444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Зорин » Аватара клоуна » Текст книги (страница 8)
Аватара клоуна
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:24

Текст книги "Аватара клоуна"


Автор книги: Иван Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Перепелиные яйца

Глухо вскрикнула птица и, захлопав крыльями, тяжело опустилась на ветку. Распластав руки по коромыслу, мимо огороженных могил проплыла деревенская баба. «Надо же, толстуха, – поглядел ей вслед Егор Бородуля, – от неё, небось, и зеркало трещит». И решил, что день не сложится.

– Дурная примета, – прочитал его мысли Корней Гостомысл, – вёдра-то пустые…

Они лежали под развесистой липой и считали падавшие сверху жёлтые листья.

– Хочешь спать – не прислушивайся к шорохам, – осадил его Егор. Но обращался он больше к себе: – Всю жизнь не загадаешь, как будет, так будет…

И вынув из кармана гребень с набившейся перхотью, стал вычёсывать упрямые колтуны. Корней вздохнул:

– Мне иногда так кажется…

– Когда кажется, крестятся, – беззлобно вставил Егор. Корней закашлялся, поднеся кулак, покосился на могильные кресты, о которые чистили клюв чёрные грачи.

– Да нет же, послушай, мне иногда кажется, что у каждого есть кто-то наверху, ангел или двойник… – Сняв кепку, он погладил лысину. – Двойник этот живёт вместо нас – любит, творит, мыслит, по желанию едет то на юг, то на север, ставя перед собой ясную цель. А мы, как тени, лишь безотчётно повторяем его движения, и оттого жизнь представляется нам чередой бессмысленных поступков…

– Ну ты, философ, может, заткнёшься, – сплюнул Егор и, дёрнув чуть сильнее густую шевелюру, вскрикнул от боли.

– И связь наша с этим «кем-то» односторонняя, – пропустил мимо ушей Корней. – Лишь иногда нам удаётся коснуться его – во сне или мечтах. Тогда мы видим истинную жизнь, которая не натыкается на убогие, мелкие препятствия, а парит над ними, как птица, взирая на громоздящуюся внизу неразбериху…

– Во даёт! – не выдержал Егор. – Ну зачем мне знать про другую жизнь, если свою проведу здесь? Я и так жалею, что лишнее узнал, что в школе математике учили и заставляли на пианинах играть…

Про себя он подумал, что образование, как горб или рюкзак, тянет вниз, что жизнь, как клинок янычара, рубит тех, кто высовывается, а невежество заразно – стоит одному встать под его мерку, как остальные тут же равняются.

– Нет, наша подлинная сущность, настоящее «я» находится вне тела… – достав платок, Корней промокнул лысину, сняв очки, протёр запотевшие стёкла. За линзами его рыбьи глаза казались крохотными, про такие говорят, что они видят всё, а их – никто. – Бывает, видишь себя со стороны – ходит, ест, спит какой-то механический автомат, ругается, злится, деньги считает… И так стыдно за него делается, до чего бездарно он дни проводит! Будто слепой, будто несмышлёный! А это не ты себя видишь, это кто-то на свою тень земную косится…

Повисшее молчание резало уши, как протекающий кран.

– Или вот как бывает, – отвечая своим мыслям, заметил вслух Корней. – Во сне вызывают тебя к доске, учитель задаёт трудную задачу. Ты пыхтишь, краснеешь, уж и пот на лбу выступил, и в мелу весь, да только напрасно. Чешешь затылок, а в голову ничего не лезет! И вдруг сосед по парте руку тянет, чтобы в два счёта задачу решить. И ты не понимаешь, как же ты сам раньше не догадался. Но ведь это твой сон, ты одновременно в нём и зритель, и режиссёр, тогда почему решение было тебе неизвестно? Если ты один выступаешь в трёх лицах – и за себя, и за товарища, и за учителя? Значит, внутри себя мы вовсе не одни и снами распоряжаемся лишь частично, как и жизнью…

Разговор не клеился. Слова подбирали тяжело, точно тащили из колодца полное ведро.

Корней подумал, что люди, как перепелиные яйца – их кропят разные пятна, а в гнезде не различить. Но сказал совсем другое:

– К прозрению, как к рекорду или смерти, идёшь всю жизнь…

– А мне сдаётся, – невпопад заметил Егор, ковыряя ногтем расчёску, – что мы давно умерли и теперь бродим по земле, как призраки…

Егор прожил с женой так долго, что после развода навсегда запомнил свою первую безбрачную ночь. «Заруби на носу, дорогой, – мурлыкала жена, жмурясь так, что её изогнутые ятаганом ресницы прятали кошачьи зрачки, – о чём бы ни говорили мужчина и женщина, речь всегда идёт о сексе». Жена была страстная, и Егор просыпался со следами зубов на щеке. А в то утро вместо укусов на щеке красовался отпечаток от пуговицы на наволочке.

Семейная жизнь, как бритва, – от постоянного пользования становится безопасной. Корней был женат, казалось, с рождения. У его жены был абсолютный музыкальный слух, она всё время напевала популярные мелодии, попадая в ноты так же легко, как ему в лицо, когда плевала. Корнею врезалась в память их поездка к морю, дешёвая гостиница, в которой они провели медовый месяц, и пропахший тиной пляж, на котором ему впервые захотелось прекратить её пение. Он так и не понял, почему не убил жену, прожив с ней столько лет. «Жизнь – это суд, на котором разбирается одно и то же дело: судьба против человека», – подумал Корней, слушая, как Егор шепчется с Богом, в которого не верит.

Было время, когда мысли сливаются с воспоминаниями, а желания сбываются, если загадать их, скрестив за спиной пальцы.

Тусклое солнце плющилось о горизонт, и на шестах уже горланили зорю петухи.

– С лица воду не пить, – безразлично заметил Корней.

– Встречаются такие, что им у зеркала ужинать – значит аппетит портить… – меланхолично откликнулся Егор. – От них даже отражение в зеркале морщится…

И опять замолчали.

– Наша жизнь, как драный тулуп, – вдруг произнёс Егор, – выверни её наизнанку – никто и не заметит… – Его язык удивлённо извлекал слова, будто впервые пробовал их на вкус. – И носить её можно задом наперёд, проживая от смерти к рождению…

Почувствовав, что сморозил глупость, он попробовал выкрутиться:

– В жизни-то всё перемешано – и горе, и радость, и слёзы, и смех…

– Оттого она такая серая? – взвизгнул Корней.

– Чёрная полоса в жизни соседствует с белой, – важно пробасил Егор. – А человеку разрешается её кроить. Можно, к примеру, на несчастнейшую полосу заплатку из счастья поставить…

– Значит, по-твоему, нельзя все страданья одним махом оттяпать?

– Нашёлся такой мудрец. Перед тем как родиться, ему показали его будущую жизнь. Так он отрезал у неё самые чёрные куски, а потом мало показалось. Когда куцую жизнь посмотрел, взмолился – дайте ещё попробовать. Ему дали. Он снова откромсал те куски, что почернее. И опять недоволен. Можно ещё? А кончилось тем, что от жизни ничего не осталось, так он и не родился…

– Во брешет! – покрутил у виска Корней. – Что же это, по-твоему, человеку жизнь его показывают? Значит, он целую жизнь её смотрит? Тогда зачем же ему на свет появляться?

– Мы своё будущее наперёд знаем, – гнул своё Егор. – Может, и вельможами побывали… Только забываем, кем были на предварительном просмотре…

Стало слышно, как гусеница ест дырявый лист. Молчать было невыносимо, и снова шевелили губами, накалывая тишину на слова.

– На свете все близнецы, – вырвалось у Егора. – Кто напялит парик, тот похож на аристократа XVIII века.

Егор стянул парик, сверкая лысиной, растёр по одежде пудру.

– Можно? – протянул руку Корней.

Лето выдалось сухим, жарким, опалённые листья, точно бумажки с нарисованными скелетами, то и дело слетали с развесистой липы.

Егор промолчал, наблюдая, как оса точит в складках коры ядовитое жало.

– Не все люди одинаковые, – пробурчал Корней, – их отличает положение под солнцем. Даже поменявшись с отражением в зеркале, становишься другим… Хочешь, попробуем?

– От перемены мест слагаемых сумма не меняется, – кивая, усмехнулся Егор.

Теперь справа оказался Корней. А слева – Егор.

– От перемены мест слагаемых сумма не меняется, – кивая, усмехнулся Корней.

– Не все люди одинаковые, – пробурчал Егор, – их отличает положение под солнцем. Даже поменявшись с отражением в зеркале, становишься другим… Хочешь, попробуем?

Корней промолчал, наблюдая, как оса точит в складках коры ядовитое жало.

Лето выдалось сухим, жарким, опалённые листья, точно бумажки с нарисованными скелетами, то и дело слетали с развесистой липы.

– Можно? – протянул руку Егор.

Корней стянул парик, сверкая лысиной, растёр по одежде пудру.

– На свете все близнецы, – вырвалось у него. – Кто напялит парик, тот похож на аристократа XVIII века.

Стало слышно, как гусеница ест дырявый лист. Молчать было невыносимо, и снова шевелили губами, накалывая тишину на слова.

– Мы своё будущее наперёд знаем, – гнул своё Корней. – Может, и вельможами побывали… Только забываем, кем были на предварительном просмотре…

– Во брешет! – покрутил у виска Егор. – Что же это, по-твоему, человеку жизнь его показывают? Значит, он целую жизнь её смотрит? Тогда зачем же ему на свет появляться?

– Нашёлся такой мудрец. Перед тем, как родиться, ему показали его будущую жизнь. Так он отрезал у неё самые чёрные куски, а потом мало показалось. Когда куцую жизнь посмотрел, взмолился – дайте ещё попробовать. Ему дали. Он снова откромсал те куски, что почернее. И опять недоволен. Можно ещё? А кончилось тем, что от жизни ничего не осталось, так он и не родился…

– Значит, по-твоему, нельзя все страданья одним махом оттяпать?

– Чёрная полоса в жизни соседствует с белой, – важно пробасил Корней. – А человеку разрешается её кроить. Можно на несчастнейшую полосу заплатку из счастья поставить…

– Оттого она такая серая? – взвизгнул Егор.

– В жизни-то всё перемешано – и горе, и радость, и слёзы, и смех…

Почувствовав, что сморозил глупость, Корней попробовал выкрутиться:

– Наша жизнь, как драный тулуп, выверни её наизнанку – никто и не заметит… – Его язык удивлённо извлекал слова, будто впервые пробовал на вкус. – И носить её можно задом наперёд, проживая от смерти к рождению…

И опять замолчали.

– Встречаются такие, что им у зеркала ужинать – значит аппетит портить… – меланхолично заметил Корней. – От них даже отражение морщится…

– С лица воду не пить, – безразлично откликнулся Егор. Тусклое солнце плющилось о горизонт, и на шестах уже горланили зорю петухи.

Было время, когда мысли сливаются с воспоминаниями, а желания сбываются, если загадать их, скрестив за спиной пальцы.

Егор был женат, казалось, с рождения. У его жены был абсолютный музыкальный слух, она всё время напевала популярные мелодии, попадая в ноты также легко, как ему в лицо, когда плевала. Егору врезалась в память их поездка к морю, дешёвая гостиница, в которой они провели медовый месяц, и пропахший тиной пляж, на котором ему впервые захотелось прекратить её пение. Он так и не понял, почему не убил жену, прожив с ней столько лет. «Жизнь – это суд, на котором разбирается одно и то же дело: судьба против человека», – подумал Егор, слушая, как Корней шепчется с Богом, в которого не верит.

Семейная жизнь, как бритва, – от постоянного пользования становится безопасной. Корней прожил с женой так долго, что после развода навсегда запомнил свою первую безбрачную ночь. «Заруби на носу, дорогой, – мурлыкала жена, жмурясь так, что её изогнутые ятаганом ресницы прятали кошачьи зрачки, – о чём бы ни говорили мужчина и женщина, речь всегда идёт о сексе». Жена была страстная, и он просыпался со следами зубов на щеке. А в то утро вместо укусов на щеке красовался отпечаток от пуговицы на наволочке.

– А мне сдаётся, – невпопад заметил Корней, ковыряя ногтем расчёску, – что мы давно умерли и теперь бродим по земле, как призраки…

Егор подумал, что люди, как перепелиные яйца – их кропят разные пятна, а в гнезде не различить. Но сказал совсем другое:

– К прозрению, как к рекорду или смерти, идёшь всю жизнь… Разговор не клеился. Слова подбирали тяжело, точно тащили из колодца полное ведро.

– Или вот как бывает, – отвечая своим мыслям, заметил вслух Егор, – во сне вызывают тебя к доске, учитель задаёт трудную задачу. Ты пыхтишь, краснеешь, уж и пот на лбу выступил, и в мелу весь, да только напрасно. Чешешь затылок, а в голову ничего не лезет! И вдруг сосед по парте руку тянет, чтобы в два счёта задачу решить. И ты не понимаешь, как же ты сам раньше не догадался. Но ведь это твой сон, ты одновременно в нём и зритель, и режиссёр, тогда почему решение было тебе неизвестно? Если ты один выступаешь в трёх лицах – и за себя, и за товарища, и за учителя? Значит, внутри себя мы вовсе не одни и снами распоряжаемся лишь частично, как и жизнью…

Повисшее молчание резало уши, как протекающий кран.

– Бывает, видишь себя со стороны – ходит, ест, спит какой-то механический автомат, ругается, злится, деньги считает… И так стыдно за него делается, до чего бездарно он дни проводит! Будто слепой, будто несмышлёный! А это не ты себя видишь, это кто-то на свою тень земную косится… – Достав платок, Егор промокнул лысину, сняв очки, протёр запотевшие стекла. За линзами его рыбьи глаза казались крохотными, про такие говорят, что они видят всё, а их – никто. – Нет, наша подлинная сущность, настоящее «я», находится вне тела…

Про себя Корней подумал, что образование, как горб или рюкзак, тянет вниз, что жизнь, как клинок янычара, рубит тех, кто высовывается, а невежество заразно – стоит одному встать под его мерку, как остальные тут же равняются.

– Во даёт! – не выдержал он. – Ну зачем мне знать про другую жизнь, если свою проведу здесь? Я и так жалею, что лишнее узнал, что в школе математике учили и заставляли на пианинах играть…

– И связь наша с этим «кем-то» односторонняя, – пропустил мимо ушей Егор. – Лишь иногда нам удаётся коснуться его – во сне или мечтах. Тогда мы видим истинную жизнь, которая не натыкается на убогие, мелкие препятствия, а парит над ними, как птица, взирая на громоздящуюся внизу неразбериху…

– Ну ты, философ, может, заткнёшься, – сплюнул Корней и, дёрнув чуть сильнее густую шевелюру, вскрикнул от боли.

– Да нет же, послушай, мне иногда кажется, что у каждого есть кто-то наверху, ангел или двойник… – Сняв кепку, Егор погладил лысину. – Двойник этот живёт вместо нас – любит, творит, мыслит, по желанию едет то на юг, то на север, ставя перед собой ясную цель. А мы, как тени, лишь безотчётно повторяем его движения, и оттого жизнь представляется нам чередой бессмысленных поступков…

Егор закашлялся, поднеся кулак, покосился на могильные кресты, о которые чистили клюв чёрные грачи.

– Когда кажется, крестятся, – беззлобно вставил Корней. Егор вздохнул:

– Мне иногда так кажется…

– Хочешь спать – не прислушивайся к шорохам, – осадил его Корней. Но обращался он больше к себе: – Всю жизнь не загадаешь, как будет, так будет…

И вынув из кармана гребень с набившейся перхотью, стал вычёсывать упрямые колтуны.

Они лежали под развесистой липой и считали падавшие сверху жёлтые листья.

– Дурная примета, – поглядел на дорогу Егор Бородуля, – вёдра-то пустые…

И решил, что день не сложится.

– Надо же, толстуха, – согласился Корней Гостомысл, – от неё, небось, и зеркало трещит.

Распластав руки по коромыслу, мимо огороженных могил проплыла деревенская баба. Остановившись, она высвободила пятерню и перекрестилась на сугробики жухлой листвы, разделявшие могильные плиты:

«Егор Бородуля» от «Корней Гостомысл».

Глухо вскрикнула птица и, захлопав крыльями, тяжело снялась с ветки.

Посмотри на ближнего своего

«Провожающий – не попутчик», – покачал головой Харитон Скуйбеда, оправляя рясу и закрывая на ключ Библию в железном окладе.

Разломив хлебную корку, он мелко перекрестился и принялся за постный монастырский суп, то и дело стряхивая с усов чёрствые крошки. Когда он остановился перевести дух, у Иакинфа Сачурина, игравшего его роль, закололо под ложечкой. На другой день боль повторилась, Иакинф сдал анализы, которые оказались «плохими», и он, так и не успев перевести дух, очутился в корпусе для неизлечимых.

Сачурин был из тех, кто убегал от своего времени, но оно вилось кругами и, настигая, норовило заглянуть в лицо. Ему было за пятьдесят, у него была жена и свой круг, из которого он вдруг выпал, как птенец из гнезда. В больнице его окружили случайные, бесконечно далёкие от него люди – он видел таких через стекло автомобиля, а теперь судьба свела их в одной палате, подвешенной между жизнью и смертью.

«Нашего полку прибыло…» – с молчаливой издёвкой встретили его. И Иакинф понял, что к другому, как к отражению в зеркале, можно бесконечно приблизиться, но слиться невозможно.

Дни прилетали, как галки, – каждой было место на заборе, и только его галке не хватало палки. «Мы выкарабкаемся!» – при свиданиях в вестибюле храбрилась жена, промокая ему виски платком. Она раскладывала на кресле промасленные свёртки, точно сорока, передавала приветы и, перескакивая с пятое на десятое, не замечала, что стала чужой. Ссылаясь на недомогание, Иакинф спешно целовал её в лоб и, удаляясь по сырому, пахнущему аптекой коридору, кусал до крови губы, едва сдерживая ненависть к этой здоровой, пухлой женщине, роднее которой у него никого не было.

«Возлюби ближнего своего, – мерил он шагами пролёгшую между ними пропасть, – возлюби ближнего своего…»

У себя на Кавказе Бек-Агабазов жил на широкую ногу. «Рано или поздно перестаёшь быть мужчиной, – скаля острые зубы, любил повторять он за бокалом вина, – если почувствую, что сдаю – вот… – Он снимал с пальца турецкий перстень и, отворачивая камень, показывал яд. – Если родился горцем, нужно им быть до конца…» Женщины притворно ахали, прикрывая ладонями рты, мужчины хлопали его по плечу. Он умирал три года, измучив родственников и потратив состояние на знахарей. Он скупал чудодейственные, писанные на пергаменте рецепты, в которые заворачивал сушёные травы, и глотал их натощак. Ночами, уставившись в больничный потолок, он, будто покойник, складывал руки поверх простыни и нервно крутил перстень. Его посеревшее лицо наливалось кровью, он начинал задыхаться и, не выдержав, звал сестру. Закатав рукав, та колола успокоительное и возвращалась на пост, так и не заметив, что просыпалась.

Через месяц после выписки Бек-Агабазова, истаявшего, как сосулька, похоронили вместе с его лекарством от жизни. Он так им и не воспользовался: перстень болтался на исхудавшем, прозрачном мизинце, согнутом, как клюв хищной птицы.

Навещали Сачурина и актёры из театра. Когда-то он им радовался, теперь не хотел видеть и отговаривался процедурами. Был конец лета, солнце пригревало допоздна, и сквозь прутья в заборе они видели посреди больничного двора грубо струганный стол, за которым Иакинф, игравший философов и королей, стучал слепыми костяшками домино. В грязном, поношенном халате он находился среди своих, и актёры понимали, что вчера они были попутчиками, а сегодня стали провожающими.

«У смертников своё братство, – недоумевали они дорогой, – отчего же смертные так не любят собратьев?» Жизнь для умирающих, что журавль в небе.

Когда привезли Аверьяна Богуна, он обводил всех растерянными, бегающими глазами.

– Правда, от этого не умирают? – с детской наивностью обратился он к усатому санитару, толкавшему его каталку.

– Мы люди маленькие – угрюмо отмахнулся тот.

Свою болезнь Богун готов был обсуждать даже с уборщицей, его сторонились, и он целыми днями вышагивал по коридору, как привидение. Диагноз ему ставили долго, и всё это время слышали, как, закрывшись в уборной, он судорожно всхлипывает. «Ну что ты, как баба, – не выдержал его сосед, которого обследовали так же долго, – рано ещё нюни распускать». Их приговорили в один день. Прекратив цепляться за таблетки, Богун сразу стал равнодушно холоден. Он вдруг вспомнил, как мальчиком, приехав в деревню, смотрел из окна: была ранняя весна, и собака на снегу ела конские лепёшки. Обогнув навозную кучку, к ней сзади, забросив на спину лапы, пристроился дворовый пёс, а собака, не поднимая морды, продолжала есть. Тогда Аверьяну сделалось мерзко, растирая глаза, он бросился в ванную смыть увиденное, а теперь ему подумалось, что это и есть жизнь. «Смерть придёт – не увидим», – отвернувшись к тёмному окну, надолго замолкал он. А ночами слушал, как сосед, ворочаясь под одеялом, не находил себе места на скрипучих пружинах и, когда не плакал, беспрерывно хрипел: «Смерть, смерть…»

Женились Сачурины по любви, завели детей и за двадцать лет не скопили друг от друга тайн. А теперь Иакинфа злили её крашеные губы, заплаканные глаза с поплывшей на ресницах тушью, его раздражала её преданность, бессмысленное желание остаться близкой, он понимал, что она ни в чём не виновата, и от этого злился ещё больше. Жизнь берёт своё, смерть – своё: жена оставалась на подмостках, он – за кулисами. Как и все в палате, он уже смотрел на мир с той стороны и, принимая передачи, делился ими с людьми, которых неделю назад не знал. Теперь у них была своя стая: волки, угодившие в капкан, они выли на прошлое, одинокие, как луна в небе, тёрлись спинами и ставили на то, кто кого переживёт. С лицами, пожелтевшими, как страницы давно прочитанной повести, они больше не верили в себя, убедившись, что у судьбы в рукаве всегда лишний козырь.

В полдень, размечая больничные будни, приходил психолог, щурясь от собственных слов, пел Лазаря, а под конец, обведя вокруг руками, советовал:

– Главное – не замыкаться в этих стенах – есть телефон…

– Телефон есть – звонить некому, – обрезал Иакинф. Ему было страшно и бесконечно жалко себя.

Попав в земное чистилище, Иакинф перечеркнул прежнюю жизнь. Теперь она сморщилась, как мочёное яблоко, и ему стало казаться, что истина бродит здесь, среди пригвождённых к больничной койке.

«Кто ближе своего „я“? – вспоминал он монолог Харитона Скуйбеды, возражавшего Евангелию. – Перед смертью ближние становятся дальними, смерть разлучает не с ними, но с собой…»

Эти мысли предназначались для глухого подвала. Однако ересь не мыши, чтобы водиться в монастыре: к Харитону подступали бритоголовые стражники с колокольчиками в ушах, и он, схватив со стены тяжёлое распятие, отбивался от них, как от бесов. Но постепенно они одолевали: повалив на живот, вязали, прижимая щекой к полу. Харитон уже слышал над висками тихое позвякивание колокольчиков, и тут Иакинф, суча ногами, сбрасывал одеяло на пол.

«Да нет ещё, – не открывая век, различал он над собой перешёптывание санитаров, – спит…»

После отбоя лампочки светили тускло, в полнакала, и по нужде ходили, как тени, боясь оступиться на скользком полу. Пьяные от бессонницы, горбились на стульчаках, тайком от сиделок курили, плели друг другу небылицы или, безразлично уставившись в стену, обменивались молчанием. Составив вниз цветочные горшки, в этот раз на подоконнике болтали ногами восточные люди.

– Йог Раджа Хан состарился в медитации, – как по писанному чеканил один, с громадным, нависшим над губами носом. – Перебирая чётки из вишнёвых косточек, он беспрерывно молился и однажды увидел Брахму. Тот сидел на троне, сияя, как лотос, а вокруг простиралась тьма. «Приблизься!», – безмолвно приказал Брахма, и Раджа Хан увидел, как между ним и троном пролегли его чётки. Осторожно ступая, он двинулся по ним, считая кости шагами, как раньше – пальцами. Боясь повернуть голову, он всё время смотрел на свет, исходящий от Брахмы. «Дорога из чёток узка и ненадёжна, – свербило в мозгу, – сколько раз чётки рассыпались, когда рвалась верёвка!» От этих мыслей у него закружилась голова, не удержавшись, он глянул на зиявшую по сторонам бездну. «Не бойся!» – поддержал его Брахма. Раджа Хан вскинул голову и, преодолев страх, медленно двинулся вперёд…

Уперев локти в колени, рассказчик положил голову на кулаки.

– Близок Создатель, да путь к нему долог! Не одну человеческую жизнь уже шёл Раджа Хан, а трон всё не приближался. Раджа Хан утомился, вместе с усталостью пришло отчаяние. «Зачем идти, раз Бога всё равно не достичь?» – решил он. И, зажмурившись, сделал шаг в сторону. Там были чётки! Отступил ещё – и там! Теперь чётки были всюду, куда бы он ни ступал. Он стал приплясывать, оставаясь, как танцор на тёмной сцене, в луче света – это Брахма не сводил с него глаз. «Бога постигаешь, отказавшись от себя», – понял Раджа Хан. И побежал к Богу.

Едва дождавшись окончания, Иакинф громко высморкался, зажимая пальцем нос, и, поплевав на сигарету, с силой швырнул в урну.

Поколения в корпусе менялись быстро, а вокруг, как гиены, бродили медики. «Выживет – и так выживет, – шипел про себя Сачурин, – умрёт – и так умрёт…» Он тысячу раз повторял со сцены эту реплику из «Ревизора», вызывая смех, но теперь она наполнилась новым, ужасным смыслом. Он вдруг подумал, что весь мир – это огромная больница, над которой возвышается попечитель богоугодных заведений.

А во сне он по-прежнему бродил по сцене, превращаясь в Харитона Скуйбеду, только теперь выбивался из роли, будто шёл на поводу у обманщика-суфлёра. «Держись за Бога, а больше ни к кому не прилепляйся!» – выступая из тени, учил монах. И добавлял, спотыкаясь на каждом слове, как заика: «Жизнь, что езда на телеге: Бог – это хвост у кобылы, а ближние – виды вдоль дороги…» А иногда хохотал, тряся козлиной бородкой, грозил пальцем: «Посмотри на ближнего своего – разве ты его выбирал? А неразборчивая любовь – это распутство!» И Сачурин просыпался в холодном поту, в двух шагах от смерти. Он не приглядывался к ближним, лёжа в темноте, он слышал их стоны, нёс их страдания, которые складывались с его собственными в одну гигантскую пирамиду, подпиравшую небо.

По утрам, соскабливая ложками прилипшую к мискам кашу, угрюмо здоровались, не досчитываясь за столиками соседей. Врачи говорили, что их выписали, но все знали, что они лгут. Привозили и новеньких, с испуганными, существовавшими сами по себе глазами, их встречали, как соседей по купе, понимая, что, любя одних, предаёшь других, а любить всех невозможно. Прибывающие быстро опускались, и только Аверьян Богун, прилаживая к щеке скользкий обмылок, скрёб и скрёб щетину в ржавый, протекающий умывальник…

А Иакинф всё не умирал. Он уже пережил своё поколение, и это смутило врачей.

– Тыщу лет проживёте, – густо покраснел доктор, проверив его анализы, – ошибочка вышла…

И Сачурин вернулся к жизни. «Провожающий – не попутчик», – повторяет он со сцены из вечера в вечер, превращаясь в Харитона Скуйбеду, и, оправляя рясу, замыкает на ключ Библию в железном окладе. Срывая аплодисменты, он кланяется, прижимая к подбородку цветы, из ближнего ряда на него восторженно смотрит жена, счастье переполняет его в эти мгновенья до кончиков парика, но, перекручивая ночами простыни, он кусает подушку, не в силах забыть других, полных жгучей обиды глаз, которыми провожали его бывшие ближние, которых он предал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю