Текст книги "Эпопея забытых"
Автор книги: Иван Вазов
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Левски
Васил Левски (18.07.1837 – 18.02.1873)
«Душе моей тесно в монашеской келье.
Когда от соблазнов, сует и веселья —
от мира уходит сюда человек,
он каяться должен, смирившись навек.
Но совесть моя говорит мне упорно:
покрывшись монашеской рясою черной,
приблизиться я не смогу к небесам:
когда, чтоб молиться, иду я во храм,
я думаю, песням о рае внимая.
Бог слышит того, кто проходит, рыдая,
долиною слез я чей путь нестерпим.
Но тает молитва моя, словно дым.
и сердце господне к молениям глухо,
и Бог отвращает от них свое ухо.
Мне кажется, в рай неизвестны пути.
Туда через келью мне вряд ли войти,
в молитве поклоны кладя дни и ночи,
и кажется мне, что пути есть короче —
что вдовьи рыданья и слезы сирот,
что каждого честного пахаря пот,
что слово благое и правое дело,
что правда, народу открытая смело,
что братская помощи скрытой рука,
протянутая, чтоб спасти бедняка,
Всевышнему много милей и дороже
молений и гимнов о милости божьей.
Отныне я знаю, что близкие нам,
что братья – не здесь, а за стенами, там;
что в жизни есть боле достойные цели,
чем песни о Боге в монашеской келье;
что я, в этой рясе, с большой бородой
тому, кто в несчастье, защитник плохой;
что тот, кто истерзан в тюрьме палачами,
не будет спасен никакими псалмами,
и он вместо жаркой молитвы моей
нуждается в том, кто поможет скорей:
что жизнь чабана – среди гор со стадами,—
измученного и жарой и дождями.
Что иго, поправшее братьев моих,
тяжелою цепью сковавшее их —
мой грех; и пора мне в дорогу иную —
покинуть обитель, для мира чужую,
и слово надежды тому принести,
кто цепи влачит на тяжелом пути».
Сказал и ушел.
Он блуждал девять лет,
бездомный, уже по-иному одет.
Без сна и покоя, под именем новым
и с сердцем на подвиг и муки готовым.
Он нес и сознанье и свет для борьбы —
и в рабской стране прозревали рабы.
И кратки и просты слова его были
и в людях надежды, мечты пробудили.
О бунте он им говорил, о борьбе,
как празднике светлом, – о новой судьбе,
которой пока еще срок неизвестен.
Испытывал, кто благороден, кто честен,
кто выйдет на подвиг, кто подвигу – рад,
и тот, кто внимал ему, был ему брат.
Глядел он к грядущее темное смело,
любовью к отечеству сердце горело.
Он, вечный скиталец, ребячески прост.
Жил скудно, подобно отшельнику в пост.
Познали его утомленные ноги
степные дороги, лесные дороги,
и голос его был пустыне знаком.
Была ему днем и во мраке ночном
дверь хижины каждой радушно раскрыта.
Он спать не боялся под небом открытым,
к скитаньям своим одиноким привык.
Он – юноша утром, а к ночи – старик;
сегодня купцом, завтра нищим являлся.
В слепца и калеку он преображался.
Сегодня в село, завтра в город войдет
с вестями, что близится переворот,
о бунте ведя сокровенные речи,
о том, что пора подъяремные плечи
рабам поднимать; что прославится тот,
кто первый прольет свою кровь за народ.
кто знамя поднимет! Трусливым – презренье,
и в смелой, открытой борьбе – упоенье.
«Все будем равны мы в тот час», говорил
и бодрость и сознанье народа будил,
и старых и юных влекли его речи.
Все шли его правому делу навстречу:
богатый – деньгами, а бедный – трудом,
иглою – швея, и ученый – умом,
а он, я раздет и разут —всех беднее! —
пожертвовал родине жизнью своею.
Бесстрашен, свершил бы он подвиг Христа;
стократно он принял бы тяжесть креста;
охотно бы дал отрубить себе руку;
сгорел бы, как Гус! Он пошел бы на муку!
За правду, как друга бы, смерть повстречал,
запрятанный яд при себе он держал,
носил он всегда и оружье с собою,
проверенное и готовое к бою.
Покоя не знал он, не спал по ночам,
и в дух и в огонь обратился он сам,
и мысли вливал он в единое слово,
и хмурил порою свой лоб он сурово —
дышали в чертах молодого лица
железная воля, душа храбреца.
Он тенью незримой бродил меж домами,
бывал он и на посиделках и в храме;
Без шума войдет и уйдет без следа,
гонимый и жданный везде и всегда.
Он в шумное общество как-то явился,
пришел неожиданно, всем поклонился,
пощечину дал подлецу одному,
и, город покинув, ушел он во тьму.
Одно его имя тревогу рождало.
Как демон, он был вездесущ, и бывало
искали его городах в двадцати,
и все ж не могли его власти найти.
Пред мрачным лицом его все трепетали.
Простые крестьяне святым его звали
и тайно сходясь то в лесу, то в дому,
с открытыми ртами внимали ему.
От слов его даль становилась яснее.
На сердце у всех становилось светлее.
и дивное семя, в сердца упадая,
всходило, большой урожай обещая.
Так было.
Он предан был неким попом,
ползучею гадиной, низким рабом.
Который в бесстыдстве своем окаянном
его погубил своим черным обманом.
Для бога позор и на храме пятно,
для нашей земли поношенье одно —
тот змей, что служителя Божьего имя
похитил – который губами своими
одну только злобу и яд источал.
«Вот Левский! Берите!» предатель сказал.
Об имени изверга я умолчу.
Я песню мою осквернить не хочу.
Кормила безумная мать его грудью.
В предательстве равного только Иуде.
И в слезы и в траур поверг он народ.
И он еще жив – среди нас он живет!
А тот, кого изверг тюремщикам предал,
Апостол – каких только мук не изведал
в темнице... Но только над гордой душой
нет власти у них... Он стоял, как немой. —
ни слова! – толпою убийц окруженный...
Не вырвали мольб, обещания, стона...
Предательства не совершил он – пророк.
Он к смерти был близок, от страха далек.
Пытавшим – под каждою пыткою новой —
на все их вопросы твердил он сурово:
«Я – Левский! Ведите!» – но прочих имен
не выдал в застенке мучителям он.
Тиран не сломил его духа, и он
на лютую казнь был к утру осужден.
Одно у царей ненавистных желанье:
убить непокорную гордость сознанья,
и голос, и мысли движенье вперед,
и вечную истину, что не умрет, —
и каждый из них изобрел по секире,
Чтоб уничтожать все бессмертное в мире:
скала – Прометею над бездной морской,
Сократу – отрава со злой клеветой,
и цепь для Колумба, и пламя для Гуса,
и крест и терновый венец для Исуса.
И мучеников озаряло потом
Величье прекрасным и вечным венцом.
Был Левский повешен.
О, слава герою!
Мы видели, виселица, под тобою
вверху, у прямых перекладин твоих,
качающихся столько жертв дорогих.
И видели мы, как тиран веселится
и как над повешенными он глумится...
Жестокая виселица! На тебе
есть отсвет геройства, рожденный в борьбе.
Приспешники рабства, свирепых законов,
насильники, и палачи, и шпионы
пускай умирают в постелях своих
спокойно... Клеймо преступленья на них!
Нет, виселица, не была ты позорной
для Левского! Встала вершиною горной
свобода пред ним. И – пряма и светла —
дорога в бессмертье героя вела.
Бенковски
Георги Бенковски (21.09.1843 – 25.05.1876)
Ни души на взгорьях и в долинах ровных,
голые утесы, долы да терновник.
Тишиной могильной скован мир вокруг,
в синеве небесной затаен испуг.
Темный лес, дремучий, лес под небосклоном
тем черней, чем дальше. В поднебесье сонном
медленно кружится, плавает орел,
он почуял падаль, пищу он обрел.
В холодке расселин гады притаились,
молодой кустарник на каменья вылез;
оползни и плеши каменной гряды,
склоны без деревьев, реки без воды
отпугнули взоры, измотали душу.
Из долины горной, из долины влажной
свой отряд выводит богатырь отважный.
То герой Бенковски. Да, Бенковски сам!
Он провел дружину по крутым горам;
а в глазах героя мысль сверкает смело,
гордый луч отваги, свет большого дела.
Чуть сигнал юнака роковой раздался,
и народ болгарский на врага поднялся:
волею железной и железным словом,
слабых наделяет он порывом новым,
клич его раздался: «Что нам смерть сама,
восставайте, братья, сбросьте гнет ярма!»
Все затрепетали перед зовом мощным,
пред героем славным, демоном полнощным,
властно произнесшим страшные слова...
Отчего же долу никнет голова?
Потерпели други в битве пораженье,
нынче каждый сходен с собственною тенью,
семьдесят их было – четверо в живых.
Кто расстался с жизнью в схватках роковых,
кто в полоне жалком. Кто в дороге дальней
нынче, убоявшись участи печальной...
Шли с трудом повстанцы, затаив тоску,
шли по золотому мелкому песку;
ружья без патронов, горные дороги,
трудно шли повстанцы, волочили ноги:
славен был их подвиг, а судьба тяжка,
две недели бродят, хлеба ни куска!
В пекло, в непогоду по лесам скитаясь,
шли сквозь все невзгоды, шли, травой питаясь,
тягостные мысли в голове бегут,
Но светлеют души – ведь Бенковски тут.
Да, Бенковски с ними, молчаливый, страшный,
им в беде поддержка и пример всегдашний.
Бледный и усталый, молча он идет,
иногда лишь властно вымолвит: «Вперед!»
Он ведет отряд свой далеко-далёко,
а на лбу морщины пролегли глубоко,
в голове героя пестрых мыслей рой,
ясных планов проблеск, свет и мрак порой.
Нет, не меркнет память подвигов и пыток,
память всех несчастий и надежд разбитых, —
сколько жертв напрасных и погибших сил,
лютый натиск вражий все испепелил!
Бунт прошел, пронесся гневным вихрем странным,
промелькнул коротким сильным ураганом!
Так куда идти им?.. Вдруг – огонь и дым,
зарево взметнулось за холмом крутым.
Три отважных друга рухнули снопами,
кровь еще дымится, а песок, что пламя;
дым взлетел над дулом, сразу гром затих,
эхо повторилось в зарослях лесных.
Турки из засады выскочили смело,
отчего же храбрость ими овладела?
Жив один остался – все на одного,
двадцать черных ружей целятся в него.
Турки собирались дело кончить живо,
«Руки вверх!» – воскликнул их вожак визгливо.
Встали в рост аскеры, ярость в их глазах.
Вот он перед ними – одинокий враг!
Тлеет жажда мести в их глазах свирепых,
кажется, что круг их нерушим и крепок!
Стоя в окруженье, яростен и дик,
потеряв надежду, горд и огнелик,
ранен пятикратно, перед смертью ясной
пасть не пожелал он, точно раб безгласный:
револьвер он вынул, выстрелил в висок
и, непобедимый, рухнул на песок!
И хаджи Люзгяр-бей, турок предводитель,
увидал, как славно пал в бою воитель,
как из рук аскеров – горд, и чист, и смел,
с верою, с почетом вырваться сумел!
Он взглянул на бледный лоб окровавленный,
и в глаза, что стыли в ярости бессонной,
увидал, как пальцы сжали рукоять
револьвера, словно бой их ждал опять!
Как уста открылись, губы посинели,
«Смерть или свобода!» – произнесть хотели.
Трепет уваженья испытав и дрожь,
предводитель молвил: «Люди, это кто ж?»
Все кругом молчали. Но один сраженный,
на мгновенье чудом к жизни возвращенный,
прошептал: «Бенковски»,– руку протянул
в сторону героя и навек уснул.
Оборона Перуштицы
Сегодня мы вспомним о славе движенья
године сраженья, мгновеньях паденья!
О битве, доныне неведомой нам,
где вместе смешались геройство и срам!
Толпилися дети и девушки в храме,
там матери рядом стояли с отцами,
там были повстанцы – отважный народ;
знал каждый, какая судьба его ждет.
Три дня уже церкви могучие стены
враги обступали. Ни страх, ни измены,
ни злые угрозы сломить не могли
бойцов угнетенной болгарской земли!
Спокойно держался народ непокорный,
никто и не думал о сдаче позорной;
был зной, были камни, как жар, горячи:
легко ли дышать в раскаленной печи?
Иные уже выбивались из сил,
и порохом пахло, и голод вопил,
младенцы рыдали, слезами омыты,
их юные матери были убиты,
весь храм был – борьбы величавой очаг,
и гневное пламя пылало в очах:
богатых и бедных, больных и здоровых,
детишек и старцев сереброголовых
один благородный порыв окрылил;
и мальчик отважный винтовку схватил,
и мать, подавая ружье боевое,
чуть слышно шептала: «Дитя, я с тобою!»
И старая бабка, ей лет без числа,
разящие пули в подоле несла,
и ярость в груди подымалась волною,
муж встал у оконца с любимой женою,
и сыпала порох на полку жена,
и дети кричали: была им страшна
та битва, что в жизни впервые узрели,
и кровь проливалась, и лица бледнели.
Держались герои во храме святом,
иные последним забылися сном.
И смерть – в душном облаке порохового
косматого дыма – бойцам уже снова
казалась простой и не страшной ничуть, —
и кровь исторгала кормящая грудь.
Стал мстителем каждый, стал меток и ловок,
и дряхлые старцы искали винтовок!
Кровь хлынула в голову бешеным псам,
и ринулись турки в атаку на храм:
стреляли, ревели, отчаянно выли
и падали замертво в гневе бессилья.
Главарь их, над грудой растерзанных тел,
обрызганных кровью, безмолвно глядел,
бледнел он, испуга в груди не тая:
пощады не зная, стреляла райя!
Уже не молился никто из болгар,
а в цель направляли за ударом удар,
разбойников гнусных свинцом поливая...
Но вдруг зашумела дорога большая,
султанские там показались войска,
постигли болгары, что гибель близка.
Все те, что забились в господню обитель,
увидели – к ним приближается мститель,
и битва затихла... Развеялся дым,
и кто-то промолвил, тревогой томим:
«Сражались мы с башибузуками, братья,
с их грязной, кровавой и дикою ратью,
а войску султана сдадимся, друзья!» —
«Нет! Лучше погибнуть!», «Сдаваться нельзя!»
«Давайте нам ружья!», «Врагу покориться?
Нет, лучше мы будем до гибели биться!» —
«Где этот предатель? Всех трусов долой!» —
«Нет мира – покорности нету былой!»
И женщина крикнула войску султана:
«Позор вам!» – и рухнула в пыль, бездыханна.
Турецкие залпы услышал народ,
болгары, почувствовав ярости взлет,
сказали, в порыве угрюмом и гордом:
«Султанским сдаваться не станем мы ордам!»
Тут вновь разгорелся сражения гнев
и снова свинец засвистал, полетев.
Все меньше бойцов в том бою оставалось,
смерть в храме господнем как птица металась,
отчаянье встало над болью смертей,
родители не узнавали детей!
Война ополчилась на запертых в храме,
снаряды неслись, изрыгавшие пламя,
и стены расселись – и треснули вдруг,
как молнией черной расколотый бук,
как будто из недр поднялось громыханье,
и все увидали, что рушится зданье.
Перуштице слава, героев гнезду!
Сыны твои храбро встречали беду, —
могилам твоим, пепелищам и праху
отважных рабов, что восстали без страха!
Держалась ты, сил собирая остатки,
и пала геройски в трагической схватке,
В неравной борьбе против турок-зверей
сияла ты львиной душою своей,
главы не склонила ты, не ослабела,
храня от позора священное дело;
идея свободы тебя освятила,
за страшные жертвы ты гордо отмстила.
Поклон тебе, крепость великой борьбы,
ужасный свидетель геройской борьбы!
Сыны твои славой твой облик покрыли,
их смертные подвиги нас вдохновили!
Вписавши в историю славы слова,
в деяниях ты и доселе жива:
ты молнии блеском сверкнула в просторе
в дни подлости, в годы позора и горя!
Ты, как Сарагосса, погибла в дыму,
как Гусова Прага поникла во тьму,
ты, кровью омыта, окутана дымом,
примером была для нас самым любимым!
Примером того, как народ не просил
о милости божьей, а недругам мстил;
оружья, припасов, вождя не имея,
стояла ты... Гибелью страшной своею,
без сил, без поддержки, средь огненных стен,
ты, Спарту затмив, превзошла Карфаген!
На церковь войска надвигаются прямо,
встал ужас у паперти божьего храма, —
кровавого торжища враг захотел,
разгула на грудах поверженных тел!
Шрапнель разрывается над колокольней,
а дети и девушки плачут невольно.
Их матери, не совладавши с собой,
забились о камни стены головой
и падали тут же. Другие, седея,
детей удушают рукою своею.
Поднялся тут Кочо – простой чоботарь,
борец обессилевший – старый бунтарь.
Красавицу Кочо зовет молодую,
жену свою с сыном: «Что ж, гибели жду я!
Гляди, что творится... Нас худшее ждет...
Ты все понимаешь? Настал наш черед...
Готова ль ты к смерти?» И мать побледнела.
Лобзанье горячее запечатлела
на лобике детском: «Готова, рази,
но вместе со мною его ты пронзи!»
Заплакал навзрыд ее малый ребенок,
и Кочо увидел, как будто спросонок,
головку ребенка, кровавый клинок,
«С тобой пусть уходит любимый сынок!»
Кровь мальчика с матери кровью смешалась.
И Кочо сказал: «Сил немного осталось,
с собой совладаю – меня им не взять!»
Руками двумя крепко сжав рукоять,
он в сердце направил булатное жало,
а верное сердце унынья не знало,
он пал, побеждая тревогу и страх,
с кинжалом в груди, без испуга в глазах.
И воплями храм сотрясали невесты,
стеная от ран, погибая в бесчестье.
А бог со стены сквозь клубящийся дым
глядел, неподвижен и невозмутим.
Братья Жековы
Под низкою кровлею, на сеновале,
два брата, укрывшись от турок, лежали.
Их чета ушла. Тут старший из братьев
в огне лихорадки, безумный фанатик,
шептал, крепко сжав рукоять револьвера:
«Чего так дрожу я? Иссякла вся вера?
Огонь мою грудь продолжает глодать.
Не хочется здесь, взаперти, погибать.
Ах, мне бы на волю, мне б ринуться в сечу!
Там пулю найду, там погибель я встречу!»
Послышался шум на дворе у дверей,
там кто-то кричал: «Эй, слезайте скорей!»
Хозяина голос: «Слезайте оттуда!»
Вчера – хлебосол, а сегодня – Иуда!
Как слеп и бездушен отчаянный страх,
а он – для ничтожеств – советник в делах.
Неслышно, незримо он в душу вползает,
коварство и подлость в душе порождает:
во власти его, палых листьев желтей,
трусливый отец выдает сыновей,
и мать, выгоняя дитя на дорогу,
трепещет и шепчет: «Мне легче, ей-богу!»
Ни жалости нет у нее, ни любви,
их вытеснил ужас, царящий в крови.
Нет, Жекова не испугать Михаила,
он вихрем взметнулся. Откуда в нем сила?
Он в турок стреляет, крича им: «Назад!»
Но младший бледнеет от ужаса брат.
«Огонь! Окружай!» – заревели аскеры,
и бой разгорелся, нет ярости меры.
От выстрелов стены строенья дрожат,
а Жековы братья у входа стоят,
В руках револьверы, во взгляде решенье:
«Умрем – не сдадимся!» До смерти – мгновенье.
Трепещут сердца их, кровь хлынула в очи,
дерутся с ордою они что есть мочи.
Мякина и сено у них под ногами:
и это защита в сраженье с врагами!
Вдвоем против сотни... Шатается дом,
стервятники кружат над птичьим гнездом.
Но Жековы бьются – прицел у них точен,
убийцы валятся в песок у обочин
и дохнут, как куры в поветрие, в мор,
а кровь заливает разбуженный двор.
«Огня!» – Мустафа закричал разъяренный
и рухнул, стремительной пулей сраженный.
«Поджечь их!» – орет растерявшийся сброд.
И дым ядовитый по сену ползет.
Но тверд Михаил остается, что камень,
а младший, завидя бушующий пламень,
воскликнул: «Сдадимся, иначе сгорим!
Погубит нас этот удушливый дым!» —
«Нет, ты мне не брат!» – старший выкрикнул пылок,
он выстрелил младшему брату в затылок.
Тот рухнул. «Скончался!» – сказал Михаил,
но только на миг револьвер опустил.
«Нет, не опоздаю!» – окутанный дымом,
висок прострелил он, став непобедимым.
И обе души из огня вознеслись,
позора избегнув, в лазурную высь.
Каблешков
Тодор Каблешков (01.01.1851 – 16.06.1876)
О, Каблешков бедный! Народ наш в оковах
не мог даже думать о битвах суровых;
в нем гнев пробудить не могло и само
сгибавшее выю лихое ярмо.
Народ был спокоен. С печатью позорной
он влек свою лямку, отважно-покорный.
С неволей сроднился, ярмом не томим,
затем, что на свет появился он с ним;
с ярмом созревал он, в ярме он родился,
под грузным ярмом по-воловьи трудился.
Улыбчив народ был, хоть часто без сил,
подавленный рабством, как пьяный ходил!
В житье под ярмом он втянулся, как в пьянство.
Со злом примирившись, терпел он тиранство,
что, разум туманя в народе простом,
сравняло людей с бессловесным скотом.
Привыкшие жатву кончать до Петрова,
потом мы Георгия справим святого,
чтоб после, в сочельник, колоть поросят...
Но страшные муки народу грозят!
Тираны шалели, убийства суля,
от свиста булата стонала земля,
ее каждодневно в горах и долинах
пятнали враги алой кровью невинных;
обобран торговец, изранен другой,
вон пахарь с разбитой лежит головой,
отец семерых. Нынче крыша сарая
и мельница завтра пылает, сгорая.
Поборы и подать, разбой, произвол!
Без крова бедняк, а у пахаря вол
уведен. Нет средств от турецкой напасти,
продажность в судах, и оглохшие власти!
И не было выхода. Тяжек был путь.
Тянули рабы, пока в силах тянуть.
И совесть ничью уже не возмущала
та жизнь, что в неволе немой прозябала.
Ни слово свободы, ни ярости клич
до слуха рабов неспособны достичь!
Три года, как Левский угас среди бури.
Народ задремал. Под наметом лазури
раскинулись в рабстве родные края,
у Бога пытая: «Свой гнев затая,
как долго в ярме быть? Бренча колокольцем,
подобно скотине пастись нам под солнцем,
что сумрак не в силах развеять ночной?
Доколе дремать нам, господь всеблагой?»
звенело в просторе извечном и чудном...
Народ спал по прежнему сном беспробудным.
И как-то Каблешков пришел сюда вдруг,
явился – и все взбудоражил вокруг.
И дело, и слово упало, как семя,
на землю, что жаждала воли все время,
везде прогремел тайный зов боевой,
страну пробудил этот голос живой.
Проснулись, воспрянув, как лес пробужденный,
все души живые, мужчины и жены,
все – вплоть до былинок в просторах полей, —
людские сердца застучали сильней
от чувства – умам недоступного косным,
и рабское иго вдруг стало несносным;
героем себя ощущает любой
и пламя идеи влечет за собой.
Наполнены души порывом и жаром,
решимость приходит и к юным и к старым,
в домах и в лачугах – и ночью и днем —
сердца полыхают свободы огнем,
и каждый хоть что-нибудь жаждет свершить,
стыдясь, что так долго мог в путах прожить!
Вокруг все кипело. Великое слово
звучало, в сердцах отдаваясь сурово,
и люди горели, дремоту кляня,
их души пылали пожарче огня.
Усилия, мысли и чувства хотели
к одной устремиться заветнейшей цели,
все преобразилось за несколько дней,
родимых отец не узнал сыновей.
И юность, забыв о веселых забавах,
сбиралася тайно в тенистых дубравах
на сходки... И даже сапожник простой,
про шило забыв, подбородок рукой
своей подперев, впился взором в газету,
и сердце его было страстью согрето.
И скромный учитель, ведя свой урок,
порою ронял, что «тиран наш жесток»,
а также не раз поминал он «свободу».
И время, и сердце, и синь небосвода
к борьбе призывали, к борьбе роковой,
и не было речи о доле другой.
Вражда прекратилась. Любовью бескрайной
мы связаны были и общею тайной;
и каждый был друг тебе, каждый был брат.
Забыли о горечи прежних утрат,
о зависти злобной, о давних раздорах,
и каждый был каждому близок и дорог, —
сдружились друзья и, посмевшие сметь,
готовились в бой не на жизнь, а на смерть.
И общая цель и единое дело
очистило душу и сердце согрело.
И яростно были одушевлены
все люди в пределах родимой страны!
Народом владела лишь вольности сила,
и разум всех жажда свободы пленила,
и каждый себя ощутил вдруг бойцом,
готовым на бунт и мятеж храбрецом!
Орава турецкая сразу затмилась:
прозрев, мы постигли империи гнилость, —
готовой обрушиться сразу – лишь тронь!
И сила мечты и надежды огонь
пред нами предстали, – и все мы отныне
увидели Завтра в нетронутой сини, —
с небесной лазури нам ясно сиял
взлелеянный в наших мечтах идеал,
а все остальное во мраке истлело...
В грядущее вера сердцами владела,
и все ожидало сигнала, толчка,
все знали, что страшная битва близка!
И люди таинственно взоры скрещали,
так братьев друзья без труда понимали.
Великая тайна всеобщей была,
а кто был свидетелем? Полночь и мгла;
как демон неведомый, молот кузнечный
вздымался и ночью в работе извечной;
железо, которое молот ковал,
к утру превращалось в разящий кинжал;
и юноши все, что могли, продавали,
опинцы кроили, оружье искали.
Предвидя застой и торговле конец,
торгует лишь оловом бледный купец!
Подростки, глумясь над турчином в подвале,
шептались и тысячи пуль отливали.
Сушили в селе сухари про запас;
мужик, хитровато прищуривши глаз,
натягивал медленно обод железный
на ствол старой вишни. Работой полезной
он занялся, мудро друзей оглядев…
На пяльцах болгарский оскалился лев.
Из пушек смешных и из ласковых пяльцев,
голов белокурых и трепетных пальцев,
из этих трудов, из болгарских долин
возникнуть был должен герой-исполин.
Так в несколько дней, через мглу лихолетий,
народ сразу вырос на много столетий.