355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Зорин » Аватара клоуна » Текст книги (страница 2)
Аватара клоуна
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:24

Текст книги "Аватара клоуна"


Автор книги: Иван Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Родственник

– Надо бы санитара…

– Обожди… Ему ведь больше не понадобятся.

Уперев в пол костыль, Харитон стал шарить по кровати, вывернул карманы, залез под рубашку:

– Вот, зараза, – ни рубля, ни креста.

Арсения привезли вечером, и он застал его в бреду. По равнодушию врачей он понял, что сосед не выкарабкается. Щуплый, жалкий, он казался ребёнком на огромной двуспальной кровати, хозяина которой расстреляли, забрав дом под военный госпиталь. Арсений покосился на восковое, пожелтевшее лицо с выпиравшими скулами, на костенеющее тело, ставшее по смерти ещё меньше.

– Надо бы санитара… Харитон уже повалился на койку.

– Да надрались с вечера – дрыхнут… Утра придётся ждать – утром обход.

Комната была в лунных пятнах, за окном чернели яблони, скребли ветками крышу. Говорить было не о чем, но присутствие мертвеца придавало тишине мрачную торжественность.

– Чёрт, теперь не уснуть…

Арсений потянулся за сигаретой. И скривился – на бинтах выступила кровь.

– Давно в горах?

– С год.

– Что же ты, «жмуриков» не насмотрелся? Прикрой одеялом – и все дела…

Говорили поверх мертвеца, негромко, точно боялись разбудить. Харитон перебросил подушку в ноги, облокотившись на спинку кровати с приколотой бумажкой: «Х. Дрель, прапорщик».

– А мне их с детства довелось таскать… Места у нас глухие, тмутаракань. Помню, в кабацкой луже лежал человек лицом вниз – из спины финка торчит. Так вот, пока протокол составляли, кто-то при всём честном народе спёр нож и пропил в кабаке.

Харитон хрипло рассмеялся.

– И чего ты его разглядываешь – чай, не шевельнётся. Ладно, кинь махры – сам накрою. К смерти, как к жизни, привычка требуется…

Одеяло, прикрывшее мёртвое лицо, оказалось коротким – вылезли голые ступни, и Харитон растянул его по диагонали.

– Да, к смерти привычка нужна, а здесь – кому как выпадет.

Боль отступила, Арсений курил, привыкая к молчанию, слушал, как яблоки бьют на ветру о стекло, но прапорщик вдруг зашептал, тяжело играя желваками:

– У моего однокашника, Филофея Гридина, отца на глазах убили. Здоровенный мужик был, кузнец, мог наковальню, как бабу, на вытянутых руках нести, а ему топором по затылку. А убийца – приятель его, Тимоха Бородич, хутор у запруды держал. Уж чего они там не поделили? Отец Филофея каждый день из кузни через мостки шёл, а мы из школы возвращались, так вот на этих мостках и увидели смерть…

Харитон почесал лоб, переживая прошлое:

– В деревне все наперечёт, знали, чьих рук дело, но поди докажи…

– А почему ж не заявили? – радуясь разговору, спросил Арсений.

– Последнее дело! О себе каждый сам должен печься – даже на собственных похоронах. – Прапорщик загоготал. – Или ты думаешь: буду тонуть – руку протянут?

Арсений отвернулся.

– Ладно, не сердись… Это я вспомнил, как Филофей в воду бросился: отца на руках держит, каменеет. Я – помогать, сердце колотится, голова в тумане… И слышу, бормочет кто-то… А это Филофей клянётся отомстить.

Харитон закашлялся:

– Хороший у тебя табачок, лейтенант, только наш самосад крепче.

Арсения ранило в руку, и он представлял, как поедет к родне, где его будут встречать, как героя. Харитона он слушал с интересом, но без сострадания – когда брезжит счастье, чужая судьба не кажется горькой.

– Семьи у нас большие, ртов – не сосчитать. У Бородича на хуторе росли четверо сыновей, ровесников Филофея, а ему не повезло – три сестры, чего взять? Получилось, Филофей – единственный кормилец. Школу он бросил, впрягся в хозяйство, как вол. Ложился с совами, вставал с петухами. И всё – чтобы сестёр поднять. Помню, мальчишками считали мы кукушку в лесу – немного ему отмерила. Ходили и к цыганке. «Заботливый ты, – водила она кривым ногтем по Филофеевой ладони, – жить будешь с родственниками на руках, а умирать на руках у озлобившегося родственника…» Как в воду глядела!

Харитон уставился в стену, но Арсений не подгонял – ночь длинна.

– Слабого и комар обидит. «У, зверёныш! – грозили Филофею Бородичи. – Придёт и твой черёд!» Рос он кряжистым, в отца, да Бородичи тоже не промах, к тому же четверо – не совладать… Раз не сдержался, – налетели кодлой, а младший завизжал: «Кровью ответишь!» И всадил в ладонь перочинный нож… С тех пор Филофей терпел и работал. Днём – хмурый, слова не вытянешь, а ночами зубами скрипел. Но старался не зря: сестёр на ноги поставил. Младшие в город подались, а старшая за меня вышла. Это сейчас я седой весь, а был – как воронье крыло. Так мы с Филофеем породнились…

– И меня дома невеста ждёт, – вставил Арсений, трогая нагрудный карман. – С каждой почтой – фотокарточка.

– Смотри, лейтенант, – осклабился Харитон, – верно, ищешь в ней то, что есть в каждой бабе!

Арсений сплюнул.

– Ну-ну, охолони, – переложил костыль под руку Харитон, – грех на калеку кидаться.

Он часто задышал, и Арсений опять подумал, что скоро будет далеко от этих проклятых гор, где дерутся даже в лазарете. И ему стало смешно.

– Ну, чего замолчал, продолжай, раз начал…

– Не понукай – не запряг! – огрызнулся Харитон. Но молчать и ему было невмоготу. – Хочешь слушать – не ёрзай! Свадьбу мы неделю играли: самогона – река, родни – море. Гуляли, аж гармонь треснула, всё гадали, как будем детей крестить… А тут смутные времена подошли. Филофея в армию призвали, а Бородичи в бандиты подались. Года три от него вестей не было, всякого надумались, из родни-то его только отец с пробитым черепом во сне и навещал. Торопил час расплаты, и про долг Филофей не забыл… Ночью раз стук в окно, я высунулся, а из темноты голос: «Ну что, зять, помогай!» И «калаш» прикладом подаёт… Как было отказать? Обулся наспех, жену поцеловал – и во двор… Младший Бородич, узнав, что с братьями стало – с ума сошёл, пишут – и сейчас в психушке. А старого Бородича мы не тронули – пусть мучается, что семя его на земле не прорастёт.

Ветер усилился, ветки с остервенением заскребли по стеклу, и Харитону почудилось, что это опять стучится Филофей. Он мотнул головой:

– Жестоко сработали… Уж столько потом крови перевидал, а всё думаю – не пролей я тогда первую, может, и жизнь по-другому повернулась. Как считаешь? Но не предавать же его было? А после, куда деваться – с ним ушёл…

– Значит, старику можно было убить, а вам – нет?

– Так он же тайком, а мы – прилюдно! Филофей настоял, чтоб все знали. И этим дорогу назад отрезал: мать навестить не мог! А какое ей утешение глядеть, как старый Бородич спивается? Вот и получается: молодость горячится – старость расхлёбывает…

Харитон махнул рукой. От его бравады не осталось и следа.

– «Жить хорошо там, где хорошо жить», – балагурил Филофей, связывая узелок. Сильный он был – мог всё бросить и в одной рубахе уйти. А сильные долго не живут, это слабые век на горбу тащат…

Луна бледнела, близился рассвет.

– Слышь, лейтенант, кинь ещё махры, хороший табак – слезу прошибает.

Харитон протыкал щетиной сизые кольца, на постели дрожали тени, и Арсению чудилось, что прапорщик раскачивается в дыму, как на волнах.

– Вместе с Филофеем нам много чего довелось. Он уже до ротного дослужился, но чуть что – лез под пули. Упрямый был, бесстрашный и за своих – горой! Перед начальством, помню, кулаком в грудь стучит, красный… И через слово приговаривает: «Не будь я Филофей Гридин!» Однако ж и его жизнь пообломала… В южной стороне подцепил лихоманку, высох – не узнать! Хотели комиссовать, но вошли в положение – бродяга, ни кола ни двора. Так и оставили до первого боя…

– А сёстры? – удивился Арсений. – Родная ж кровь…

– Сёстры давно замуж выскочили. А кому больной нужен? Заглянув в окно, луна в последний раз осветила покойного, скользнула по застеклённому фото расстрелянного хозяина дома.

– Да, вот так живёшь, родню принимаешь у себя, а приходит день, понимаешь, с кем стол делил…

Звёзды поблекли, исчезая, терялись в бескрайних далях. Арсений молчал, представляя отчаянного ротного, его родителей, вспоминал своих, приросших к сбережениям, болезням. «У них, видно, и любовь расчётлива, – думал он. – И ненависть…»

Но гнал эти мысли.

– А почему ты жену не заберёшь? – подбросил он в гаснущий разговор.

– Нет больше жены, – угрюмо проворчал прапорщик. – Бабы все одинаковые: провожают – плачут, а ты за порог – на другого глядят. Вот ты, лейтенант, верно, смерти боишься… Не маши, не маши! И я раньше трусил. А сейчас – чего терять? Может, там лучше?

Громыхая костылём, Харитон взобрался на подоконник, перегнувшись, сорвал яблоко и принялся грызть с мрачной сосредоточенностью.

– Везучий ты, лейтенант, домой поедешь, женишься… А я куда – домой нельзя, калека. И всё из-за той ночи!

Арсения залила краска, ему стало неловко за своё безусое лицо, за невесту, лёгкое ранение.

– Однако не любишь ты шурина.

– А за что? – кусая губы, закричал прапорщик. – Жизнь мне сгубил и в смерть за собой тащит! А ведь я не старый ещё, не старый…

Двор уже пробудился – густо жужжали шмели, лаяла собака. По глухому мотору Арсений узнал машину, на которой привозили раненых – предстояло тесниться.

Дверь распахнулась без стука, будто райские врата.

– Ну что, подранки, выздоравливаем?

На лице санитара солнце смешивалось с улыбкой.

– Потихоньку, командир, – козырнул прапорщик, к которому вернулось прежнее ухарство. – У нас вот койка освободилась. Ночью умер Филофей Гридин.

Долг

Ссора вспыхнула из-за козырной шестёрки. Серафим Герцык покрыл ею туза, а нож Варлама Неводы, выхваченный из-за голенища, пригвоздил карты к столу. Лезвие вошло между пальцами штабс-капитана, но они не шевельнулись.

– Что-то не так? – равнодушно взглянул он.

– Шулер! – прохрипел раскрасневшийся Варлам. Его глаза налились кровью, он был пьян и горстями сгрёб ассигнации.

Дело происходило посреди крымской неразберихи, когда белая армия отхлынула к морю, увлекая за собой мошенников, прокопчённых южным солнцем контрабандистов, петербуржских барышень, студентов провинциальных университетов, мужей, годами целовавших жён лишь на фото, и жён, вдовевших с каждым разорвавшимся снарядом. В корчме, битком набитой острыми взглядами и проворными руками, на офицеров не обратили внимания: миллионы подобных ссор вспыхивали здесь до этого, миллионы – после. Только лупоглазый шарманщик с гвоздикой за ухом вдруг затянул с надрывом: «И улетела вверх душа через дырку от ножа!» В углу два сгорбленных молдаванина, как сумасшедшие, бренчали на гитарах, бледный, исхудавший еврей то и дело убегал из-за рояля в уборную нюхать с зеркальца кокаин, а красная конница сметала всё за Сивашским валом.

Познакомились час назад, но, как это бывает среди беженцев, Варлам успел выложить всё: про аресты в Екатеринодаре, расстрелы «чрезвычайки», про тачанки, косившие его казачий эскадрон, и про бежавшую в Париж невесту, с которой они условились встретиться «У Максима». Штабс-капитан кивал.

– А у меня никого, – отхаркивал он кровью в платок под орлиным, нерусским носом. – Разве это… – И, криво усмехнувшись, разгладил на гимнастёрке Георгиевский крест.

«Чахотка», – безразлично подумал Варлам. Румяный, кровь с молоком, он перевидал таких в окопах германской. Получив от солдат прозвище «Большой есаул», гнул пятаки и за уздцы останавливал скачущую мимо лошадь.

Игра завязалась сама собой, перекинулись по мелочи, больше для того, чтобы забыться, ставили деньги, которые с каждой минутой превращались в бумажки. Штабс-капитану отчаянно везло. Ему приходили дамы и короли, он едва окидывал их рассеянным взором, невпопад бился, но всё равно выигрывал. Его мысли были далеко, он стучал им в такт ногтем по дереву, точно клевала курица, изредка вставал и снова садился, беспричинно обдавая Варлама безумным, едким смехом.

Оскорбив Герцыка, есаул сжал кулаки, ожидая пощёчины, но штабс-капитан отвернулся к окну, точно смотрел вслед своим мыслям. На улице моросил дождь, рыхлый, пузатый кучер, развалившийся на козлах, со скуки хлестал псов, брехавших на коня, пока раскрасневшийся отец семейства загружал тарантас с кривым, пыльным верхом пухлыми чемоданами.

– Надеюсь, мы не станем драться, как мужичьё, – процедил, наконец, штабс-капитан с холодной усмешкой, опять кашлянув кровью. – К тому же у вас преимущество…

Варлам разжал огромные кулаки.

– Здесь тесно, а на дворе – сыро. – Серафим Герцык зябко передёрнул плечами. – Я не совсем здоров…

«Струсил», – подумал Варлам.

Вместо ответа штабс-капитан надел фуражку, достал из кобуры шестизарядник, выкатив пять пуль на карты, и, крутанув барабан, прислонил к виску. Раздался сухой щелчок.

– Ваша очередь, – протягивая револьвер рукоятью вперёд, облизал он тонкие губы.

По соседству горланили необстрелянные юнкера в серых от пыли шинелях, широко отставив локти, пили за здравие убиенного царя, по-мальчишески перекрикивая друг друга, били о пол рюмки, и осколки летели в нищего старика, который грел пятки, уперев их в свернувшуюся клубком собаку.

Варлам зажмурился и, как во сне, спустил курок.

– Я начал первым, – едва переведя дух, услышал он, – надеюсь, вы человек чести и уравняете шансы во всех случаях…

Серафим Герцык, не моргая, уставился Варламу в переносицу, перевернув револьвер курком вниз. Так, с открытыми глазами, он и встретил смерть – грохнувшим выстрелом ему снесло полчерепа.

На мгновенье воцарилась тишина, взвизгнули женщины, а потом громче заиграла музыка, и все пустились в пляс, чтобы не видеть, как суетятся половые, счищая тряпками кровь того, кто ещё минуту назад был Серафимом Герцыком.

К вечеру красные были в пяти верстах, и военные торопливо оседлали коней, вонзая шпоры, не жалели плетей. Самоубийц не отпевают, и вслед за продырявленной фуражкой тело с Георгиевским крестом понесла река. В последний путь Серафима Герцыка провожали зелёные слепни да увядшая гвоздика, которую, вынув из-за уха, швырнул ему вслед лупоглазый шарманщик.

А есаул не сдержал слова. В нём червоточиной поселился страх. В Севастополе он сходил в церковь, исповедовался.

– Беда-то какая вокруг, – вздохнул батюшка, – а вы… Варлам смущённо кивнул.

– Чёрт возьми, – посоветовал ему знакомый ротмистр, с которым они брали у немцев «языка», – если уж тебе невмоготу, пальни в себя, да и выброси всё из головы.

Варлам храбрился, обещал не откладывать, пил с ротмистром на брудершафт, но в душе был уверен, что мертвец утащит его за собой, что он обязательно застрелится, если сдержит слово. «Ты пойми, – жаловался он денщику сквозь пьяные слёзы, – мёртвый убьёт живого, разве это справедливо?» Но по ночам видел гроб, из которого поднимался окровавленный штабс-капитан и требовал долг. Он по-прежнему страшно кашлял и криво усмехался. «Да ты сам искал смерти, – открещивался во сне Варлам, – знал, что до Констанцы не доберёшься…» А иногда вставал на колени: «Христом Богом молю, прости долг, на что он тебе, а я прежде невесте вернуть должен, она-то здесь при чём?» Но штабс-капитан был непреклонен. По пробуждении Варламу делалось стыдно, надев мундир, он долго тёр затылок, потом запрокидывал бритую шею, собирая жирные складки, заряжал револьвер. И каждый раз откладывал в сторону, не в силах преодолеть себя, опять видел закрытую вуалью женщину, которая проводит вечера в ресторане «У Максима», посматривая на дверь, снося пошлые разговоры и липкие взгляды. Вспоминая смуглые, нерусские черты штабс-капитана, Варлам подозревал, что на него напустили порчу, золотил ручку цыганам, которые снимали сглаз, катая по блюдцу яйцо и сжигая на свече пахучие травы.

Но не помогли ни ворожба, ни заговоры.

Пароход пенил воду, перекатываясь на вздыбленных валах, Варлам целыми днями валялся на койке, мучаясь морской болезнью, а когда выходил на палубу, окидывал горизонт мутными, посеревшими глазами.

«Тоже нашёл занозу, – начищая до блеска сапоги, кряхтел рябой, подслеповатый денщик, – одно слово – господа!»

А в кают-компании философствовали.

– Гордиться надо существованием, чай, люди, а не животные какие, – ковырял в тарелке безусый капитан, одетый с иголочки. – Вот лошадь, она, поди, и не знает, что живёт, ей овса подавай, да жеребца поигривей. А мы жизнь псу под хвост кидаем, точно рубаху сбрасываем, подгуляв в дешёвом кабаке…

Дамы с интересом разглядывали его белоснежный, отутюженный китель, мужчины угрюмо молчали.

– В конце концов, у нас долг перед Всевышним, – начинал он горячиться, обводя всех молодыми, васильковыми глазами.

– Э, бросьте, – не выдержал, наконец, знакомый Варламу ротмистр, – какой там долг – вши навозные… – Помолчав, он безнадёжно отмахнулся: – В жизни всё – дело случая, была Россия, присяга, думали на века, а потом убивали братьев, и впереди – чужбина…

«Да-да, – успокаивал себя Варлам, в горле которого стоял комок, – это же недоразумение, глупая случайность – не встреть я его тогда…» И опять видел шляпку со страусовыми перьями, твёрдо решив взять себя в руки и обязательно доплыть.

Низко и жутко висело небо, за кормой короткохвостые, крикливые чайки хватали растерзанную винтами рыбу, и мир представлялся хищным и беспощадным.

– Лукав человек, – вступал в разговор корабельный священник, подоткнув рясу и для убедительности трогая нагрудный крест, – говорит одно, думает другое, делает третье, грешим и словом, и помыслом, и делом, а раскаяния – ни на грош.

Густели сумерки, море чернело тревожно и страшно, бешено перекатывая крутые валы, и все чувствовали бездну, которая была глубже воды, ниже дна.

«Да мало ли я лгал? – думал есаул. – Иначе не выжить. – Застыв перед трюмо, он выставлял перед собой ладони, казавшиеся в зеркале ещё огромнее. – Разве на них первая кровь? „Надеюсь, вы человек чести…“ А сонных на рассвете резать? А пленных рубить шашками: их благородия казаки в бой летят пьяные – чистые мясники! Что вообразил себе этот покойник?»

Усталый, Варлам падал на кровать, его всё больше окутывала звенящая тишина, но во сне он скрежетал зубами и пронзительно свистел, пугаясь собственных криков, вскакивал, зовя спросонья денщика с пятнистым, как птичье яйцо, лицом.

Среди прислуги было много турок и греков, выросших по левому и правому борту своих рыбачьих баркасов, с дублёной от соли кожей, привыкшие к морскому ветру, они насмешливо косились на русских, при малейшем порыве наглухо застёгивающих свои медные пуговицы с двуглавыми орлами. И Варлам шарахался, узнавая то в одном, то в другом штабс-капитана. На впалых щеках у него проступила щетина, резко обозначая выпирающие скулы, заострившийся нос и блёклые, потухшие глаза.

«Подумаешь, слово, – оправдывал он себя, – истина в нём живёт мгновенье и умирает вместе со звуком. Каждый окружён словами, как пасечник пчёлами, надо жить, будто не было этой нелепой дуэли».

Варлам Невода застрелился в трёх милях от Констанцы. В его каюте было опрятно, бокалы насухо вытерты, а в шести-заряднике больше не было пуль.

– Этих русских не поймёшь, – ворчал стюард-турок, переваливая за борт потяжелевшее в смерти тело.

– Жизни не любят, – поддакнул помогавший ему грек.

Помещик Дыдыш-Болтянский читает Борхеса

Илларион Евграфович Дыдыш-Болтянский ехал в родное поместье. Скрипел наст, верхушки деревьев кололи солнце, а кучер залихватски пощёлкивал кнутом. Чтобы прибыть засветло, из города выехали ни свет ни заря, но по дороге на них напали. Разбойников вместе с вилами было семеро, однако Илларион Евграфович когда-то служил в гренадёрах и с тех пор повсюду возил пистолеты. Отбились, потеряв шапки, но пришлось давать крюк, к тому же косивший от рождения Матвеич с перепугу свернул не на ту дорогу.

Илларион Евграфович заметно проголодался и уже жалел, что не прихватил ватрушек. «Желудочный звон почище колокольного», – думал он, перекрестившись, и, чтобы отвлечься, стал вспоминать писателя, имя которого было в городе у всех на устах, хотя его выговаривали с трудом. В салонах превозносили его заморскую родину – Илларион Евграфович забыл эту страну ещё в гимназии, – а гувернантка помещицы Остропико читала его вслух по-испански. Илларион Евграфович цокал языком и важно крутил брови. По-испански он только и понимал, что он не Фердинанд VIII, а у алжирского бея под самым носом шишка. Но его приятель Синичкин, слывший литератором, оттого что говорил, как писал, и сочинявший всему городу любовные записки, затащил его в книжную лавку.

«Засиделся ты, душа, в своей Таракановке!» – назойливым комаром пищал он, спускаясь в подвал. А там за разболтанной дверью вертлявый и горбоносый то ли грек, то ли еврей всучил Иллариону Евграфовичу томик в кожаном переплёте. «Хороший перевод, – спустив на нос очки, блеснул Илларион Евграфович, листая страницы. – И сколько запросишь?» Восточный человек себя не обидел. «Ишь, книжный червь…» – хмыкнул Илларион Евграфович. Но, испугавшись обнаружить невежество, кряхтя, расстался с ассигнацией. «Разрази тебя холера!» – думал он, подавая на прощание руку Синичкину. Зато теперь под собольей шубой в бок упиралась книга, помнившая липкие пальцы не то грека, не то еврея.

Звякали колокольчики, бескрайние поля сменяли бесконечные леса, и от этого клонило в сон. «Долго ли ещё, Матвеич?» – крикнул Илларион Евграфович для острастки и, не дождавшись ответа, приблизил буквы к близоруким глазам. И тут же поехал в книге по залитым солнцем равнинам мимо выжженных пастбищ, шальных табунов и утлых деревень, в которых пьяные пастухи тычут друг в друга ножи. Вот из трактира вывалились двое. Один сунул руку за пазуху, другой – за голенище. «У тебя там что-то есть, – процедил первый. – Доставай же, сравним!»

«Ты уже убивал меня в предыдущей аватаре, – равнодушно возразил второй, – теперь мой черёд». «Дурак, – подумал Илларион Евграфович, – в морду бьют первым!» И вспомнил Туречину, где стоял его полк: голые места, дикие народцы, их босых скакунов и храбрость до первого залпа. «Не балуй! – крикнул он по-испански. – А то живо к исправнику!» Пастухи упёрли в бок шляпы, прожигая насквозь глазами. Но ножи достать не решились. «Розог бы надо… – думал, отъезжая, Илларион Евграфович. – Культура не грибы – от дождя не вырастет…»

По бокам, конвоем, тянулись сугробы. У Иллариона Евграфовича защекотало в носу. Поёрзав, он залез в карман и успел чихнуть в платок. Книга упала. Он полистал её с полчаса, но прежнего места уже не нашёл.

«Какая, однако, толстая…» – пробормотал он. Матвеич затянул «ямщика». «Жизнь – долгая песня, – подумал Илларион Евграфович, – в юности её поёт страсть, в старости – немощь…» И сквозь дрёму ему стало чудиться, будто он, как Всевышний, лепит из глины Матвеича. Сердце, печень, драный зипун. Вот копной нахлобучил ему седой парик, подвёл дёгтем ресницы, перекосил глаза и бычьей кровью нарумянил щёки. Пристегнув Матвеича к вожжам, он потянулся за кальяном, любуясь на свою работу, когда вдруг почувствовал, что и его самого кто-то лепит в своём сне, как лоскутное одеяло, сшивая из кусочков теней, отделяет от сумрака, дёргая за уши, как морковь. Илларион Евграфович заклацал было зубами, но стука не услышал. И тогда с болью унижения понял, что и сам он только призрак, который видится во сне кому-то… «Ну уж дудки, – затопал он затёкшими ногами, – я своего отца знаю!» – «Это мороз кусает», – тёр он красневшие под воротником уши. Брызнул рассвет. Теперь он ел в трактире уху, и стерляжья башка, мутно скосив зрачки, вдруг повела скулами и зашипела по-испански: «Ну что, дядя, съел?» За окном прокукарекал петух. Но Илларион Евграфович после отставки любил понежиться, и в его деревне давно перерезали всех горластых петухов. И тогда он понял, что так и не проснулся, что его предыдущий кошмар, как в матрёшке, был запрятан в другом сне. «Лезет же в голову… – выругался он, снимая рукавицу и сморкаясь с саней. – А всё книжка…»

Однако, открыв на середине, стал читать дальше. На тайной вечере заговорщики отливают пули для губернатора. Но среди них предатель. Он выдаёт товарищей и, погибая, становится героем. «И что тут удивительного, – кашлянув в кулак, погладил бороду Илларион Евграфович, – присягу нельзя нарушать. А бунтовщикам – виселица!» Он уже жалел денег и на чём свет поносил всех греков и евреев.

«Любой пасечник лучше загнёт, – вертел он в руках книгу. – Не иначе Синичкин всем головы заморочил…» На повороте сани дёрнулись, накренились. Матвеич чуть было не слетел с козел, а Илларион Евграфович выронил книгу.

«Держи ровнее! – заорал он. – Я же читаю…» Стряхнув снег, он захотел всё же разобраться, почему предатель стал героем, но прежней страницы опять не нашёл. «Ну и ладно, – плюнул он, – буду читать наугад…» Прижав к колену, затрещал страницами, будто карточной колодой, и невзначай откинул ногтем. «Илларион Евграфович Дыдыш-Болтянский ехал в родное поместье, – открылось ему. – Скрипел наст, верхушки деревьев кололи солнце, а кучер залихватски пощёлкивал кнутом…» Илларион Евграфович ущипнул себя за щёку и, не почувствовав боли, решил, что отморозил. «Это уж совсем скучно, – подумал он, – что тут можно вычитать, когда к вечеру буду в Таракановке…» И стал представлять, как разотрёт щёку водкой.

Они всё крутили и крутили, вёрсты налипали на сани, а по сугробам хохотали бесы. Книга Иллариону Евграфовичу уже порядком надоела, он стал зевать и теперь видел, будто в театре играет Гамлета. Вот является тень короля-отца, вот на его плече рыдает Офелия, а за занавеской, похожий на Матвеича, хитро щурится Полоний. И вдруг Илларион Евграфович замечает, что из тёмного зала кто-то одного за другим отзывает актёров, снимая их со сцены, будто шахматные фигуры. Спектакль сокращался, как шагреневая кожа, по краям которой были написаны роли, и, наконец, Илларион Евграфович остался один.

«Быть или не быть?» – замер он на краю сцены и развёл руками, как огородное пугало. «Не быть…» – глухим эхом донеслось из темноты. И Иллариона Евграфовича охватил ужас. Он вдруг догадался, куда исчезали персонажи: они умирали раньше срока потому, что за спиной Шекспира стоял другой автор, водивший его пером…

Илларион Евграфович чертыхнулся. Он уже не решался читать подряд, а выхватывал теперь отдельные предложения, как это делают девицы, гадая на святках. «Когда Бог создавал время, Он его создал достаточно», – попалось ему. «Когда покос, у меня так лодыри зубоскалят», – рассмеялся Дыдыш-Болтянский. Но на него накатили вдруг странные мысли. Ему стало казаться, что он едет внутри гигантского яйца, скорлупа которого блестит, как снег, и никогда не доберётся до своей Таракановки.

«Быть может, жизнь – это лабиринт, построенный вовсе не для нас, – наткнулся он в книге, – а в чужом доме напрасно искать дверь». «Ну уж кукиш! – опять рассмеялся Илларион Евграфович. – Чай, к себе еду…» Однако ему было не до смеха. Чтобы узнать концовку, он захотел вернуться к рассказу о себе, слюнявя пальцы, судорожно комкал бумагу, но только насажал мокрых пятен. Тогда он уткнулся в заплатку на спине Матвеича, окликнуть которого не решился. Ему стало страшно. Он вдруг понял, что тот давно сбился и, боясь признаться, везёт его теперь, не разбирая куда.

«Судьба не бывает прямой, она всегда петляет, прежде чем привести на кладбище», – каркнула книга. Раньше бы он пропустил это мимо. Состроив друг другу рожу, так философствовали на сеновале его крепостные Андрей Фадеев и Фаддей Андреев, которых он вечно путал. «На то церковь есть, – грозил он им пальцем, – а самим мудрствовать всё равно что таращиться в чулане…»

Но теперь густели сумерки, снег лепил полозья, и глаза слепли от метели.

На минуту ему стало жаль себя, он вообразил разгорячённое лицо Синичкина, пересуды в дворянском собрании и притворные вздохи дворни. «Барин-то, барин…» – запричитают деревенские бабы, а салонные дамы всхлипнут, опасаясь за напудренные носы. И Илларион Евграфович подумал, что весь мир – Туречина, где, как собаки, то грызутся, то лижутся…

Повисли звёзды. Но букв было уже не разобрать, как макушки Матвеича. У Иллариона Евграфовича посинели губы, а в усах путались сосульки. От холода у него не попадал зуб на зуб, но стука он не слышал. «Будто призрак», – подумал он и швырнул книгу в снег.

Замёрзшего Матвеича нашли только весной. Труп обгрызли волки, но его опознали по дырявому тулупу. Иллариона Евграфовича не нашли вовсе. Поползли слухи, будто он заблудился в книге, отыскав всё же рассказ о себе. Ведь прежде, чем приехать, он должен был прочитать о своём приезде. А прежде, чем дочитать – приехать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю