Текст книги "Скворечник, в котором не жили скворцы"
Автор книги: Камил Икрамов
Жанр:
Детские остросюжетные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Я про все это думаю и молчу. И так из-за меня мы с Альбиносом опоздали. Молчу и делаю вид, что все в порядке.
Вдруг Сережка трогает меня за рукав и тащит на чердак. На крыше светло от неба и прожекторов, а здесь, оказывается, тьма-тьмущая.
– Пригляделся? – спрашивает Сережка.
– Немножко, – отвечаю.
– Бочку видишь?
– Немножко.
– Ничего ты не видишь, – сказал Сережка. – На вот, щупай.
Щупаю. Действительно бочка. Руку в нее опустил, а там вода.
– Значит, если зажигалка упадет, ты ее в бочку. А если что-нибудь загорится, хватай ведро. Видишь ведро?
– Ничего я не вижу, – сказал я.
– Ну приглядишься. А вот ящик с песком. Можно зажигалку в ящик. У нас еще огнетушитель есть, но, говорят, он не работает. Ты его лучше не трогай.
Глаза мои постепенно стали привыкать. Постепенно я увидел бочку и ящик с песком, и большой деревянный щит, на котором висел багор, железные щипцы с длинными ручками, две лопаты, пожарный топорик и брезентовые рукавицы на гвоздиках.
– Это твои рукавицы, – сказал Сережка.
Я сунул рукавицы в карман курточки, и мы вылезли на крышу.
– Тише вы! – крикнул Шурка. – Летит.
Я услышал, что в небе появился кто-то чужой. Это был самолет, который мы не видели, как ни вглядывались. Мы слышали прерывистый гул.
– Фриц! – сказал Шурка.
– Что? – спросил я.
– Я говорю, фашист летит.
Я покраснел, и волосы под каской вспотели у меня от стыда. Хорошо, что темно и не видно, как я покраснел.
Наши зенитки почему-то не стреляли по этому самолету.
Сейчас больше всего разрывов было над Зарядьем. А самолет дудел прямо над нами: ду-ду-ду…
И тут – знакомый свист. Такой, как на даче. И сразу же тук-тук, тук-тук-тук по крыше.
– Ну и осколочки! – дрожащим голосом сказал Шурка, и зубы у него тихонько лязгнули.
А я понял, что это не осколки, а зажигательные бомбы. Впрочем, все это поняли, потому что одна бомба скатилась в водосточный желоб и загорелась бенгальским огнем. Натягивая рукавицы, я бросился к ней, схватил за хвост и сбросил вниз в переулок.
– В бочку ее, в бочку! – крикнул мне Шурка.
Но было уже поздно.
Когда я оглянулся, ребят у слухового окошка не было. Я понял, что они нырнули на чердак. Я бросился за ними.
Где-то за стропилами вовсю горела бомба. Она горела ровным светом, и на чердаке было светло. Я кинулся на свет и увидел, что Сережка уже ухватил эту бомбу щипцами и тащит прямо на меня.
– Там есть еще! – крикнул он.
Действительно, в другом конце чердака тоже было светло. Бомба горела, на метр разбрасывая огненные брызги. Она шипела и, кажется, даже крутилась. Схватить ее рукавицами казалось страшно. Я ударил по ней ботинком, она не взорвалась. Тогда я еще поддал ногой и стал гнать ее по чердаку к ящику с песком.
– В бочку ее, в бочку! – услышал я.
Тут подбежал Сережка со щипцами, ловко схватил бомбу, но она распалась на две части и продолжала гореть. Шурка прибежал с ведром воды и выплеснул ее. Нас обдало горячим паром и брызгами. Бомба чуть приутихла, но потом стала гореть с новой силой.
– Песку! Песку надо!
К счастью, до ящика с песком было недалеко. Мы метались с лопатами, пока не навалили целую кучу песка. Бомба погасла. Но на чердаке не стало темнее. Где-то совсем в дальнем конце горели стропила. Мы кинулись туда.
Это была, наверно, самая опасная бомба. Она пробила крышу рядом с дымовой трубой и застряла между крышей и деревянной балкой. Горела вовсю, с треском. Мы плескали воду, мы швыряли лопатами песок, а бомба все горела и горела, и балка разгоралась сильнее.
Сережка притащил багор, выковырнул бомбу. Она мелкими кусочками упала на шлак, насыпанный на чердаке. Я подцепил ее на лопату и сунул в ведро с водой, которое притащил Шурка. Но балка горела. Мы поливали ее водой и кидали в нее песком…
На чердаке наконец стало темно, и нас это обрадовало. Мы гуськом обошли его весь и вылезли на крышу.
Над городом было тихо. Не было разрывов, не ухали зенитки, и щупальца прожекторов исчезли. Светало.
Сережка снял каску.
Его белые длинные волосы слиплись.
– Порядок! – сказал он. – Я думал, они взрываются.
– Нет, – сказал я, – они не взрываются.
Я хотел рассказать, как у нас сгорела дача, но опять промолчал.
– Еще как взрываются!.. – сказал Шурка. – Это просто нам повезло.
Шурка тоже снял каску. И я снял. Ветерок обдувал мою взмокшую голову.
– Хорошо! – сказал Сережка-Альбинос.
И я подумал, что действительно хорошо.
На углу, возле кинотеатра «Заря», что-то щелкнуло. Это включились огромные репродукторы, похожие на граммофонные трубы. «Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!» Голос диктора был родной и знакомый.
Я посмотрел направо. Кремль, собор Василия Блаженного – всё на месте.
Я оглянулся. Трубы Могэса тоже целы. И мост цел.
«Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!» – еще раз сказал диктор.
Я посмотрел на свои ботинки – не прожег ли. Нет, все в порядке. Зато на штанах в нескольких местах были мелкие дырочки.
– Зря ты первую штуку вниз швырнул, – сказал Шурка. – Если бы ты ее в бочку сунул, у нас была бы целехонькая бомба, а так только одни хвосты остались.
«Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!» – в третий раз донеслось из кинотеатра «Заря».
Становилось светлее… Скоро взойдет солнце.
…Я никогда не думал, что черная лестница в нашем доме такая неудобная. Ступеньки крутые, а на поворотах скошенные. На черной лестнице трудно угадать, какая дверь в какую квартиру ведет. И номеров на них нет.
Мы спускались медленно.
– Это какая квартира? – спросил я Шурку, когда мы были на шестом этаже.
– Семнадцатая, – говорил он. – Гавриловы и Яворские. Сам не знаешь? Шестой же этаж.
– А эта? – спросил я.
– А это твои Кириакисы и Матишина. Изобретатели.
Я знал, почему Шурка сказал – изобретатели, а не изобретатель. Все в доме считали, что у нас один только изобретатель – Андрей Глебович. Но Андрей Глебович говорил, что Вовка Ишин тоже изобретатель. Мы не верили, думали – он своей квартирой хвастается. Кроме того, мы знали, что изобретает Андрей Глебович, а чем занимается Ишин, не знал никто. Вот что с мотоциклом возится – это все видели. И потом, посудите сами: может ли это быть, чтоб в одной квартире жили сразу два изобретателя, а во всех остальных – ни одного?
Мы спустились во двор и, обойдя дом, подошли к подъезду. Там стояло много народу. Все, кто провел ночь в бомбоубежище в духоте и тревоге, вышли сюда, чтобы дышать свежим воздухом, глядеть на чистое небо и радоваться, что живы и здоровы.
Здесь была и моя тетя Лида, и Андрей Глебович с женой, и Галя, и мать Шурки Назарова – тетя Катя, и Сережина мама, и Барыня-Матишина.
Нас стали расспрашивать, как кончился налет, куда падали бомбы, сколько самолетов сбили. Но мы не видели, чтобы сбросили куда-нибудь фугасную бомбу, и не видели, как наши сбивали вражеские самолеты. Зато каждый из нас вытащил из кармана обгоревший хвост зажигалки. Мне кажется, что мы не сильно хвастались.
Мать Шурки перекрестилась и поцеловала сына в лоб. Тетя Лида улыбалась. Сережина мать только вздыхала. Все на нас смотрели с уважением до тех пор, пока Матишина не сказала свое слово.
– Вандалы! – сказала она. – Дикари! Господь их покарает. – И она тоже перекрестилась.
То, что крестилась мать Шурки Назарова, никого не удивило. А вот что Матишина крестится – это мы видели в первый раз.
ПЕТЫН
Весь август и начало сентября погода в Москве была прекрасная. Дни стояли теплые, солнечные, небо чистое. И это было плохо, потому что в ясную погоду воздушные налеты особенно опасны. Правда, когда много туч, тоже опасно, потому что за тучами легче проскользнуть к Москве, легче скрыться от прожекторов и зениток. Но дни стояли ясные, и ночи были безоблачные.
Сережка Байков, Шурка Назаров и я каждый налет дежурили на крыше и видели, как ослабевает напор фашистских стервятников.
– Ты заметил? – сказал Шурка. – Чем мы втроем становимся смелее, тем фашисты становятся трусливей.
– Неужели они это чувствуют? – удивился я.
– Не знаю, как они, а я это чувствую, – сказал Сережка.
Я посмотрел на Сережку и по глазам понял, что он сострил. Я не всегда понимал, когда он шутит. Только если заглянуть в глаза.
Между прочим, 1 сентября прошло, а занятия в школах не начались. Говорят, что где-то в Москве работали школы, но в нашем районе, к счастью, не работали. Ни моя 578-я, ни Шуркина 562-я. И Галя Кириакис тоже не ходила в школу, даже в свою балетную – балетная школа тоже уже эвакуировалась.
Каждый день говорила про свой отъезд Барыня-Матишина, но почему-то не ехала. Она всем объясняла:
– Днями должен приехать Вова. И тогда мы поедем на восток. Я никогда не была там. Говорят, это сказочный край.
Газеты писали об ожесточенных боях на всех фронтах и на всех направлениях. Гитлеровцы наступали, неся огромные потери в живой силе и технике. Но они пока все еще наступали.
По радио передавали сводки Совинформбюро о героизме наших солдат и мирного населения, и по нескольку раз в день мы слышали песню «Священная война». И сколько бы раз ее ни передавали, я всегда замирал у репродуктора и думал: кто мог сочинить такую прекрасную песню?
Дадим отпор душителям
Всех пламенных идей.
Насильникам, грабителям,
Мучителям людей.
И еще:
Пусть ярость благородная
Вскипает как волна,
Идет война народная,
Священная война.
В Центральном парке культуры и отдыха была выставка фашистских самолетов, сбитых на подступах к Москве.
Мы с Шуркой решили пойти в ЦПКиО. Сережка не мог – он работал.
За веревкой стояли самолеты: совсем обгоревший истребитель «мессершмитт» и бомбардировщик «Юнкерс-88». На истребитель и смотреть было нечего – так мало чего на нем осталось. «Юнкерс» был поинтересней. Он стоял на козлах, потому что шасси сломались, и крылья его уныло свисали к асфальту. Может быть, они и не свисали, но таким он мне запомнился. Свисающие крылья с черными противными крестами и здоровенные пробоины в фюзеляже. Еще мне тогда запомнилось множество медных проводов, будто это не самолет, а летающий радиоприемник. Мальчишки и взрослые стояли за веревкой, а внутри ходила женщина в синем халате. Совсем как в Третьяковской галерее.
Кое-кто из мальчишек пытался нырнуть под веревку, пробраться к самолету и отломать что-нибудь на память. Женщина в синем халате только делала вид, что гоняет их, но никому ничего отломить не удавалось, потому что всё давно уже обломали и оторвали до них.
Мы с Шуркой тоже нырнули под веревку и обежали самолет вокруг.
– Раньше надо приходить. В первый день, – с упреком сказал мне Шурка, будто я виноват, что всё уже обломали. – Пустой номер. Тут не разживешься.
Когда мы уже уходили домой, ко мне подошел какой-то долговязый нестриженый парень и сказал:
– Махнемся?
– Что на что? – спросил я. Я вообще не любил меняться. Да и не на что у меня было.
– Твою авторучку на погон.
Парень вытащил из кармана брюк серебряный перевитый погон. Я никогда не видел погонов, а тем более немецких.
– Где достал? – спросил я.
Но парень не ответил. Он только повторил:
– Махнемся?
– Настоящий? – спросил я.
– А ты что думал!
Я с радостью отдал ему свою авторучку, хотя очень ею гордился. Она была у меня перламутровая, с позолоченным пером. Тетя Лида подарила мне ее, когда я перешел в шестой класс. Правда, я не писал этой ручкой, а носил ее для красоты в кармане куртки. В первый же день, когда тетка мне подарила ручку, я ее уронил и сломал перо.
Всю дорогу домой Шурка выпрашивал у меня погон, но я ему даже посмотреть как следует не дал, потому что Шурка положит в карман и скажет: «Я тебе завтра отдам», а потом попробуй забери. Он же старше и сильнее.
Тетя Лида готовила обед. Это было очень кстати: есть хотелось ужасно. Я не пошел в комнату, а толкался около нее на кухне. Керосинка коптила. Тетя Лида сердилась на меня. Я не сходил вовремя за керосином, и пришлось занять у соседей.
На первое у нас был суп из чечевицы, заправленный гусиным жиром, на второе – пшенная каша, тоже с гусиным жиром. Я не знал, что гусиный жир такой вкусный. Почему я до войны никогда его не пробовал?
После обеда я лег на кровать и стал читать «Виконта де Бражелона». Погон я положил рядом с книжкой и все время поглядывал на него.
Тетя Лида пришивала пуговицы к моему демисезонному пальто.
– Крылов! – раздалось с улицы. Это кричал Шурка.
«Сейчас будет погон выпрашивать», – подумал я, но выглянул в окно.
– Крылов, иди сюда!
Я схитрил. Погон оставил дома, а сам вышел на улицу.
– Чего тебе? – спросил я. Я знал, что Шурке не на что выменять погон. Самое ценное, что у него было, – это головка от зенитного снаряда. Но снаряд был наш, а погон трофейный.
– Петын вернулся, – сказал Шурка.
– Из тюрьмы? – спросил я.
– С фронта, – сказал Шурка. – Пошли к нему?
Эта новость меня поразила. Петын был знаменитостью не только в нашем переулке, но и во многих переулках вокруг. Мы знали, что он карманник, ширмач. За год до войны он куда-то исчез. Говорили – попал в тюрьму. Это никого не удивило, потому что его забирали несколько раз.
Мы все очень боялись Петына и немножко уважали. Это был уверенный в себе, красивый, рослый парень. Ходил в хромовых сапогах «джимми», в жилетке, на лбу челочка. Левую руку Петын всегда держал в кармане: там он носил финку. Перед тем как исчезнуть из нашего переулка, Петын вставил себе золотой зуб и научился играть на гитаре. Песни, которые пел Петын, нам очень нравились. Особенно про Колыму, про вора, который мечтает, как он отбудет «срок приговора» и «на поезде в мягком вагоне» приедет к своей любимой. Петын хорошо играл на гитаре и слова выговаривал как-то по-своему, особенно вот этот куплет:
Воровать завяжу я на время,
Чтоб с тобой, моя крошка, побыть,
Любоваться твоей красотою
И колымскую жизнь позабыть.
Я уже говорил, что в нашем переулке было три одноэтажных дома. Самый лучший тот, что при церкви. Из толстых бревен, с мезонином, с двумя высокими крылечками и с сиренью в палисаднике. В мезонине жил Петын.
Мы вошли во двор и сразу его увидели.
Петын загорел, раздался в плечах за это время. Он сидел на крыльце в красноармейских брюках, грубых сапогах и заплатанной гимнастерке.
– Здорово, огольцы! – сказал он. – Пронюхали, что Петын вернулся?
Я не понял, рад он, что мы пришли, или нет. Мне-то он радоваться и не должен был, потому что я Петына боялся и редко подходил к нему. А Шурка его уважал. Раньше Шурка ему всегда за четвертинкой бегал. Один раз они даже голубей вместе гоняли.
– Здравствуй, Петын, – сказал Шурка. – Это правда, ты с фронта?
– А то откуда? – сказал Петын. – С луны, что ли? Сейчас весь наш народ – как один человек.
– Петын, – сказал я, – а говорили, что ты в тюрьме.
– А ты, Фриц, вражеские разговоры не слушай, – сказал Петын. – Ты, Фриц, лучше на себя погляди.
Я понял, что он имеет в виду.
– Нет, правда, – сказал Шурка, – ты же сам говорил, что тебя скоро заметут… И потом, Петын, я тебя очень прошу: не зови ты его Фрицем. У него фамилия русская – Крылов, ты его лучше по фамилии зови.
– Так вот, огольцы, – сказал Петын, – если уж вам так про мою жизнь интересно, могу кое-что рассказать. – Петын закурил, как-то грустно усмехнулся и начал так: – Был Петын уркой, а стал честным человеком. Кровью смыл с себя позор.
Из кармана гимнастерки он вытащил какие-то бумаги и показал нам:
– Видали? Прибыл домой на поправку.
Мы заглянули в бумагу. Текст ее был напечатан на машинке, а какие-то слова вписаны чернилами.
– Глядите!
– «Проникающее ранение грудной клетки», – прочитал я.
– Навылет, – сказал Петын, – легкое пробили, гады! Но Петын еще даст им. Поправлюсь – и опять на передовую.
– А как ты на фронт попал? – спросил я.
– Как все, – сказал Петын. – Добровольцем. Сейчас идет борьба не на жизнь, а на смерть. Сейчас решается вопрос – быть всему нашему народу свободным или попасть в порабощение.
Я хотел спросить еще: а где же он был целый год до войны? – но не решился.
– Да вы садитесь, ребята! – пригласил Петын.
Мы сели на ступеньку пониже Петына.
– Я вам вот что, ребята, скажу. Был Петын уркой, а теперь честный человек, – повторил он свои же слова. – В один день моя жизнь переломилась раз и навсегда. Возврата к прошлому нет. Был я вор, ширмач – преступник, одним словом. Если бы не тот случай, может, моя жизнь и дальше текла бы в пропасть. Вот слушайте и запоминайте, как в жизни бывает…
Было это 10 июня сорокового года, как сейчас помню. От Киевского вокзала отходил экспресс Москва – Киев. В поезде разные командировочные. Лопатники грошами набиты. Пассажиры идут – на каждом лепень заграничный. – Петын посмотрел на меня и объяснил: – Ну, лопатник – по-воровски это бумажник значит; лепень – костюм. А чемоданы кожаные. Но я по чемоданам не работал. Вижу – идет один. Задний карман оттопыривается. Чую – что-то есть. У него в одной руке чемодан, в другой портфель. Стал дверь на перрон открывать. Я вроде нечаянно о его чемодан споткнулся. «Извиняюсь, гражданин», – говорю. И дальше побежал – вроде тоже на поезд опаздываю. Захожу, значит, я в мужской туалет, кабинку на задвижку, открываю я этот лопатник, ну бумажник, а там… Ну вот ты скажи: что там могло быть? – спросил Петын меня.
– План секретного завода! – выпалил я.
Шурка посмотрел на меня с удивлением:
– Чего?!
И Петын вроде бы запнулся. А потом спросил:
– Ты книгу «Они просчитаются вновь» читал?
Я говорю:
– Читал.
И тут же понял, как я догадался, что было в бумажнике. Ведь про историю, которую рассказывал Петын, я знал из этой книжки.
– Ну вот… – сказал Петын. – Если ты эту книжку читал, значит, ты и историю эту правильно понимаешь. Там же все про меня написано. Только фамилия изменена. И поезд там другой назван. Для конспирации.
Шурка эту книжку не читал и поэтому смотрел на нас с Петыном с завистью.
– Ну, и дальше было все, как в книжке, – продолжал Петын. – Попал я в прокуратуру. Долго меня не пускали. Кто, зачем, откуда – спрашивают. Ну, я там этим мелким объяснять ничего не стал.
Провели они меня в кабинет. Кабинет, ребята, я вам скажу!.. Панели дубовые и двери двойные, чтоб ничего оттуда слышно не было. Вышел мне навстречу этот самый, который книжку написал. Высокий из себя, красивый, волосы светлые. «Я вас слушаю», – говорит. А глаза у него проницательные! Ну, думаю, спекся Петын! Этому надо всю правду выкладывать. Я сначала думал – скажу, на улице нашел. С этим, вижу, не пройдет.
«Явился, говорю, к вам Петр Петрович Грибков, по кличке «Петын». Не с повинной пришел, а просто другого пути у меня нет». Рассказал я ему эту историю, положил на стол бумажник. Посмотрел он план и говорит: «Это же есть наш самый секретный завод!» Стал спрашивать, какой из себя этот мужик, в чем одет. Я ему рассказал. Он к телефону. В Киев позвонил, чтобы задержали. А потом сел, открыл пачку «Казбека» и говорит мне: «Курите, Петр Петрович». С одного раза мое имя-отчество запомнил. Ну, думаю, если курить предлагает, значит, сейчас меня заметут. Так положено: как на допрос вызывают, говорят: «Закуривайте». Это поначалу так.
Я закурил. Он тоже закурил. Смотрит он на меня. А я уставился в ковер и думаю: «Отбегал, Петын, отбегал. Но не жалко. Пусть я в тюрьме посижу, но зато этого шпиона на чистую воду вывел». Случайно, конечно. А он мне говорит: «Положено вам, Петр Петрович, за воровство по статье сто шестьдесят второй Уголовного кодекса РСФСР как минимум год тюрьмы, а как максимум – пять. Это если иметь в виду ваше прошлое. Но, учитывая вашу сознательность, скажу я вам спасибо, Петр Петрович, большое государственное дело сделали…»
Я слушал Петына и не верил своим глазам. Неужели передо мной человек, о котором написано в книге? Да, рассказ Петына полностью совпадал с тем, что я прочитал в книжке.
– А шпиона поймали? – спросил Шурка.
– Нет, – сказал Петын. – Шпиона не поймали.
– А в книжке написано, что поймали, – сказал я.
– Написано, что поймали, однако на самом деле не поймали, – вполголоса пояснил Петын. – Вы, ребята, должны понимать. Враг хитер. Он не стал до Киева ехать, где-то на полдороге сошел.
Нам всегда нравилось, как Петын курит. Он затягивался глубоко и резко, папиросу держал между большим и указательным пальцами, а затянувшись, сразу отрывал папиросу от губ.
Вот и сейчас, кончив рассказывать, он затянулся так, что вдохнул в себя последние табачинки и закашлялся. Шурка смотрел на него с восхищением. Я тоже.
– Голубей гоняешь, Шурик?
– Куда… – вздохнул Шурка. – Не до голубей. Говорят, на чердаке ничего лишнего быть не должно.
– Хотя, конечно, – согласился Петын, – нынче всем не до голубей… Что нового в переулке? В эвакуацию многие драпанули?
Мы никогда так не говорили об эвакуированных хотя бы потому, что мы им не завидовали. Многие завидовали нам, оставшимся в Москве.
– Никто не драпанул, – сказал я. – Драпают только фашисты. Наши уехали в организованном порядке. Самые ценные учреждения, многосемейные с детьми.
Петын пропустил мои слова мимо ушей. Он умел так слушать, что я, например, смущался.
Из кармана своих военных штанов Петын достал пачку «Беломора» и протянул нам. Я вообще-то не курил, но, чтобы не унижаться, взял папиросу и стал дымить. Я боялся закашляться. Шурка закурил по-настоящему, он вообще покуривал – Петын его раньше выучил.
– Ну, из вашего дома кто уехал? – спросил Петын Шурку.
– Из нашего? Стремоуховы. Яворские. Сальковы.
– Яворские – это из какой квартиры?
– Из семнадцатой, где Гавриловы, – объяснил Шурка.
– А Барыня? – еще спросил Петын.
– Матишина? Она здесь. Собирается только, – сказал я.
– А этот изобретатель?
– Здесь, – сказал Шурка. – Сам-то на работу поступил. Галя в госпиталь ходит медсестрам помогать.
Я хотел сказал, что у Андрея Глебовича сгорела дача, но промолчал. Что это – никому не говорил, а теперь скажу! Кстати, я вспомнил, что книжка про шпионов «Они просчитаются вновь» сгорела вместе с дачей.
– Петын, – спросил я, – неужели того шпиона, у которого ты бумажник тяпнул, так до сих пор и не поймали?
– Поймаешь их… – усмехнулся Петын. – Они же под хороших людей маскируются.
– Но многих ведь поймали, – осторожно возразил Шурка.
– Многих, но не всех, – объяснил Петын. – Шпионов в нашей стране еще много. Если б не они, совсем другая была бы жизнь. Гитлер чем силен? Тем, что он у себя всех шпионов… – И Петын так точно изобразил повешенного, что мне на минуту их всех стало жалко.
Только на минуту или еще меньше.
А потом я подумал: кто же эти люди, которые шпионили против Гитлера? Выходит, они за нас.
Я не успел додумать до конца, потому что Петын продолжил объяснение:
– Вот возьмем ту же Барыню, мать Ишина. Она по существу, по нутру своему чуждый элемент. Дворянка, гимназию кончила.
– Она не кончила, – перебил я Петына, – ее выгнали. Она двоечница была. Мне тетка говорила.
– А ты, Фриц, помалкивай, – сказал Петын. – Ты, Фриц, молчи в тряпочку. Почему твоя тетка дала тебе нерусское имя? Что, русских ей не хватило?
– В честь Энгельса, – робко сказал я. – У нас в роду никого немцев не было. Вот у Андрея Глебовича бабушка была немка.
Я не знаю, зачем я так сказал. Ну зачем? Мне стало стыдно, но почему стало стыдно, я не понял. Отчего-то мне даже показалось, что Андрей Глебович, Доротея Макаровна и Галя просили меня никому об этом не говорить. А я вроде бы предал. Хотя я точно помню, что меня никто не просил. Я точно помню. Просто я пришел к ним еще до войны, и Галя показала мне альбом. Там было много всяких фотографий на толстом картоне. На одной фотографии я увидел женщину, чем-то похожую на Галю. Эта женщина играла на арфе или делала вид, что играет.
«Это моя прабабушка, – сказала Галя. – Она была известной красавицей в Саратове».
Я прекрасно понимал, что у всех людей есть прабабушки. И все-таки такая молодая и красивая прабабушка меня удивила.
«Она немка, урожденная Штеккер. И вышла за моего прадедушку Кириакиса. Он был тиран».
«Тиран? – удивился я как дурак. – Разве в Саратове были тираны?»
«Он не по профессии был тиран, а по характеру. Он не разрешил своей жене пойти на сцену. А это у нас в крови. По профессии же мой прадедушка был кондитер, известный в Саратове кондитер».
Вот такой был разговор. Я точно помню. Это еще до войны.
Петын и Шурка смотрели на меня.
– Что же ты раньше молчал? – прищурился на меня Шурка.
Сам не знаю, для чего я добавил:
– Она хотела стать артисткой, но ей муж не разрешил.
– Да… – Петын опустил голову. – Я всегда чуял в них что-то не наше, а что – не понимал. Теперь ясно.
Мне и теперь было неясно, и потому я стал с интересом слушать Петына, хотя говорил он больше не мне, а Шурке.
– Жила в Ленинграде одна семья. Назовем ее условно Сысоевы. Сам Сысоев японец. – Петын говорил, как читал. – И вот в результате расследования Сысоев оказался офицером одного генерального штаба, заброшенным к нам еще до революции, чтобы сообщать своему микадо про наш военно-морской флот. Между прочим, этот Сысоев был замечательный портной. Он высшему командному составу шил обмундирование. Кителя, клеши и так далее.
Шуркин отец тоже был хороший портной, и, наверно, поэтому Шурка отвел глаза в сторону.
– А кто Кириакис по нации? – спросил меня Петын.
– Грек, – сказал я.
– Да… – вздохнул Петын. – Оба вы, огольцы, глупые, у вас пыль на ушах.
Наступил вечер. Сережка, наверно, вернулся с завода и ищет нас, а мы сидим с Петыном и никак не можем уйти. Он молчит, о чем-то думает. Достал папиросу. Для себя, нам не предложил. Сидит, курит, думает. Может, о том шпионе. Может, о войне. Потом вдруг вспомнил про нас и говорит:
– Шурка, у Кобешкина водка есть?
– Не знаю, – ответил Шурка. – Вряд ли. От него последнее время денатуратом воняет.
– Значит, нет водки, – подвел черту Петын.