим детям путь к жизни лучшей, чем та, которой живут их близкие: человека формирует не столько школа, сколько жизнь. А главное – не думайте, что эта нищета имеет хоть что-нибудь общее с евангельской добродетелью; она похожа на что угодно, только не на добродетель – на страшную болезнь, на проклятье, и еще вот на что: как будто перед вами – какая-то другая раса, другой животный вид, не имеющий почти ничего общего с человеком.

В нашем распоряжении много очень любопытных и ярких статистических данных, рисующих процесс вырождения. Разные таблицы рассказывают нам о том, какое количество преступников происходит от родителей-алкоголиков, бродяг, воров. Но прежде чем уверовать в наследственное происхождение зла, пойдите, посмотрите, в какой обстановке вырастают эти будущие «дегенераты»; тогда вы поймете, что главным наследственным фактором дегенерации является нужда. Да, люди добрые, я даже представить себе не могу, что вышло бы из вас, что вышло бы из меня, если бы мы с вами родились и с самого малолетства жили в такой горькой нужде, в какой живут в тех же Попелках. Откуда взялись бы у нас благородные принципы, уважение к обществу, чувство собственного достоинства и вообще все то прекрасное и человеческое, что нас облагораживает? А эти дети, если они не вынесут из своего детства никакой нравственной порчи, во всяком случае, вынесут из него две вещи: чувство ненависти и нищету.

Проблема нищеты – это проблема нищих детей. Никакой самой щедрой милостыней нельзя изменить жизнь тех, кто погряз в безысходной бедности. Недостаточно помогать со дня на день. Мы не призываем к тому, чтобы проявлять к нищете милосердие; нищету надо немилосердно уничтожать; истреблять ее, как истребляют инфекцию. Нельзя помешать человеку впасть в нищету, но можно помешать ему расти в ней и для нее. Это можно сделать при помощи воспитания. Не школой, а переменой всей жизненной обстановки. У нас есть учреждения для золотушных, отлично. Но нищета страшней и опасней золотухи. Я думаю, я уверен: придет время, человеческое общество будет устраивать школы-санатории для детей, рожденных в нищете. Уверен, что это возможно уже сейчас... Да что там: возможно! По-моему, это необходимо. Ведь эта самая нищета не приятней и не легче сиротства или английской болезни! Я, конечно, понимаю: тут проблема расходов и всякое такое. Простите, но я не могу говорить об этой проблеме; я видел больше, чем в состоянии описать, и меня слишком страшит проблема нищеты, чтобы я мог думать о проблеме расходов. Я не знаю, на самом деле не знаю, как ее разрешить, и прошу вас всех помочь мне обдумать эту сторону дела. Знаю только одно – и это, конечно, не ново, по мне хочется об этом кричать во всеуслышание: что совесть не позволяет мириться с преступлением, за которое мы все в ответе, – с нищетой человеческих детенышей. Господи, говорят, что человечество – властелин суши, моря, воздуха и всего на свете; оно обнаружило бы печальное бессилие, если бы не нашло способов устранить нищету. Вы утверждаете, что не в наших возможностях исправить это ужасное положение? Увы, как же человечество ничтожно, если оно не в состоянии разрешать столь насущные, неотложные задачи!

[1921]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю