Текст книги "Тропа Каина (= Испить чашу)"
Автор книги: К. Тарасов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Тарасов К
Тропа Каина (= Испить чашу)
Константин Иванович Тарасов
(Константин Иванович Матусевич)
Тропа Каина
(= Испить чашу)
Повесть
В сборник включено пять детективных повестей на исторические сюжеты. Они написаны в разных традициях детективного жанра, но для всех характерен динамичный сюжет, неожиданная развязка, напряжение энергичного действия.
1
Как сложилась эта повесть из забытого века?
Иногда упадет с неба звезда, прочертив невидную в черноте ночи дугу гибельного полета, и вдруг из осколков ее возникает перед глазами неизвестное лицо с готовой биографией и обманувшим насмерть порывом. И дивишься: откуда оно? зачем?..
Или в закатный час выплывет из алой полосы над изломом леса печальная историйка, и кружит, кружит в густеющем воздухе, приманивая загадкой страстей и ошибок безымянной жизни...
Или над костром встанут в языках пламени дымчатые скорбные тени и вышептывают под суровую песню огня свои сокровенные тайны...
Да мало ли как зарождается каждая повесть... Уж потом и припомнить не удается, где вцепилась в тебя первым знаком давняя и чужая судьба. Впрочем, если и помниться, то все равно без причинно-следственного разумения – через беспорядок невидимых кривых зеркал...
Или собственной рукой черпанешь из актовых материалов или из эпистол трехвековой забытости. Уже и могилы тех корреспондентов замело иль размыло в позапрошлом столетии, и никто не сочтет их в коленах фамильного родства, а листы неистлевшей бумаги несут голос сквозь ряды меняющихся эпох. Вот жменька строк, выхваченных из приватной переписки 1660 года, тоже пошла на канву...
И еще всякая цветная разность – что ели, сколько пили, чем заполняли досуг за отсутствием телевизора, чьи имена славили, чьи проклинали, с каким боевым кличем сходились враждебные ряды для попарного отлета в нездешний мир...
Ну, и еще – почему лирический акцент, если действие припало на серединный год военного двадцатилетия, воспринятого участниками и свидетелями как "кровавый потоп"? Такие метафоры не приживаются без достаточной основы. На огромном просторе от балтийский берегов до черноморской выпаленной степи, от вавельского замка до малородных смоленских подзолков унесло тем апокалипсическим половодьем треть населения. Кое-где больше. В Белоруссии – под три миллиона жизней; по той численности народа – каждого второго затянули на дно яростные виры. Это, разумеется, в среднем. На сотнях тысяч квадратных верст по стреле от Полоцка до Полесья вымыло людской посев до пятой части в остатке. Миллионы исчезли – жили-были, худо ли, хорошо ли плыли по течениям короткого людского века, и вдруг в три, пять лет пуста стала от них земная поверхность – как постигнуть?.. Бесчувственны и непонятны астрономические цифры, веет от них космическим холодком; да и как пожалеть два миллиона погибших, не умещаются они в малом пространстве человеческого воображения, а когда статистика спрессует их в семь знаков арабской цифири, тогда быстро проваливается такой семигранный чугунного веса кристаллик сквозь тонкую сеть нашей избирательной памяти. А ведь каждый из двух миллионов погибал отдельно, и разрушался при этом тоже отдельный душевный мир... И что с того, что способов погибели изобретено четыре: битвы, голод, мор, разбой, возводясь в кубы и квадраты, становятся они вполне достаточны для потопа...
Тонули люди, захлебывались в крови... Да вот экая странность – в этом крошеве судеб природа человеческая показала твердую неизменность: и любовь пламенила людей, и дети рождались – надолго ли жить, другой вопрос; кто-то богател, кто-то рос славой, плелись крупные и ничтожные интриги, честолюбие вело и на смерть, и на измену, приходила и убегала удача, даже совесть проклевывалась сквозь коросту грехов и, вопреки бросовой дешевизне десяти заповедей, производила свою работу в избранных единицах... Вот такая единица под именем Юрия Матулевича и появится скоро в повести, двигаясь по своему отрезку временной координаты. Тут требуется краткое пояснение событий, в силу каких воин двадцати трех лет, поднявшийся в веское звание поручника, с тяжелой рукой, наделенной талантом глубокого сабельного удара, с головой, которую отцы-иезуиты Полоцкого коллегиума нашпиговали всякой всячиной по тогдашней учебной программе, сбив воедино риторику с поэтикой, намеки на коперниковскую систему, азы латинского языка, кое-что из римской и родной старины и начальный раздел демонологии, относящийся к бесам, – так вот, в силу каких событий этот молодой образованный офицер оказался освобожденным в погожие майские дни от военных забот и в товариществе земляков рысил через вымершие и перебитые деревни в родной Игуменский повет?
Собственно, события эти известны читателю со школьной скамьи – так что достаточно будет беглого пунктира. Лишь потянуло теплом чаянной воли от разгрома Хмельницким коронных гетманов в бабье лето сорок восьмого года, как из курных хат вырвалась отточенная вековыми муками мужицкая ненависть и пошла воздавать, и заметалась предсмертным курьим бегом гордая шляхта. Уж тут просто: как аукнется – так и откликнется. Сто лет шляхта давила прикрепленный народец, как в голову взбредет, – настал час и ей похрипеть под тяжелыми сапогами. Естественно, заработало золото: пришли немецкие рейтары, венгерские драгуны, слепились шляхетские полки – началось шестилетнее гашение пожара кровью. Зверской жестокости человек возглавил шляхту и наемников – самый крупный белорусский магнат, польный гетман Януш Радзивилл. Когда удавалось взять восставший город, победить казачий полк, упивался пан Януш человеческой кровью, словно вампир. Так половина Бреста полегла под шляхетскими саблями, от Пинска остались головешки да считанные души, в Бобруйском замке восьмистам мужикам отсекли правую руку, полторы сотни голов отделил на плахе палач, да еще сто человек в угоду Радзивиллу насадили на кол с таким умением, что по три дня мучались несчастные, призывая смерть... Но тут загасят, там вспыхнет. Тут паны от мужиков вычистят землю, там – мужики от панов. Кто кого...
После Переяславской рады завязалась русско-польская война, и в два летних месяца пятьдесят четвертого года под царское крыло Алексея Михайловича отошла половина белорусских земель, а на следующий год остальные и часть литовских поветов. Замордованное, истерзанное, придушенное годами предыдущих бедствий крестьянское жительство, особенно православного образа мысли, встречало московские войска хлебом-солью, полагая их появление как указ о твердом освобождении от крепостного истязательства. Для скорейшей быстроты счастья и справедливости нетерпеливые бросились дорезывать недорезанную в предыдущие чистки шляхту. Но здесь Алексей Михайлович допустил ошибку – при всем желании не мог он ее не совершить. Потребовав от шляхты присяги на верность, он вернул новоприсяжным все старые вольности, права и прежних крестьян в безоговорочное подчинение. Более того, царские отряды помогали шляхте ломать маловерам и волелюбцам ребра для государственной тишины. Скоро протестантская Швеция нацелилась поглотить католическую Польшу, а заодно и некоторые православные области – и сшиблись народы всем заготовленным множеством порохового и холодного оружия. Прибавьте к этому мор, разносимый ветром на города без учета их державной или исповедальной принадлежности. Прибавьте голод деревни, обираемой в четыре солдатских захода – свои, казаки, шведы, русские. Прибавьте внутреннюю войну между католиками, православными, кальвинистами, униатами. Прибавьте разбойников, для которых все были лишними на этом свете, если имели золотой или краюху хлеба... Не было тихого места – а между тем к славе рвались, и дети рождались, и овсом торговали по стократной цене...
В мае пятьдесят пятого года великий гетман Януш Радзивилл подчинил Великое княжество протекторату шведского короля Карла X. Немедленно на Жмудь и Литву хлынули шведские дивизии. Несогласные с Радзивиллом белорусские и литовские полковники, спасая войско, начали отступать на Гродненшину. Бежал под шведским натиском и затерялся на время польский король. Тут же позарился получить эту корону Карл X. Не удержался послать послов для обговора своей кандидатуры Алексей Михайлович. И вроде бы были у него веские основания. Уже и вирши сложили в обгон событий быстрословные барды, зарифмовав в титул новое территориальное приращение. Но так же быстро и затерлись эти стишки из опасности смертного наказания за фальшивое пророчество. Возник Ян Казимир, и бывший его кардинальский опыт подсказал небывалое средство мобилизации: Богоматерь была объявлена королевой Польши и великой княгиней в княжестве Литовском. Не воевать за родину стало как бы религиозным преступлением... Затем последовало замирение Алексея Михайловича с королем, затем опять размирились... Обиженные царской неправдой мужики изменили свое отношение к стрелецким потребностям. Полковник казацкий Иван Нечай рассорился с царем. Атаманы тысячных мужицких отрядов, получив шляхетское достоинство, перешли на королевскую сторону... И как ни удивительно, но сохранилась после истребительной резни прежняя пропорция иноверцев. Как, кажется, ни старались вырубить один одного, однако не вырубили; оказалось, что всех не перебьешь... И вот уже вновь стоит на алтаре ксендз, отсидевшийся в дымоходе, и униат, соединившись с товарищем, идет в побитую церковь, держась за саблю, в мрачной решимости или погибнуть, или войти в нее против запрета, чтобы расправить свою помятую страхом честь, снять с себя позорную грязь тех луж, по которым спасался он от улюлюкающей оравы противников. И уже православное воинство, выпустив злобу, подогретую яростным призывом попов, сейчас отдыхало в молитве о прощении грехов, совершенных ради истинной веры. А в другой местности, наоборот, тоскливо вздыхал католик, прося перед иконой забыть его немилосердное дело, и униат, застреливший православного, шел в церковь, не трогая другого православного, пережившего час убиения в подпечье... И шведы растратились силами в войне против нескольких народов... Все это каким-то странным образом крепко сцепилось и привело третьего мая шестидесятого года к Оливскому миру Польши и Великого Княжества Литовского со Швецией.
Литовские и белорусские полки стали стягиваться в Кейданы, и вот тогда наступило затишье для дивизии Полубенского, в рядах которой воевал против шведов наш герой. Пореженные полки требовали отдыха и пополнения, их распустили на короткую побывку, и они пошли спешным маршем на родину, к той, долгие годы снившейся счастливыми воспоминаниями, радостной, как бы райской после смертельных покосов, домашней жизни.
2
Дошед до своих мест, хоругвь рассыпалась, растеклась по лесным и болотным проселкам – каждый спешил на свой двор. Дождался поворота на Дымы и поручник Юрий; здесь, на перекрестке, попрощался он с товарищами, каким было следовать дальше, и забыл о них, радуясь близкой уже встрече с отцом, которого четыре года не видел.
К Юрию ехал гостить Стась Решка – верный и давний, с годов учения в Полоцкой коллегии, но безденежный приятель, привязанный к Юрию и признанием за участие. Поодаль шляхтичей шли при вьючных конях трое солдат – все местные.
День был душный, с полудня собиралась гроза – и собралась. Черные тучи, погасив свет, начали льнуть к земле, лес и трава замерли в покорности перед неминуемым побитием. Уже воздух содрогнулся, редко стукнули капли, сгустился сумрак. До Дымов оставалось две версты. Было ясно, что грозу не обогнать, и, увидев впереди старую часовенку, Юрий решил укрыться под святой крышей. Однако набожного Стася Решку что-то в часовенке смутило; он быстро выискал что – отсутствовал на ней крест, лишь обломок его бодливо торчал посередине конька. Многим позже, когда день приезда в Дымы всплывал в памяти своими предначертаниями, Юрий мучился, что не поверил словам приятеля: "Крест бесы сломали", а напротив, с насмешкою сказал спешиться. Да и чего было пугаться, если столько навиделись сожженных костелов, ободранных церквей, столько побитого в этих церквях и костелах народу, да и сами не один раз в костелах и церквах, как в корчме, ночевали, что и забылось, что помимо людей есть бесы. Ведь не бесы иконы жгли, на алтарях саблями шеи рубили...
Едва внесли в часовню мешки и седла, как наискось неба вспыхнул огненный глубокий посек – словно врезалась в брюшину тьмы и рассекла ее до выплеска крови незримая сабля. Треск разрушения услышался в тучах, ослепленную тишину разорвал гром, и злые, секущие струи ударили в дорогу, траву, часовню.
Юрий, Стась и солдаты перекрестились и крестились всякий раз, когда вспыхивал грозный свет и отвечала ему рыками разлома черная хлябь неба. Внезапно через дорогу напротив часовенки, в сплошной завесе воды обнаружилась человеческая фигура. Юрия зацепило удивлением: он смотрел в ту сторону, но пусто было там, и вдруг явился прохожий, словно выскочил из неприметной за дождем ямы. Юрий с любопытством ожидал странно возникшего путника. Оказалось, что это баба, покрытая большим черным платком. Она ступила под навес, кивком поздоровалась и прижалась спиной к срубу. Недолго так постояв, баба сняла отжимать платок – Юрий сразу узнал ведунью Эвку. Черные ее волосы крылом лежали на рубахе, а мокрая рубаха тесно облепила тело, выявив крепкие груди, и напитанная водой красно-синяя юбка плотно лежала на бедрах. Потом Юрию казалось, что приход Эвки его нисколько не удивил, даже доставил некую радость, припомнились даже простые мысли той минуты: не было нас тут, под саблей и пулей ходили, многие в могилу сошли, а в родных Дымах все прочно – вот Эвка бродит по своим стежкам, как два года и пять лет назад бродила, и все она такая же, словно здесь время на одном дне остановилось.
Солдаты тоже узнали ведунью, и кто-то простодушно воскликнул: "Эвка!" – вложив в слово имени радость, что наконец увиделось на родине знакомое лицо, и неприязнь, что первый встречный местный человек – вещунья.
– То-то Перун лупит! – отозвался товарищ.
– Ну, жди беды! – тихо, но чтобы услышалось Эвке, сказал третий.
Стась Решка вопросительно поглядел на солдат; тотчас все трое придвинулись к нему и зашептали: "Ведьма! Ведьма!" Пан Стась, осенившись крестом, выглянул из часовни. Матулевича этот опасливый взгляд приятеля развеселил. Положив руку на рукоять сабли, он, улыбаясь, рассматривал лицо Эвки. Ему стало не по душе, что солдаты тыркают Эвку обидным словом; он грозно покосился на них – они, не поняв причины, но поняв повеление молчать, отодвинулись в глубь часовни. Стась Решка открыл рот и, как обычно в сильном волнении, глотал воздух, не в силах выгнать из гортани первое слово.
– Что? – помог ему Юрий.
– Л-л-л-лучше, – осилил наконец заиканье пан Стась, – ее прогнать! П-п-ан бог не любит!
– И она человек! – возразил Юрий. Стась Решка пусть сторожится, ему положено, в ксендзы мечтал, только не повезло – академия отвергла по заиканию. А если и прав Стась Решка, то все равно его, пана Юрия, бог защитит – много пользы он для родины сделал. Пусть другие боятся, на нем греха нет. И в задоре перед товарищем Юрий ступил из часовенки под навес:
– Эвка, скажи, будет мне беда?
Ведунья обернула к нему лицо. Что-то близко знакомое увиделось Юрию в ее лице, и странное желание стукнуло на миг в сердце – погладить мокрые волосы, ласково, жалостливо дотронуться губами до бледной щеки. Его и качнуло к Эвке, словно кто-то подтолкнул в спину дружеской рукой. Но миг, краткий миг длилось это наваждение. Серые большие глаза Эвки сузились, взгляд напрягся – Юрий ощутил давление этого взгляда и ударившую в сердце досаду за искусительный вопрос, – но Эвка уже отвечала:
– Если сам, пан, не накличешь, не будет!
– Сам?! – удивился Юрий.
– Сам! – повторила ведунья и вдруг вышагнула из-под навеса в ливень и пропала за углом часовенки.
Стась Решка спешно заловил ртом воздух, но так и не разорвал мешающий речи зажим.
– Лешая! Лешая! – поняли его солдаты. – Надо бы ее прибить!
Того же дня, вечером, как принято, отмечали встречу; собралось с десяток соседей, переживших по милости божьей безумие казацкого разгула. В былое доброе время втрое больше съезжалось; будь тогда вблизи неприятель, так мог бы решить, что все поветовое ополчение пьет у Матулевичей стременную перед выходом в грозный поход... А теперь что? – увы, редкая душа уцелела: пана Залесю белозубые казаки побили под громкий смех, Веригу его же мужики хмуро пронесли на вилах от ворот под кладбищенские березы, пан Рутевич пустился на Жмудь для укрытия и по дороге, обворованный, с голоду околел, Шепурку и Пацукевича трясина всосала, Трызна где-то в войске погиб... Да, жили, много было выпито с ними доброй горелки – а вот и тень их трудно вызвать из плотных отошедших рядов. Да и все сидевшие за столом натерпелись бедствий, даже отец, как понял Юрий из отрывистого рассказа, месяца два кормил кровью комариное облако на болотных островах, пока полутысячный загон Дениса Мурашки обрубал топорами шляхетские фамилии.
Но выпили, забылись прошлые страхи, давняя лихость ожила в согретых сердцах, началась необходимая похвальба. Стась Решка, заикание которого силою вина прекращалось, услаждал слух старшего Матулевича рассказами о храбрости Юрия, но и себя похвалить не забыл ни разу. И каждый припомнил или выдумал славный подвиг своего геройства. Пан Адам присматривал, чтобы никто не сложил обидного мнения, что Матулевичи выпить жалеют или боятся, что гости могут честь в вине утопить. Пейте, панове дорогие, как деды пили: кто откажется – тот хозяина не уважает! За таким присмотром к полуночи многие уже спали: кто прямо за столом, кто раскинувшись на тонкой майской траве перед домом; пан же Кротович, пошедший по нужде, соступил с крыльца таким шагом, что хрястнулся о камень лбом и теперь лежал в каморе имея единственный признак жизни – растущий над носом гузак. Помалу остались за столом четверо: хозяин, сосед Лукаш Мацкевич, Юрий и Стась, осилившие других тем, что многие чарки хоть и подносили ко рту, но через плечо выплескивали. Уже огни оплыли до дна подсвечников, в глазах висела густая винная поволока, и слова выползали с перерывом, половиной оставаясь на языке, когда Стась Решка, вглядываясь за окно в ночную темень, вспомнил Эвку.
– Видели мы тут сегодня одну... – тяжко сказал Стась. – Интересно, как панове считают: спят вельмы или не спят никогда?
Все от неожиданной живой мысли встрепенулись.
– Это да, вопрос! – почесывая лоб, согласился пан Лукаш. – Достоверно знаю: три года назад под Койдановым ведьму убили за притворство белым котом. А кот, панове знаю, спит. И Эвку, если раздеть, не будь я Мацкевич, обнаружится некий хвост...
– Вздор, пан Лукаш! – сказал хозяин. – Эвку в костеле крестили, у нее крест золотой.
– Э-э, крест на груди, – отвечал Мацкевич. – А хвост, пан Адам, тоже на положенном месте.
– Вздор! – повторил хозяин уже грубо. – У нее и мать была.
– Помню, – кивнул пан Лукаш. – Тоже ведьма...
Хозяин рванулся к двери и, открыв ее ударом ноги, крикнул в темноту дома: "Эй, Матея сюда!"
– Матей! – крикнул явившемуся старику пан Адам. – Помнишь, Эвкину матку видели, купалась в ключах... Красивая или ведьма? – и для оживления ума протянул слуге кубок: – Пей!
Старик махом выпил.
– Красивая! – признал он, уставившись почему-то на Юрия. – Будто панна небесная! – и, подтверждая свои слова, плавно провел ладонью как бы по явившемуся перед ним, незримому для других глаз телу.
– Кого, кого он с панной небесной равняет! – ужаснулся Стась Решка.
– Глуп он, пан, не злись! – успокоил Стася Матулевич и прогнал старика: – Ну, иди, иди!
Эта короткая суета пробудила одного из спящих. Диким взглядом обвел он комнату и забубнил с глубокой тревогой: "Где я? Где я? Где я?"
– Дрыхни, брат Миколай! – хлопнул его ладонью Лукаш. – Дома ты, на печке лежишь...
Пьяный подтянул к себе блюдо с грудой объедков и, устроив на них голову, мгновенно уснул.
Внимание беседы вновь вернулось к пану Адаму.
– Да что объяснять, – раздумывая, сказал пан Адам, – ничуть она не хуже, чем мы с вами. – Он еще помедлил, осмотрелся на сонных гостей и объявил решительно: – Может, и покрепче. Была бы шляхтянка, так пани гетманшей была была... На коленях бы к ручке ходили... Уж да, поверьте... Только ей наплевать... Не хочет...
Он обиженно замкнулся и стал бормотать что-то короткими словами сам себе. Юрий ничего не различал в невнятных звуках.
– Сколько раз хотел плетью... – вновь оживился пан Адам. – Подыму плеть, горит мне: поучу! – и нет, рука непослушна. А глаза – то небесные, то две черные дырки...
– Бесы! – объяснил Стась Решка и тут же, словно убитый негодными тварями за раскрытие тайны, рухнул под стол в мертвом сне.
А у пана Юрия внезапный яркий луч прорезал пьяную непроглядность памяти и высветил из забвения полоцкого наставника отца Игнатия за кафедрой, заламывающим на пальцах число распутных женщин, от коих произвел бесов падший двенадцатикрылый ангел Белиар. Женщин этих было четыре: называл отец Игнатий их пугающие имена, но вот имена сейчас провалились в какую-то дырку, только одно успел выхватить Юрий, оно звучало – Махлат; Юрий хотел рассказать про Белиара и Махлат, но заколдованный язык не хотел шевелиться и сами собой закрывались глаза. Тут он и услышал возражение отца глухому уже Стасю:
– Бесы не бесы, а такой человек!
Последние слова упали Юрию на умственную запись странного разговора об Эвке черной липкою кляксой с разбрызгами в пять лучей, означавшими руки, ноги и подобие головы. Под тяжестью этого пятна Юрий лег на лавку и немедленно уснул.
3
Утром, когда в чистоте, созданной слугами в непробудный час шляхетского сна, сели лечить внутреннее воспаление, явился и позабытый в каморе пан Петр Кротович – с мокрой накладкой по переносицу навроде турецкой чалмы, обозленный более всего не адской головной болью, не искажающим христианский облик непристойным наростом, а полной невредимостью во всех телесных частях у прочих гостей, – хоть бы кто ногу сломал или зуб – ничуть, один он оказался избранным на память об этой ночи. Оттого пан Петр по-вороньи мрачно молчал и жаждал зазорного слова. Однако, как только всплыло, что пан Миколай провел ночь, зарывшись мордой в кучу куриных костей, настроение Кротовича прояснилось, он, можно сказать, просветлел и уже сам сообщил как бы неведающим товарищам, что враги человечества и ему подстроили пакость, хоть и не такую гадкую, как другим, кто собачью еду с подушкой перепутал.
– Зато у некоторых гуля, пан Петр, – злобея, огрызнулся пан Миколай, бодаться можно идти!
– Можно и пободаться! – тоже злобея, согласился Кротович.
Тут все гости поспешили их мирить, говоря, что не дело друг на друга сердиться; мало разве нас подлые хлопы порезали? – что ж станет, если мы сами себя начнем рубить после каждой беседы – так шляхетский род вымрет, только паскудство останется на земле, разные Мурашки и Драни; не злиться надо, Панове, а обнять друг друга, чтобы бесам не было новой радости; мы лучше крест сотворим и выпьем, чтобы нам было весело, а их кувырком унесло...
Лишь упомянуты стали бесы, как Лукаш Мацкевич нашел в памяти зацепившийся там лоскут от ночной беседы. "Э-э, пан Адам! – воскликнул он с удивлением и жалостью, что прочитывается на странном обрывке, пожалуй, один вопросительный знак. – Что ты рассказывал, пан, о старой или молодой ведьме?" Все заинтересовались и стали просить хозяина повторить рассказ для общего знания. Пан Адам отвечал, пожимая плечами, что черт его знает, что наплел после сороковой чарки – ничего не осталось в голове. И тут у пана Юрия слинялая за ночь клякса опять налилась сажевой чернотой. Почувствовал он по отцовскому лицу, что врет сейчас пан Адам своим уважаемым гостям, даже не заботясь, поверят или не поверят – лишь бы не касались какой-то важной для него правды.
Разговор, однако, закружил вокруг Эвки. Плели, видел Юрий, и явную чушь, навроде того, что Эвка на метле летает на Лысую гору под Минск, где у них встречи, и пляски, и чуть ли не коллегиум разных подлых наук. Но и занятные открывались истории из Эвкиной жизни: что мать ее по ошибке погрыз в лесу вурдалак ("Рысь!" – вставил пан Адам), но все же старая ведьма доползла до дома и передала последним вздохом свою колдовскую силу дочке, и Эвка стала приговаривать и шептать, а позже путалась с дегтярем – человеком пана Матулевича, созданием дикого вида и нрава, как ятвяг, бегала к нему по ночам на смолокурню... Как они живого черта не родили – просто диво, спасибо пану Адаму – спас повет: на войну пошел и дегтяря взял при себе солдатом, а того с божьего разрешения татары насадили на копья. Под эти пересказы позабытых дел припомнились Юрию засохшие уже тени из отрочества: какой-то черный, волчьей походки человек – возможно, поминаемый дегтярь; Эвка в толпе в колядное хождение, мимоходная встреча с суровой женщиной на лесной тропке – глядела на него там прежняя шептуха, но теперь помнилась она смутно, через Эвкино отражение, – ну и что с тех лиц, попавшихся на глаза – десять? тринадцать? – лет назад? Но эти круговые воспоминания об Эвке и дегтяре, видел Юрий, заохоченный к наблюдению въедающейся кляксой, доставляли отцу неприятность, он старался их прервать и прервал, догадавшись назвать высокие имена. Сказал он так:
– Эх, панове, о чем наша забота; старая шептуха, молодая... Как старый Радзивилл шведу родину нашептал, а молодой народу нарубил, как дров на город, – вот колдуны!
Ругать – не хвалить: отмеривать не надо, сколько ни скажешь – через край не переберешь. Эвку забыли на полуслове, причем с досадой, что столько времени потратили на перепелку, когда рядом ходит лось. Дружно вцепились в Радзивиллов. В пекло их, в пекло, чтоб на них черти навоз возили. Мало было Радзивиллу гетманской булавы, корону на плешивую голову захотелось... Великий князь! – ха-ха! В князьях без году неделя! Князья! Выпросили титул за стожок золотых – думают: князья! Кто пареную репу считал за пирог? Подумаешь: Радзивиллы! Придумали им дармоеды-панегиристы: Радзили* Вильно построить. Это они-то князю Гедимину? Как бы не так! Рады вилам – вот как было, откуда кличка пошла. А как в дьяки попали, вот тогда пошли рвать, прибирать. Кто столько набрал, как они? Нет никого. И Несвиж у них, и Клецк у них, и Койданово, и Копысь, и Давид-городок, и Кейданы, Биржа, Любча, и Мир перехватили у Ильиничей, и Слуцкое княжество с Копылем вместе переняли в приданое за Олельковичской девкой. У короля меньше войска, чем у этих Радзивиллов. А кто были? Давид-городокские мужики. Не дает столько людям господь бог, только бесы... Это дед его здесь "кальвинов" наплодил. По жадности жалели икону в церковь купить, молились в голых стенах, как в конюшне. И тоже на корону зубами щелкал. Короля Сигизмунда на дочке силою обвенчали, только недолго покоролевствовала. И Януша не вынес бог, прибрал за измену, потому что нажил грехов, на другой псине блох меньше...
______________
* Радзили. "Радзiць" – советовать (бел.).
Тут некоторое молчаливое сомнение замешалось в беседу, некая мысль, которую каждый, подумав, не мог назвать, – и разбежались по разным точкам избы смущенные взгляды, затих обличительный напор, но и быстро рассеялась эта неловкость перед иной обнаруженной целью. А смутились гости от того, что память, коснувшись дедовского времени, подсказала схожие собственные грехи из семейного предания. Плохи были братья Радзивиллы Черный и Рудый, заведшие "кальвинов" и предавшие католическую веру, ну, а сами они игуменская шляхта, их деды и отцы, чем лучше? Тоже пошли в кальвины из древнего православия, и церкви ободрали до каморной простоты, и порубили иконы, а потом с такою же легкостью подались в выгодную для шляхетских прав латинскую веру. Так что лучше бочком обойти: не мы делали – не нам вникать...
А еще потому загасла эта дружная, как лай, ругань, что, повторяя стократ сильнейшее имя, как бы вызывали его сюда, а войди сюда Радзивиллы или хотя бы кто-нибудь один – в тот же миг поклонились бы и вытерли рукавом лавку. Все может Радзивилл. Он в войско дает тысячу конницы и полторы тысячи пехоты. У него самого гайдуков четыре тысячи. И вся шляхта на его землях принадлежит ему наравне с мужиками. Дунет Радзивилл – и нет шляхтича. Выкинут его на дорогу, и куда пойдет, избитый и обобранный? К королю? К царю?.. Покусали немножко черным словом – и хватит, назад в свою подворотню: брехливую собаку колесо мнет...
Да, панове, при конце света живем. Правильно умные ксендзы говорят: сломаны уже четыре печати. Конь мертвенной масти носит по нашим дорогам смерть, и облик людей приняли черти... Поклонский!.. Это и была новая безопасная для памяти цель – без промедления ударили по ней каменным градом. Не зарезали еще выродка добрые люди? Или зарезали? Царю сапог облизал и – "полковник белорусский". Шляхетский полк хотел водить, яйцо куриное! Сидел, говорят, в Могилеве, могилевскую шляхту сам и терзал. Бесноватых мужиков и лодырей в седло посадил – полковник! А подуло другим ветерком – назад под королевскую милость. Дерьмо в проруби – от берега к берегу гоняло... А все эти Драневские, Алексиевичи и другая свежеиспеченная из лебеды шляхта. Выходит, с ними на сеймах сейчас рядом стоять, а чью они кровь пили в позапрошлый хотя бы год?.. А Нечай, Нечай, панове! Тоже "полковник белорусский". Сначала шляхту резал, как мясник, – царь ему за это Быхов и Чаусы; потом король Чечерск дал, староство Бобруйское – доил точно корову. Это когда, панове, его... да вот с полгода назад, говорят, пришел к Старому Быхову князь Лобанов-Ростовский, осадили московиты город, потратились народцем, но домоглись – взяли полковника Ивана Нечая. Так ему и надо, отлились казацкому черту могилевские слезки. У нас еще что, а там, в Чаусах и Быхове, где кормились казаки, и пикнуть не смел шляхетский человек – сразу голова с плеч, а тело собакам. Это слава богу до нас не дошел, только Мурашку своего наслал, тоже чертова сына...
Но и себе надо отдать должное, панове, не стерпели, раздавили проклятого Мурашку и его холопов... Ух, хлопы, дейнеки, змеиное семя! Через одного надо мертвить! Надо, чтобы каждый день в каждой деревне хоть один хлоп на столбе висел!.. Вот тогда они тихие, тогда у них спины гнутся, шапку снимают за полверсты. А чуть размякни, развесь уши слушать их жалостливое нытье – они все уйдут к гультаям, шишам, черкасам! О панове, это волчья порода, ее не выправишь; как волка ни корми, все будет в лес норовить... Да, панове, это да, псы, а не люди. Вот сейчас примолкли, ходят – не слышно их, ангелы так тихо не ходят, такие они кроткие, смирные, послушные. "Паночак... паночак... паночак!" – хоть к ране их прикладывай, такие медовые у них голоса. А встретят вас, панове, эти ангелы в лесу, а вы, панове, будете в одиночку, на части вас раздерут и костей не останется... Давить их к черту, кричал Кротович, давить! Славно мы их под Прусами порубили, легче стало дышать, панна небесная порадовалась в тот день, солнышко выпустила на небо, а помнится, панове дождило в то утро, пока поганую кровь не выпустили из вен... Их пан бог на то и создал, чтобы в поле трудились, их суть в их имени – хамы. А шляхта над ними стоит с первого дня! Это каждый знает, кто хоть раз в церковь ходил... Да, Панове, кричал Кротович, я им жалости не даю, у меня чуть что – гэть! в колодки...