Текст книги "В плену страсти"
Автор книги: Камиль Лемонье
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
X
Я жил в доме на главной городской площади, против собора. Из окна мне была видна паперть храма с глубокими сводами, украшенными летящими ангелами. Богатые украшенья покрывали камни, как сад символов, и словно одухотворяли – точно живой молитвой с пламенными порывами к небу – великолепное готическое здание с легкими вышками стропил, веретенообразными колоннами из мощных пластов камней.
И полный горячей детской веры, научившей меня божественным притчам, я устремлялся душой к острым шпилям, к таинственному знаку священного зодчества. Почти ежедневно проникал я на паперть, входил, чтобы сотворить молитву в тени колонн. Но величественная красота обширного свода, таинственный смысл готических линий, видневшихся через мои окна, – все это как нельзя более совпадало с наполнявшим меня чувством обожания и преклонения.
Утренние лучи света озаряли башенки, разливали сияние над легендой блаженных, почивающих в склепах, преломлялись движущейся радугой на устремленных ввысь шпилях собора и, оживив лепестки архитектурных разеток, угасали в лиловатой светотени паперти.
Как будто воздвигнутая рукой мастера-сверхчеловека из хвалебных песнопений эмали и самоцветных камней, из гимна узорных алмазов выплывала в туманной высоте кружевных облаков небесная прозрачная рака. Полдень вслед за утром разбрызгивал свои знойные струи, погружал в расплавленное золото и свинец воздвигавшееся на головокружительной высоте сооруженье, опалял багряным дыханьем распахнутые входы.
Святые угодники и звери-единороги, и змеи, казалось, сгорали на адском огне, и языки пламени чудовищного горнила с жадностью лизали их тела.
Но вот распростерся пурпуровый вечер. Потоки розовых лучей вытекали из пронзенного тела дня, подобно крови из ран Распятого. Ниспадала светозарная, алая мантия со множеством складок, медленно окутывая храм. Церковные стекла полыхали, как озера жидкого пламени, как огнедышащие тигли расплавленного металла последним пышным блеском. Иссякали чаши, куда стекала кровь алого солнца, пустели купели святой воды, над которыми склонялось бледное чело ночи.
В неземном пламени сверкали, пылали и озарялись в круговороте багряных, огненных языков соборные своды, высокие шпили, углы и выступы, сцепленья крючьев и клиньев – лилии и пальмы сада чудес, плодоносные гроздья и лозы виноградника символов снопы цветных огней и факелов в сумраке над мистическим садом и в глубине мглистых пещер.
То в утренней заре, то в вечернем закате, в узорах серебряно-розового инея, в лучезарных звенящих кристаллах утра или в закатном смешении пурпура и крови – чудесное здание наполнялось сверхъестественной, молитвенной и вместе зверской жизнью, кишевшей толпой апокалиптических и языческих видений: венценосными апостолами, украшенными пальмовыми ветвями мучениками, двуликими, двуполыми демонами, ларами, лемурами, гадами, змеями, сонмами демонов и святых. Даже ночью, при прерывистом звездном сиянии, небывалое очарование продолжало производить иллюзию населенного и размножавшегося мрака. Вырастала чудесная дремучая чаща, где животные и растения сплетались в одно для божественных или окаянных деяний, для греха, милосердия и молитвы.
И вот, благодаря созерцанию этих торжественных картин, я стал под конец приписывать этой чудесной жизни камня, как Идолу, мои слабости и пороки, надежду и отчаянье, точно эта жизнь была каким-то духовным прозрением, каким-то внешним образом моих переживаний.
Издалека мои глаза ясно видели, к моему страху и благоговению, служителей Господних, милосердных избранников небесного воинства и их вековечных врагов – приспешников Сатаны. Слуги Ада с искривленными телами и ужимками втягивали бесконечные вереницы людей в недра чудовищного и ужасного зверя. Проклятый виноградник снова расцвел, покрываясь непристойной растительностью и сталкивая блудников друг с другом. Пышные, полные вожделения, виноградные грозди, набухшие от греха предков, поднимались все выше и выше, зацеплялись за паникадила, пробуравливали своды, вскидывали свои ветви до самой верхушки.
Во время чтения часов и в повечерие, в раннее утро и багровым, позлащенным вечером, из виноградных гроздей сочились струи похоти и разливали дьявольские соки, наливались огненною сладостью блуда, бешеною страстью, когда во мне закипала похоть.
В противовес божественной евхаристии, преломлению хлеба и вина в присутствии коленопреклоненных ангелов, окутанных облаками фимиама – творилась нечистая пародия звериного полового смешения, кощунственная месса, орошенная свежей кровью, вырывавшейся через шлюзы бурным потоком и обдававшая человека безумием и ужасом. Вероотступники-монахи со свиными лицами, похотливые монахини с отвислыми сосками, бросая насмешку над Святыми дарами – сплетались телами с косматым сонмищем козлов, лисиц и обезьян. Проворные дьяволы под их блудливые тела подсовывали раскаленные решетки или подставляли острые иглы, как знаки неминуемой кары.
Я лишь гораздо позже узнал, какой сатирический смысл содержался в этих карикатурах, в этой каменной хронике, в которой насмешливые иконописцы в союзе с церковью выступали против нищенствующих орденов, намекая на их скрытые, грязные деяния.
В особенности изображение под одной из лампад в правом углу паперти странно приковывало мое внимание. Нагая блудница с обезображенным лицом, напоминавшим морду животного, с потускневшими от времени красками, сидела на коленях монаха и предлагалась ему. Подол власяницы монаха уже пожирал огонь жаровни, которую разводил под ним усердный дьявол, старательно раздувая угли, и, однако, ни монах, ни блудница, по-видимому, не подозревали, что вот-вот пламя поглотит их. Бешеною похотью извивались члены этой рабыни порока и отражались в моих глазах, как живое, трепещущее тело. Тело ее воспламенялось и рдело среди обширного виноградника, озаренного розоватыми лучами утра или нежным пурпуром наступающего заката.
И меня она посвящала в тайну своих недр, как Ализа, пришедшая ко мне раньше других, как пышная Ева в доме с опущенными занавесками. Порой она представлялась мне то той, то другой и возбуждала то греховное наслаждение, к которому обе они меня звали и которое не было однако утолено.
Пламя, охватывавшее рясу монаха, передавалось и моей одежде и моему телу, как будто уже пылавшему на угольях и навсегда запечатлевшему на себе знаки ожогов.
И эта картина, вызывая во мне снова искушенье и укрепляя мою наивную веру в вечную муку, в одно время и унимала и возбуждала мои дикие страсти.
XI
Около этого времени я приобрел в лавке одного из букинистов, которых развелось около университета великое множество, различные руководства о половом вопросе и о последствиях любви.
Убогие и неказистые рисунки наглядно разъясняли текст. Они как будто были старательно выведены острием скальпеля, тщательно выгравированы на меди, как сплетенная грубыми и ловкими руками живая паутина. И все они в общем представляли для меня ужасное зрелище обломков трепещущей жизни – клочьев человеческого мяса, из которого вытекала кровь на плиты боен. А вместе с тем – в них-то и скрывалась тайна, и страшное очарование пола раскрывало в своем источнике скорбное чудо вечной жизни человечества!
Я был ошеломлен, словно погребальным видением, натиском ужасного хоровода мертвецов, восставших из могил. Обширный виноградник вожделения, пуская во все стороны искусительные ветви, смачивая свои колючки и завитки безумным и разгульным соком сладострастия, оказывался счастливым проклятьем рядом с этим предопределением любить лишь в объятиях страха на ложе, пропитанном зловонным зноем и смоченном липкой влагой.
Я как будто вступил в пределы ядовитого сада, где из чашечек цветов сочилась смрадная кровь и который был обставлен с коварным умыслом так, чтобы от ужаса и отвращенья подавлялась болезненная похотливость людей, если только она, побеждая все препятствия, не перекидывалась здесь в неистовый садизм. Порой в таких изъязвленных, покрытых проказою обликах представляются в аквариумах мягкотелые и ноздреватые полипы и актинии, унизанные вздутыми гребешками и вспученными сосочками. Даже анатомический стол, заваленный фибромами и кистами, не подавлял меня так, как эта клиника любви.
Отвратительные признания моих школьных товарищей были превзойдены. Они и не подозревали в своем нелепом сквернословии, что любовь способна сама себя осквернить и превратиться в великий позор мира. Как обезьяны со своими маленькими обезьянками-самками, они забавно передразнивали священный обряд, насмехаясь над жертвенным алтарем, но они не ведали высшей муки. Они смеялись над наготой своей и не чувствовали, как вонзались в их неопытное тело шипы пагубной науки.
Я раньше не знал ничего из того, чему они научали друг друга, а теперь знал больше всех их вместе: я познал страстные и сильные муки любви.
На грязных и топких основаниях колебались золотые и яшмовые колонны.
Потоки извержений, кровь и соки болезненной похоти набегали валами на ступени храма.
И лишь один Спаситель – проповедник религии всепрощения и любви, обратив свой страдающий лик к небесам искупления, стоял над этой гнусной грязью и простирал милосердную руку, кропя водой крещеные зародыши жизни, зачатые в очагах заразы.
Впервые изведал я щемящую, горькую жалость. Она перемешивалась с ужасом и с презрением к моему телу, не перестававшему трепетать до самого порога смерти, подобно дереву, в котором еще бродят соки, хотя его сразила молния.
Несчастные люди, которые не могли отречься от Красоты и Любви! Их кровью пропиталась земля! Как на японских изображениях, они вскрывали себе внутренности и украшали ими ноги Идола, наподобие гирлянд из колец, бус из изумрудов и рубинов, для его забавы, принося себя в жертву, жаждая с дикой яростью, со сверхчеловеческой радостью упиться смертью через любовь. Трагическая судьба не расторгла союза этих двух зловещих сестер: любовь простирала над человечеством холодные объятия смерти, а смерть лиловыми перстами сжимала жалобные уста, которые, воскликнув, застывали раскрытыми в мгновенной вечности любовной спазмы. И я тоже обнимал Нечистую лихорадочно и страстно дрожавшими руками и бросал к ее ногам свою жизнь.
Никогда я так безумно не любил Ализу с берега вод. Она, как и множество других, умерла от любви. Река надела ей кольцо и обручила ее с тенями. О, как истерзала она меня и как мучительно призывал я ее с того берега, который навсегда она переступила!
И эта Ева со своим чудесным земным и коварным именем стала для меня еще более презренной и милой. Как Ева Рая, она взяла меня за руку и повела к вратам любви. О, милосердная блудница!
Образ любви в них, как и во всех женщинах мира, представлялся мне уродливой маской, приплюснутой над зияющим провалом лика смерти.
Для меня это было великим испытанием. Меня охватывали приступы судорожной чувствительности, я застывал над мертвыми водами бытия и, вслед затем, желание изведать бессмертное страдание вновь возвращало меня к жизни. Я постиг, что Бог наделил таинственное женское тело болезнями и ранами, чтобы сильней заклеймить ее своим молниеносным гневом.
И половое существо, алчущее и жаждущее, превратилось в кровожадную горгону, заполнившую своими щупальцами все извивы пещеры. И мне показалось, что, наконец, я постиг женщину во всей красоте ее убожества и позора.
А если бы, вместо пагубной случайности, раскрывшей мне сразу и любовь и ее язвы, осторожные воспитатели научили меня, что мои скрытые органы – эти символы вечности – обладают такой же красотой, как трудящиеся и засевающие руки, как мыслящее чело и очи, отражающие сиянье небес, да, – тогда я не был бы и несчастным юношей, не перестававшим и в страстной муке терзаться мучительным желанием.
XII
Моя родственница, уже пожилая особа, возмущенная вечными обманами прислуги, наняла экономку для присмотра за домом. Это была высокая, зрелая брюнетка с угловатой фигурой, с мужской походкой и резкими движениями, словно рассекавшими вокруг себя воздух. Ей уже перевалило за сорок, и называлась она причудливо, по-мужски – Амбруаза.
Эта Амбруаза со своим мясистым, вытянутым носом, с чрезвычайно подвижными маленькими, сероватыми глазами под совершенно сросшимися бровями была бы совсем некрасива, если бы ее лоб не был украшен великолепной гривой каштановых волос с жгучим, осенним, багряным отливом. Но я не обратил бы на нее никакого внимания, если бы ее упорная предупредительность не преодолела в конце концов моего безразличия.
Она улыбалась мне с нежной и грустной покорностью. Ее руки как будто всегда старались задеть меня. Входя к себе в комнату, я несколько раз находил на своем столе небольшие букеты цветов, которые она покупала на улице.
Когда она входила ко мне, то всегда громко вздыхала. Я чувствовал себя отчасти смешным и неловким, как все мужчины, открыто преследуемые престарелыми и некрасивыми женщинами.
И вот однажды утром, когда я должен был из-за болезни остаться в постели, она вошла в мою комнату, поставила на полочку какую-то склянку с отваром, вышла и снова вошла, обнаруживая какое-то волнение. Лицо ее покрылось бледностью, глаза горели, как светлячки, и, прижавшись к моему изголовью, она глядела на меня с каким-то беззвучным странным смехом, обнаруживавшим широкий ряд ее зубов. Я повернулся лицом к стене, охваченный боязнью и тягостным чувством. Но почти в тот же миг она наклонилась надо мной, стала ласкать своими длинными руками мои волосы, так нравившиеся всем женщинам.
– Господи, какой он славный! О, мой маленький боженька!
Она говорила мне в каком-то легком бреду и обдавала лицо мое горячим дыханием и жгучими вздохами.
Застыв на миг в нерешительности, она внезапно бросилась на постель, схватила меня в свои объятия, безумно впиваясь в мой рот своими губами, и с хриплыми сдавленными криками яростно набросилась на свою добычу, подобная великим сладострастным амазонкам былой поры. Но ее бешеная страсть не действовала на меня. Я был спокоен. Не противился ей, оставаясь равнодушным к этой нежданной любви. Кофточка вдруг спала с нее. Распустились завязки юбок. Разметались, как крылья ночи, пышные пряди ее волос. И понял я, что всякая женщина становится красивой в страсти.
Эта высокая девушка, сжигаемая адским огнем, овладела мной бурным порывом. Я трепетал в ее объятиях и впал в сладкое забытье. А она мне шептала в исступлении:
– Мой маленький боженька… милый, славный боженька! И упивалась с дикими порывами. От нее пахло каким-то кислым едким запахом, как с поля брани.
Так познал я любовь.
Она раскрылась предо мной в тот миг, когда из моих нервов еще продолжала сочиться кровь, и я был пронизан ужасом и отвращением. Эта женщина с мужественным и страстным сердцем, не обращая внимания на мою жалкую трусливость, научила меня любви, которую так нежно раскрыла мне Ализа и не могла дать мне эта ласковая, как мать, Ева.
Потом мне стало грустно. Ужели эта Любовь?!.. Мучительная, судорожная спазма в момент агонии… Мне вспоминается теперь, с каким я усердием вымывал свои губы после этой любви.
Мучительные образы испарились. Мои грезы о великом безумии страсти потонули в этом пошлом упоении похоти, в этих грубых и достаточно тусклых наслаждениях. Моя постель оказалась соломенной подстилкой хлева, где засыпало животное сытным и безмятежным сном.
Все изменилось в моих представлениях. Женщина предстала предо мной служанкой неопрятного и бездушного акта. Я не страшился больше ее тайны. Я был подобен ребенку, боящемуся ночных привидений, пред которым зажгли внезапно свет.
Теперь я знал, теперь я все узнал: ужасное видение изменилось, смирившаяся кровь успокоила мое больное безумное воображение.
И юноша все же сказался во мне: если перед приятелями не посмел хвастаться этим любовным порывом Амбруазы, – внутренне я ужасно гордился происшедшим.
Эта пламенная девица со своими страстными порывами стала для меня спокойной привычкой, источником правильных удовольствий. Она горела странным жаром, называла меня постоянно своим маленьким боженькой и милым ангельчиком. В ее страсти было столько же естественности, сколько и отголосков долголетней религиозности. После утоления страсти она старательно перебирала пальцами свои четки.
Однажды она призналась мне, что была одно время набожна. Один из монастырских садовников изнасиловал ее. Она мягко и осторожно умела поправлять одеяла и подушки у больных.
И вот, благодаря неприязни к ней горничных за ее требовательность и строгость, она должна была уйти. Больше я не видел ее.
Снова начались для меня дни поста. Бредовые видения вновь владели мной, но уже не так, как раньше. Предо мной вставали яркие картины, ужаснее прежних. Я не мог видеть во время прогулок ни одной женщины, чтобы не представлять себе ее тела и рисовать ее в момент любви. Во всех женщинах чудилась мне та, которая овладела мною раньше, чем ею я.
Я осквернял робкую прелесть девственницы, насилуя в своем воображении тело каждой встречной женщины. Я был потаенным насильником, мысленно срывавшим с тела ткани одежд. И теперь, когда я уже знал скрытую тайну телесного облика Женщины, она вручила мне, животная и обнаженная в своих отправлениях, судьбу своего хрупкого и неразрушимого источника страсти.
Ее значение теперь переменилось. Ее тайна исчезла. Она перестала казаться мне жрицей колдовского обряда, Цирцеей, превращающей человека в зверя. Сама она была зверем со знаками зверя на своем теле, с звериной, пожирающей и лязгающей пастью. Ее недры были разверсты, словно разорвались от гнева богов, словно расщепились от удара грома. Вечно живая, раскрытая рана алкала и взывала, стала ее местью против мужчины и победой над ним.
Я накупил книг, читал с горечью и мукой Флобера, Гонкуров, Золя. У Бодлера я изведал разъедающее наслаждение. У Барбэ д'Оревилльи я испытал отраву жгучего извращения. Да, это были златоусты, прокаженные, ясновидящие пророки человечества. Все они изображали женщину, как золотую муху навозной кучи мира, обезумевшую пчелку, кидающуюся в погоню за самцами, как ненасытного спрута, всасывающего в себя мужчин, совершая работу истребленья. Она выставлялась в трагическом и диком виде, в ореоле жестокого величия.
Едва я узнал женщину, но никто не сказал мне, что она сестра моя, страдающая тою же мукой, что и я. Меня научили только презрению к своему телу, ужасу и стыду пред органами жизни.
И великие художники также учили меня в свой черед: «Смотрите! Она – истребительница духа, чудовище со множеством змеиных щупальцев. Она – язва рода человеческого. Если она рождает жизнь, то для того, чтобы жизнь потом растаяла в ее проклятом горниле страсти, чтобы ее дети, ставши рабами ее ложа, приносили себя в жертву у ее великолепных и непреклонных ног». Эти книги подкрепляли уроки моих первых учителей. Победное тело женщины рассеивало лепестки ее вечно живого греха всюду, куда она ступала. И Вселенная была отравлена ее ядом.
Я не ясно понимал еще моей болезни. Она таилась в глубине моего я. Она захватила все мои мозги, как разъедающий микробный токсин, как смертельный яд самой любви. А между тем, заразное начало не было мне врождено. Оно было результатом заблуждений половой зрелости, избытка моей болезненной чувствительности. Если бы, еще ребенком, я участвовал в играх с девочками моих лет, и невинная симпатия, определяющая будущие склонности, сроднила нас, если бы позднее не привили мне ложной стыдливости и отвращения к своему полу, – я избрал бы себе женщину по сердцу и пылкая природа моя укротилась бы под сенью семейного очага.
Моя болезнь была несомненным извращением тяготенья к тайне существа женщины. Болезнь так вкоренилась, что я не находил силы противостоять ей. Лишенный всяких предупреждающих и оздоравливающих средств в борьбе с нею, я не был в состоянии предотвратить то, что так долго мучило меня, подобно жестокой галлюцинации. С годами возрастало и странное физическое страдание, возбуждающий электрический трепет, пронизывавший мои нервы при приближении женщины.
Но казалось мне, я познал ее теперь всю. И испытывал одну мучительную тоску, чувствуя ее отдаленной от меня бесконечными преградами греха и моральных предрассудков общества. Я стал еще более одиноким с той поры, как она предстала предо мной. И оба мы – она и я – шли разными путями.
XIII
На соседней улице жила молоденькая девушка. Я проходил каждое утро мимо ее окон, и она постоянно сидела за окном с шитьем, которое казалось бесконечным. Я знал, что у нее были бледные, покрытые жилками руки. Она вышивала по канве с грустной и нежной грацией, словно была обречена убивать день с каким-то таинственным стараньем.
Не переставая, мелькала она своими красивыми руками, подобными цветочным лепесткам, над тканью. Может быть, подбирала узоры для вышивки.
Этого я не мог узнать никогда. Видел в окне только ее плечи и руки. Окно было высоко, и остальные части ее тела были скрыты от меня. Представление о невольнице, заточенной в глубине сумрачной от занавесок комнаты, словно образ сновидения, выступающий в отдаленной глубине зеркала, – привлекало меня к этой девушке. Ничего о ее жизни я не знал. Я знал только мучительное очарование ее рук, анемичную бледность ее волос. Она стала для меня милой грезой мирной и замкнутой жизни, как та жизнь, которую она вела там, в доме своих родителей. Я приходил к себе в комнату, подавленный чувством одиночества.
Щемящая тоска по нежной, отзывчивой женщине с каждым днем все сильнее охватывала меня, и я не испытывал больше болезненной страсти к ее телу. Как и тогда, после истории с Ализой, я ворочался на своей постели, целовал, рыдая, родной и милый призрак. Искреннее страдание снова охватило мою юную душу сквозь жгучее и смутное чувство. Еще зверь не успел проникнуть в высшие центры моего мозга: внутри меня еще скрывалась непорочная свежесть и чистое благоухание жизни, как нетронутая часть моего существа.
На утро я снова был там. Приходил в послеполуденное время. И с наступлением вечера видел ее грезившей, быть может, с грустью, как и я. Она не отрывалась от своей печальной и символической работы, ибо для меня беспредельная канва, по которой она безостановочно мелькала иголкой, была символом ее жизни.
Она заметила меня. Как будто порой взглядывала на улицу, по которой я проходил. И тогда на мгновение руки ее переставали водить иглой. Я успел в эти минуты заметить, что глаза ее были цвета дождевой воды и очень ласковые. Они так подходили к усталому движению ее рук и к матовым без блеска волосам.
Я любил эту девушку, как любил высокую Дину, Ализу и всех любимых моих детских лет. Но не могу сказать, чтобы любил ее такою же любовью, как и тех. Я любил ее со всей тоской моей чистой любви, всем пылом юношеских лет. И позабыл, что уже познал женщину. Это был припадок чистоты, подобный приступу религиозного рвения, когда я шел причащаться, держа свою непорочно белую душу в руках, с тайным страхом пред Святым Таинством.
Я называл ее в глубине души смутным, обаятельным, как и она, именем: «моя Дева». Ведь она являлась мне в едва видимой телесной оболочке, скорее воздушной, закутанная легкими тканями, как маленькая Святая Дева часовни среди облаков ладана.
Я не знал, пойду ли когда-нибудь к ее матери, да и была ли у нее мать. Иногда к ней приближалось чье-то старческое лицо, которое так же могло принадлежать матери, как и дряхлой кормилице. И жил я так, не сознавая самого себя и все свое будущее, в котором сам я представлялся себе, как бы в отдаленном зеркале, сквозь прозрачную пленку, где в глубине таилось что-то бесконечно чистое и сладкое. Продолжалось такое состояние довольно долго, я не мог бы сказать сколько именно, ибо в своем безумии потерял чувство времени.
И вот однажды, проходя мимо дома, я не заметил у окна этой девушки, но почти тотчас же дверь растворилась. И увидел я, что еще ее не знал, и все, что казалось мне в ней таинственного – было очень далеко от той красоты, в которой она мне вдруг предстала.
Это было в начале лета. Траурное платье ее спадало до самых ботинок. На шляпе развевался легкий креп, из-под которого выбивались бледно-золотистые пряди волос. Я догадался теперь, почему у окна, в тени занавесок, она казалась мне похожей на маленькую монашку, мастерившую из тканей невидимый саван. Благодаря этой траурной одежде еще сильнее сгущался полумрак вечно закрытой комнаты.
А теперь, в трепетном сиянии утра, от ее прекрасного и свежего существа веяло дыханием розы. И я уже позабыл, что она так долго грустила за окном и отдавалась столько дней скучной работе. По моему телу пробежала лихорадочная дрожь. Я впивал, как золотой напиток, как жгучее вино островов, размеренное колебание ее бедер, тонкую, волнистую прелесть ее нежданно новой красоты.
Она уже не была обманчивой лилеей, которая посещала мою мечту среди закрытых, белых тканей, среди непорочных, белоснежных дорог, куда ее вела моя тоска о непорочной жизни. Теперь она облеклась в сочные краски жизни, предстала в разгаданной тайне своего облика и снова становилась для меня навязчивым бредом.
Вся женщина раскрылась предо мной в тот миг.
Воскресли ужасные образы – целый сад чудовищных цветов. Снова глаза мои скользнули по ее фигуре, сорвали одежды и ослепились сияющей наготой. И ею, этим ребенком с таким влажно трепетавшим телом, обладал я в своей мечте, как куртизанкой.
В следующие дни я не проходил уже больше мимо ее окон.