Текст книги "Чёрный петух"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Кальман Миксат
ЧЕРНЫЙ ПЕТУХ
Так уж повелось, что не только люди умирают, но и болезни. Какая-нибудь знакомая болезнь вдруг исчезает и больше не появляется в поле зрения докторов. Сначала она начинает ослабевать; слабеет, слабеет, и вот, когда становится уже настолько слабой, что не может причинить вреда, смерть отзывает ее, как солдата-инвалида, и посылает вместо нее другую. Смерть тоже меняет свой обслуживающий персонал.
Так кончилась старая честная лихорадка. А ведь когда-то, особенно в пору созревания фруктов, целые деревни лежали вповалку в лихорадке; она трясла людей, кидала в дрожь, так что зуб на зуб не попадал, однако уже не хватало у нее силы совсем извести человека. Вот и пропала лихорадка за ненадобностью, а на ее место пришла инфлюэнца.
Новая метла хорошо метет; в небольшом селе Параска она подмела буквально каждого десятого. Часть их умерла от самой инфлюэнцы, часть же – от осложнений после нее: от чахотки и малокровия. Только тем удалось избежать этой доли, кого врач, доктор Брогли, послал на юг, в хвойные леса, где они поправились – и жирок приобрели, и красных кровяных телец.
Особенно опасной выдалась зима 1890 года. И инфлюэнца была совсем молодой, и зима куражилась: на дворе уже начало декабря, а зима маскировалась под лето. Ну а поскольку ни тепло ни холод не по губе собаке, в январе весь накопившийся холод сразу тут как тут, и ударили столь лютые морозы, что даже старики диву дались: «Такая стужа, наверное, была в Москве в ту пору, когда оттуда погнали Наполеона…»
Тогда-то и умер Петер Костохаи, девяностопятилетний старец села; за ним – дядюшка Сепи Дивени, кумир сельских ребятишек, тративший все свои средства на кукол, деревянных гусаров, небольшие кружечки и баклажечки – своих детей у него не было, вот он и обласкивал чужих; преставилась супруга отставного ключника, тетушка Францка, единственная женщина, нюхавшая табак; как говорится, сыграли в ящик престарелый стряпчий Иштван Тот и самый здоровенный борец в округе Михай Уйлаки, который, бывало, мог остановить на бегу, ухватив за рога, мчащегося быка: «А ну-ка, стой, молодчик!»
Я перечислил только наиболее известных и именитых. И тем, кто отошел, уже все равно – ушли они милостью божьей. Куда хуже было тем, кто уцелел, выжил, перенеся эту новую болезнь, – у тех не знаю и в чем душа держалась. Так, еле волочили ноги супруга Яноша Макута, красивая молодуха Болнадине (урожденная Розалия Сабо), Михай Вереш, Карой Надь, Йожеф Купойи, Имре Эртелмеш и Пал Патаки. Разумеется, я и сейчас назвал только дворян. Мужики в счет не идут.
Впрочем, что это за дворяне! Крытый соломой домишко – вот и вся усадьба, в трухлявой раме – древний герб; кованый сундук с грифом на крышке, а в нем – связка старинных рукописей; поржавевшая древняя сабля, свисающая со стены (носившему ее последним непрестанно икается на том свете); серебряное кольцо с гербовой печаткой, хранящееся где-нибудь в ящике стола (на золотое не хватило пороха даже предкам) и двадцать-тридцать хольдов[1]1
Xольд – основная мера земли в Венгрии, равен приблизительно 0,57 га.
[Закрыть] земли в пределах параскайских угодий. Вот и все, чем они могли похвастаться…
Впрочем, страх – хороший учитель; он быстро учит уму-разуму. Боже мой, что было в прошлом году, когда Брогли наказал больным уехать на лето в Глейхенберг, поставив вопрос ребром: либо поездка в Глейхенберг, либо смерть!
«Ну, не хватало еще этого! Глупые речи! И где найти столько денег на поездку?» Среди больных чуть не вспыхнул мятеж. «Что мы потеряли в этой Штирии?! Да и можно ли вообще убежать от смерти?»
Наиболее здравомыслящие, как, например, меховщик Крестич, открыто выступали против доктора:
– Глупости предлагает Брогли! Разглагольствует о свежем воздухе? Черт бы побрал его науку! Ведь если земля вращается вокруг солнца, то и воздух над нами каждый день меняется. Это же ясно.
Но госпожа Сланицки, бывшая в молодые годы камеристкой в Пеште, где она поднабралась всяческого опыта, решительно выступила за доктора:
– В его предложении, пожалуй, что-то есть, потому что я тоже знала в Пеште одного графа, который к своим хилым ребятишкам выписал здоровую девицу из Глейхенберга, и эта девица оказалась хороша против чахотки – графские дети окрепли и поныне здоровы.
Так обстояли дела в прошлом году. Но когда по осени арендатор Липот Хольц и мельник Флинги (лишь их двоих удалось уговорить доктору Брогли поехать на глейхенбергские купания) вернулись домой краснощекими и с физиономиями круглыми, как у вацского каноника, в то время, как все остальные, перенесшие инфлюэнцу, потихоньку угасали дома, как свеча в сенях покойника, – все параскайцы вынуждены были сдаться и признать целительную силу глейхенбергского воздуха. Так что после инфлюэнцы этого года доктору Брогли не пришлось и спорить: перенесшие болезнь сами стали готовиться к поездке. И даже не спрашивали, где взять денег. Не говорили язвительно, как в прошлом году: «Ладно, вот уж как найдем денежку на дырявом мосту…» Сразу же открылись всякого рода источники: Болнадине продала луг еврею; Михаю Верешу двести форинтов прислал из Лошонца сын-адвокат; почтенный Пал Патаки продал гусарскому офицеру красивого жеребчика Стрелку; Имре Эртелмеш взял ссуду в банке. Словом, своя шкура дорога человеку, и если уж приходится вести торг со смертью, то без колебания открывается заветный ларчик.
В этом смысле трудности возникли только в семье Купойи. Старая супружеская пара – муж и жена – жили в мире и согласии и были угодны богу, поскольку он им отпустил ничем не омраченную старость, серебряные волосы и брови да золотой характер. Правда, потом господь бог вроде бы пожалел об этом: «Пожалуй, хватит с этих Купойи серебра в волосах и золота в душе» – и оставил их бедняками. Два колченогих вола обрабатывали их небольшой надел земли – около двадцати хольдов; но даже этот маленький надел был обременен долгами, так что Купойи еле-еле сводили концы с концами, и то благодаря тому, что их единственный внук Пали тоже начал что-то прирабатывать к тому, что давала скудная земля.
Пали, маленький Пали! Боже мой, как быстро он вырос! Как пробежали годы! Отец и мать Пали умерли раньше, чем он мог бы их узнать и запомнить, и его счастливое детство протекало под крылышком бабушки и дедушки, которые любили его, наверное, больше, чем родители.
Но как странно выглядел растущий юноша в этой обстановке увядания, в этом старом, ветхом доме. У Пали был чистый гладкий лоб, а когда он раскрывал свой алый рот, в нем ослепительно сверкали молодые крепкие зубы. Так и подмывало воскликнуть: «Ай-яй-яй, и как только не совестно портить гармонию?! Здесь ведь все старое и хорошо подходит одно к другому: от старых трухлявых балок до поросшей мхом крыши, и дворняга, даже лающая по-особенному, потому что у нее не хватает многих зубов; и старый слуга Винце Пап, согбенный и высохший, снующий туда и сюда по дому; и сама хозяйка в своем черном чепце, с ласковым, приветливым лицом, и сам дед в валенках; и волы, тяжело тянущие плуг или телегу, отчего грудь у них так вздымается, словно мехи в кузнице; и старые сливы в саду, которые давно уже не дают плодов и годны лишь на то, чтобы летом затенять немного сад, а в холода, попав в печку, дать хоть немного тепла старикам».
Я позабыл о старой коровенке, Ришке, хотя ее роль в поддержании существования семьи весьма велика. Однажды ее хотели продать, но мясник, взглянув на ее зубы, сказал: «Эту говядину и собака не прожует» – и отказался купить.
Купойи же весело потирая руки, изрек:
– Эй-ей, если у нее мясо и неважное, зато молоко по-прежнему отменное. Пусть остается у нас корова.
– Но она уже даже и кормиться не хочет, – рассмеялась Купойине.
– Ничего, мать, ничего. Будем мелко нарезать ей картофель и размалывать в кашицу в ступке. Пусть еще поживет с нами, бедолага.
Все, именно все было здесь старым – будто Мафусаил оставил здесь свое хозяйство, и оно так и сохранилось с тех пор. Винце поймал где-то ворона, сделал ему клетку и повесил ее под стрехой. Ворон тоже был очень старым, и Винце неустанно повторял:
– Говорят, ворон долго живет, может даже до двухсот лет дожить. Но я вот присматриваюсь к нему и скажу, что все заботы об этом проходимце легли на мои плечи.
Через сад протекал ручей (он был самым старым в усадьбе); к ручью попить водицы прилетал воробей, совершенно белый, седой воробей, словно подкрашенный известью; он пришелся по душе старой хозяйке, и стоило ей завидеть его в саду, как она бросала ему хлебные крошки. С тех пор воробей повадился в сад – ему понравилось быть дармоедом. Позже он настолько осмелел, что залетал и в сени и там путался под ногами – сам нуждающийся в опеке старый хитрец тянулся к старикам. Особенно маленький плутишка благоволил к хозяйке. Иногда он даже вспархивал к ней на плечо и, как цыпленок, ковылял вслед за ней в каморку и в погреб.
И, однако, весело жила эта старая маленькая усадьба, населенная древними существами. На дворе по весне расцветал куст сирени, а осенью в беседке показывались виноградные гроздья, и как летом, так и зимой морщинистые лица стариков светились добродушием и хорошим настроением. Бедность, правда, часто заглядывала в ворота, кралась вдоль ветхого, расшатанного забора, а иногда и забредала в дом. Но Пали она не касалась, потому что старики вечно оберегали его и, как стеной, защищали своей любовью. И хоть он, к чести его, и старался преодолеть эту стену, сие ему очень редко удавалось. Но все же в усадьбе еще никогда, наверное, не было такого веселья, как в тот день, когда Пали начал ходить на службу.
Дело в том, что если всевышнему было угодно сделать плодородным поверхностный слой земли Баната, то здесь, в верхней Венгрии, он начинил жидковатую на поверхности землю сокровищами в глубине. В соседнем селе Вернё была каменноугольная шахта, и, поскольку старики в меру своих сил и познаний поднатаскали юного Купойи в школьных науках, инженер шахты взял его себе в помощники.
Это вызвало бурную радость; весь дом ярко освещен; мамаша Купойи жарила-парила, пригласив на помощь соседку, госпожу Бенак, которая тоже была стара, как палойтайская дорога, но готовила так вкусно, что могла омолодить и умирающего старца. В доме еще топили, потому что на дворе стояла ранняя весна; впрочем, и солнечные лучи сделали свое дело, заглядывая целый день в окно. Все только успевали поворачиваться. Старый Винце рубил дрова и таскал к печи; пот ручьями катился по его морщинистой шее. Купойине замесила сдобный хлеб и (господи, что только делается!) напевала какую-то песенку из прошлого века. Тем временем один за другим приходили односельчане, ровесники стариков, поздравить мальчика, и старый пес Шайо, собрав свои силы, приветствовал гостей громким заливистым лаем, как в былые времена. Дед же самолично спустился по ступенькам в погреб и вернулся оттуда, держа под мышками покрытые паутиной бутылки с вином. Топ-топ, топ-топ. Старик был просто очарователен с этими ужасно древними флягами.
А какой был пир! Во главе стола сидела госпожа Купойи, рядом с ней – крестная мать Пали Келемен Миклошне, затем – крестный отец почтенный Иштван Шандор, рядом – сам Пали; на другом конце стола – Йожеф Купойи, перед которым выстроилась батарея бутылок. Под столом занял место пес Шайо, обгладывавший кости; даже воробей участвовал в пиршестве, весело прыгая около печки. Только старый Винце обедал отдельно, на кухне, потому как ничего не попишешь: дворяне остаются дворянами. Не пристало сажать слугу за общий стол. И все же в конце обеда, когда очередь дошла до возлияний, гости потеснились и высвободили ему место за столом (как-никак, а Христос ведь и ради него принял мученическую смерть; хотя, конечно, не только ради него).
– А ну, Винце! Иди сюда, посиди с нами немного. Только прежде дай ворону этот кусочек печенки.
Словом, и Винце сел за общий стол, и началась великая дискуссия о старых добрых временах.
Хозяин же без устали подливал вино, и глаза его из-под шапки белых волос стали сверкать все ярче и ярче, как пастушьи костры средь заснеженных гор. Вот уже и трубки с кисетами извлечены из карманов; заструился дымок, и вскоре над головами, дрожа и колыхаясь, поднялась его прозрачная голубая вуаль; она ничего не прикрывала, наоборот, старики даже лучше видели сквозь нее. Дед стал разговорчивым – старая слава рода Купойи начала распирать ему грудь. Обычно он останавливался на третьем стаканчике вина. Его досточтимая супруга уже подала ему знак глазами, что, мол, хватит, не пей больше, но дед только лукаво подмигнул в ответ и начал посасывать четвертый стаканчик, а сам тем временем пространно рассказывал о том, что в те годы, в начале прошлого века, когда свирепствовал сильнейший голод, Пал Купойи заложил три деревни за пять хлебов и одну турчанку. Разумеется, он был сумасшедший: хлеб и так дорого стоил, а он взял еще и едока.
Тут заговорил почтенный Иштван Шандор. Он словно поймал пущенный «хлебный шарик» и «скатал» из него тост. Он сказал, что то, что потерял один Пал Купойи, может вернуть другой Пал Купойи, и если ради женщины уплыли три деревни, другая женщина сможет компенсировать эту потерю своим приданым, тем более что Пали – «Я это говорю не потому, что он – мой крестник», – весьма мил и симпатичен женскому глазу.
Из этого «шарика» крестная мать уже быстро «скатала» целый шар:
– Оно, конечно, так, но тогда ему не следовало бы приударять за замужней женщиной.
Ну, это было равносильно взрыву. Бабушка печально закивала головой, а дедушка почувствовал, словно бы горло сжимают спазмы; даже во рту у Винце угасла трубка, и он тоскливо опустил свою большую круглую голову.
Потому как что правда, то правда: в двух деревнях из уст в уста передавалась сплетня о красавице Хорватине из Вернё, которая завлекла Пали в свои сети. И отрицать нельзя было – ведь люди не слепые и видели, как Пали встречался с нею в лесу, у развалин крепости, на поле, – словом, там, где заранее договорились.
Лицо у Пали вспыхнуло; он опустил свои умные глаза; вроде бы хотел что-то сказать, что могло бы сдуть, как пылинку, набежавшую на чело стариков тень, но тут вдруг откуда ни возьмись, видно, черт принес, в сенях появился цыган Гилаго с двумя скрипачами (старый плут всегда каким-то чутьем определял, где поросенка зарезали, где гостей принимают). Ударив по струнам, они заиграли чардаш Антала Балашши. И, черт побери! Дед вскочил с места и, ни слова не говоря, подхватил за талию свою почтенную половину. Топ-притоп! – и он начал с нею откалывать антраша; то крутанет, то гикнет, то прищелкнет каблуками. Купойине и повизгивает, и смеется, и ругается: «Да ну тебя, оставь же, старая посудина, и не стыдно тебе?!» Но старик (словно предчувствуя свою гибель) еще быстрее закружился в танце, еще чаше засеменил ногами, так что пот полил с него ручьями.
– Ой, осторожнее! Ты же затопчешь белого воробья!
Ну, это и впрямь испугало деда. Мамаше Купойи удалось выскользнуть у него из рук. Она выбежала в сени и вступила в настоящую баталию с Гилаго и его цыганами: «Ах вы, бездельники, занялись бы лучше каким-то полезным делом!»
Но не надо было бы затевать ей перебранку. Потому что «старый ребенок» тем временем, разгоряченный и жаром от печки, и вином, и танцем (рубашка на нем была вся мокрая, хоть выжимай), не придумал ничего лучшего, как открыть окно, мол, пусть дым выйдет…
Дым, разумеется, вышел, но и сам старик чуть не отправился вслед за ним на тот свет.
На другой день у него началась инфлюэнца. В течение нескольких недель дед находился на грани жизни и смерти, и, хотя с большим трудом выкарабкался из воспаления легких, это был уже не человек, не Йожеф Купойи, а его тень. С каждым днем он таял и таял, кашлял, по ночам потел, а пройдя несколько шагов по комнате, так задыхался и испытывал такую боль в груди, словно в нее вонзили нож. С постели он, правда, поднялся, но могилу еще не перепрыгнул.
Печаль воцарилась в древней усадьбе; госпожа Купойи все глаза выплакала; днем и ночью ее одолевала одна мысль: как бы послать старика к целебным, как бальзам, хвойным лесам Штирии? (Вот тут-то бедность и кусается.)
Доктор Брогли, с которым она советовалась, осмотрел старика (бедняга напоминал высушенную сливу), простукал и прослушал ему грудь, а затем напрямик заявил:
– Нет смысла уже затевать комедию на такое короткое время.
Но, увидев, что матушка Купойи страшно обиделась, на глазах у нее показались слезы, а лицо пожелтело, как воск, смягчил свой приговор:
– Впрочем, речь идет ведь только о деньгах, почтеннейшая госпожа Купойи. Не поймите меня превратно. Нашему старичку, разумеется, не повредил бы небольшой отдых в хвойном лесу, и если бы я знал, что у вас в чулке припрятаны золотые, я бы сам не отстал от вас, пока вы его не послали бы в Глейхенберг. А так я одно могу вам сказать: новые легкие и молодость и там не продают…
Пусть так, и все же госпоже Купойи не давала покоя мысль: а вдруг курорт все же пошел бы на пользу старику? Об этом она все дни напролет вела разговоры с Винце, а по вечерам шепталась с Пали, когда тот возвращался из шахты. В конце концов они приняли решение: если урожай пшеницы будет хорошим, то все, что останется после помола и посева, они продадут, чтобы на вырученные деньги отправить старика в Штирию. Поможет это или нет – это другой вопрос, но, по крайней мере, надо попробовать.
Все так, но если пшеницы уродится еще меньше даже, чем требуется?.. Сам же Купойи только улыбался, как и все больные в подобных случаях.
– Землица хорошо унавожена, матушка, но чуда от нее, бедной, не ждите. И чего вы затеяли тягаться с природой из-за меня? Если меня позовут с того света, я готов. Я и так уж порядком устал.
– Ой, и не говори так, дорогой, не говори!
Однако, какой бы жалкой ни была надежда, она все же много значила для доброго сердца Купойине, да и для всех домочадцев. А посему все (в том числе и Пали) по воскресеньям ходили в поле смотреть, как поднимается пшеница, как наливается и зреет колос, как желтеет и золотится. И колосья вселяли все большую надежду, а синие васильки и красные маки меж ними так весело смеялись, так весело смеялись, что каждый раз хоть на немного, но сокращали печаль Купойи. И Винце каждый вечер возвращался домой с поля, приговаривая:
– А пшеничка-то хороша, госпожа.
Старый Купойи не выходил со двора и никогда не спрашивал о состоянии пшеницы, даже слышать не хотел о ней – чтобы не подумали, что он рассчитывает на выручку за урожай. Однако летними вечерами он все же просил вытащить ему кресло в сад, в самый его конец, где он сидел и часами слушал, как шумит на ветру пшеница…
Потом пришла пора жатвы, уборки и скирдования. Если судить по скирдам соломы, – не больше, чем в прошлом году. Но может, хорошо заплатят?
А с каким нетерпением ожидали поденщиков-словаков! Чтобы так страстно ожидали словаков – такого еще не было на земле! В конце концов как-то в понедельник они заявились и тут же взялись за молотьбу. О, это были волнительные, вселяющие надежду дни! Госпожа Купойи каждый час выбегала посмотреть, как идет работа; белый воробей всюду увязывался за ней, но ему было строго запрещено склевывать хотя бы зернышко пшеницы. По ночам Винце и Пали спали прямо на груде зерна. Пали брал с собой на гумно постельное белье, а Винце – в чем был, в том и спал, разве что стянув сапоги, поскольку босые ноги для крестьянина – лучший советчик по части здоровья в эту пору. Ведь когда спишь в сапогах – не почувствуешь, если ночью погода вдруг начнет портиться, и можешь застудить грудь. А голые ноги сразу среагируют и просигналят тебе: «А ну, земляк, укутайся-ка поплотнее сермягой!»
Словаки – честные работники; во всяком случае, никаких подозрений в их адрес не возникало, если не считать того (это особенно сердило старого Винце), что они много разговаривали между собой, к тому же по-английски. Куча зерна быстро росла и увеличивалась, а скирд становилось все меньше и меньше. Но никакого обмана тут, разумеется, не было, потому что Винце спал чутко, как заяц, – даже кошке не прошмыгнуть через гумно, чтобы он не проснулся.
Только один-единственный раз фея сна Маймуна сильнее обычного сомкнула ему веки своими медовыми перстами. Но и это была заранее продуманная хитрость. И какая! Пали принес с собой однажды вечером полную флягу вина и предложил старику сделать пару «глотков», после чего Винце сразу же скис, как молоко. И что же? Посреди ночи старик чует (правда, никак не может понять, слышит ли он в действительности или видит во сне), будто на гумно медленно въехала телега; вот она подъезжает все ближе и ближе, вот вдруг остановилась у груды зерна. Страшным напряжением воли Винце пытается вскочить на ноги, но это ему не удается. В полузабытьи ему кажется, что кто-то шепчет: «Проснись, встань! Воруют!» – но сил не было подняться. Лошади дрогнули, зазвенела сбруя… Тут Винце все же приоткрыл глаза («Эге, действительно – телега!»), протер сонные веки («Ничего себе – положеньице!»). Месяц сияет, звезды блещут в синем небе…
Все предметы хорошо видны; разве что только ночь придает им какие-то сказочные очертания.
В Винце пробудилась энергия; он хотел закричать и схватить лежащие рядом вилы, но одумался, решив, что здесь лучше действовать умом да смекалкой. Поэтому он тихонько приподнялся – не очень, только на локтях, чтобы заглянуть по ту сторону пирамиды зерна – именно там что-то происходит. Однако то, что он вдруг увидел, заставило его очумело закрутить головой.
Так ведь это же Пали стоял там и распоряжался, указывая рукой. А рядом – крестьяне, все – знакомые, односельчане. Молча, стараясь тихо ступать, они поднимали с телеги тяжелые мешки и осторожно и бесшумно высыпали их содержимое на груду зерна.
Винце все понял и тихо пробормотал:
– Хорошо, хорошо, я ничего не видел.
Впрочем, он действительно больше ничего не видел, потому что на глазах у старика навернулись слезы, и все стало как в тумане; положив седую голову на брезент, он нарочито громко захрапел, желая показать, что крепко спит.
Только утром, взглянув на кучу зерна, он сказал Пали:
– Сдается мне, вроде бы она стала больше.
Пали равнодушно пожал плечами, а про себя рассмеялся: ну и здорово же он обманул наивного старика с этой пшеницей, которую купил на свой первый заработок!
Правда, следующей ночью уже Пали проснулся после полуночи от каких-то звуков. Может, мыши? Нет. Может быть, словаки что-то затеяли? С противоположной стороны пшеничной пирамиды доносился тихий разговор. «Э, да это голос Винце. Значит, все в порядке». И уже больше из любопытства Пали прислушался, стараясь не сделать неосторожного движения. Винце спрашивал шепотом:
– Ну, привезли?
Чей-то голос ответил (вроде бы голос шурина Винце):
– Привезли.
– Ну, тогда высыпайте, только тихо и аккуратно, чтобы Палика не заметил.
После этого в одном месте приподняли брезент и было слышно, как топчутся трое или четверо людей; затем Пали увидел, как они высыпают пшеницу из мешков, отчего поднялось большое серое облако пыли, хорошо видное на темно-синем фоне неба.
Утром, когда Пали встал и уже собирался идти на работу в шахту, он стал лукаво допытываться у старика:
– Вроде бы я ночью слышал какую-то возню, чьи-то шаги возле кучи, а, дядя Винце?
– Я, во всяком случае, не воровал пшеницу, – огрызнулся старик и перевернулся на другой бок.
– Да я вовсе и не потому спрашиваю. Я думал, может, и вы что-нибудь слышали?
– Ничего. Я спал, как подсеченный барашек, – отозвался старый слуга, – Вы, конечно, хотели бы, наверное, чтобы я стоял тут всю ночь, как солдат на часах. Но я пока еще с ума не сошел. А если не нравится вам, пусть твоя бабка нанимает другого слугу.
Но тут уже посрамленный Пали поспешил испариться, видя, что пускаться со стариком в дальнейшие переговоры об этом предмете бессмысленно; его же милость Винце, хотя якобы и проспал всю ночь, как подсеченный барашек, тем не менее, утомленный и разбитый после такого «сна», решил еще немного продлить себе отдых и сомкнуть свои голубые, слегка косящие глаза.
А какое было веселое утро! Молотильщики уже завели свою песню. Пес Шайо лизал босые ступни старого Винце. В зеленой, как изумруд, траве жужжали и стрекотали тысячи насекомых. Солнце только что показалось из-за горы Сакай, неся за собой свой пурпурный шлейф. Оно еще только-только всходило и было еще кротким, не опаляло и не жгло, а лишь ласкою щекотало своими лучами. Вот они пробежали по изрытому морщинами лицу старика – это было действительно восхитительное ощущение. Они гладили, баюкали, окрашивали кожу в золотой цвет.
Но вдруг старик вздрогнул; что-то упало ему на веко с высоты. Он протянул руку, и у него в пальцах оказалось алеющее в лучах солнца пшеничное зерно. Винце взглянул вверх и увидел, что над ним, хлопая крыльями, летел, набирая высоту, белый голубь. Он и выронил из клюва зерно. Оно еще было влажным от его слюны…
– Ишь ты, смотри-ка, ишь ты! – проворчал старик, – И ты с нами работаешь.
Винце долго следил за голубем. А тот улетал все выше и дальше; вместе с ним улетал и сон. И вскоре они улетели оба… Осталось только пшеничное зерно. Оно смешалось со своими собратьями в груде, и она стала больше на одно зерно…
На другой день закончили обмолот зерна; словаки уехали вместе со своими лошадьми, молотилками, со своими торбами. Расставание было чувствительным: «Гуд бай!» – «Добро здравья!» Затем – веяние. Это последний этап производства товарного зерна; впрочем, точнее – предпоследний, так как последний – продажа его еврею-перекупщику. Для веяния уже не нужны рабочие-словаки. Нужен только ветер. На нитке подвешивают утиное перышко; куда оно клонится, туда, значит, и ветер дует; тот, кто работает с лопатой, должен следить за направлением ветра. Нынче, когда все эти работы выполняет машина, быстро забываются эти дедовские методы. Когда же веяние выполняется вручную, веяльщик вскидывает полудугой лопату с зерном, и легкая полова, отсевки отлетают, сдуваемые ветром, либо вправо, либо влево; тяжелое же зерно падает вертикально, и вот на гумне постепенно растет груда зерна, отливающая оранжевым золотом, с которой хорошо знающий свое дело метельщик осторожными веерообразными движениями, мягкими, как мазки кисти, сдувает метлой упрямые отсевки, не желающие сразу присоединиться к своим собратьям.
Это очень приятное занятие! Но для стариков Купойи куда приятнее на этот раз было взвешивание. Эх, надо было посмотреть, какой радостью искрились глаза госпожи Купойи, когда и все мешки наполнились по завязку и закрома были засыпаны. Одно удовольствие было наблюдать за ней. Как она распоряжалась – ну прямо как генерал! «Сюда, быстро!» «А ну-ка, поспеши туда!» «Бенакне, душечка моя, в этом мешке вроде бы дырка снизу». «Принесите-ка сюда эту крышку!» «Быстрее, быстрее, раз-два!» «Живее, Катка! Как ты держишь весы, разиня?!» «Пусть кто-нибудь сбегает в дом – надо очистить и второй сусек! Только нужно как следует подмести днище, а то там лежала старая картошка». «Ну, уж этот Винце и этот Пали, чтоб им пусто было! Когда нужно – никогда их нет под рукой…»
Разумеется, их не было под рукой, потому что они то и дело, подобно гонцам, бегали к старому Купойи, ожидавшему все новых и новых сообщений об окончательных результатах «Уже столько. Сейчас уже столько, дедушка!» «Зерно так и сыплется, барин».
Впрочем, и госпожа Купойи не забывала о своем муженьке собственно говоря, о нем она все время и думала, только вида не показывала.
– Что вы тут рты поразевали, пострелята, только и путаетесь под ногами! – ворчала она на ребятишек, без которых разумеется, не могли обходиться подобные события. – А ну шагом марш, бегом – к дяде Купойи, пусть он сейчас же придет сюда!
И к усадьбе Купойи направилась депутация – как раз в самое время, потому что один из хозяйских волов, Молния, выбежал из стойла и, не зная, куда деваться, прислонился своей худой спиной к шелковице и стал тереться о ствол, отчего дерево закачалось и на землю посыпались черные бархатистые ягоды, словно ниспосланные манной небесной. Вперед, ребята! Кто раньше – тому больше достанется!
Оценив сообщение, Купойи начал уже верить в то, что, наверное, результаты и впрямь неплохи, раз уже приглашают его, и в сопровождении пса Шайо и стайки детворы направился на гумно. Разыгравшийся Шайо бежал впереди, а старый Купойи шествовал, выпрямившись, как гренадер, и по дороге заигрывал с ребятишками:
– Ну, так кто сумеет быстро повторить: «Шел грек через реку, видит грек – в реке рак?..» Хе-хе-хе! Вот поломайте-ка свои языки! – и старик добродушно засмеялся.
Как только Купойине завидела его, она тотчас поспешила ему навстречу. Что там «поспешила» – побежала! Со стороны это выглядело очень странно: словно бы вдруг лягушка вздумала побежать. Шлепанцы ее громко стучали, тесемки у чепца под подбородком развязались и развевались в обе стороны по плечам.
– Ты знаешь новость? – крикнула она издали задорным тоном.
– Нет, не знаю, Верона. Ничего не знаю.
– А новость такова, что супруг мой, Йожеф Купойи, едет в этом году на курорт.
– Ну, не болтай, не болтай, – забормотал растерянный Купойи. – Неужели такой урожай?
– Да еще какой! – проговорила мамаша Купойи певучим голосом, в котором так и звенела радость. – Зерна – полным-полно, мешков пустых только не хватает.
– Значит, хорошо удобрили землю, – чуть не плача от радости, произнес Купойи, – А земля всегда даст все, что только сможет.
Словно новую кровь влили ему в жилы. Он тут же начал интересоваться, как идут дела, что, мол, и как, хотя совсем было уже перекочевал в одежды немощи и беспомощности, в то душевное облачение, которое обычно бывает последним нарядом у человека; он как-то опустился, ничем уже больше не интересовался, разве что только своими тминными супами. А тут он вновь стал былым Йожефом Купойи; к нему вернулось и хорошее настроение, он уже начал строить планы, готовиться в дальнюю поездку в Штирию вместе с другими односельчанами. Но сначала надо отвезти пшеницу в город и продать.
В среду на следующей неделе стали нагружать телегу, но на одну мешки с зерном не уместились; впрочем, может, и уместились бы, но Молния и Бутон запротестовали бы – пришлось нанять еще одну телегу у Иштвана Середнеи. Но тут возник вопрос: а кто поедет с зерном? Дед заявил, что во что бы то ни стало поедет он. Его стали отговаривать, мол, тебе никак нельзя, ты болен, то да се. Но папаша Купойи настаивал на том, что поедет сам; мол, разница невелика: что дома валяться, то на одном, то на другом боку, что на мешках пшеницы лежать, к тому же свежий воздух, поездка, отвлечение пойдут, дескать, только на пользу.