Текст книги "Тяжело ковалась Победа"
Автор книги: Иван Леонтьев
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Стипендии нам всегда не хватало, хотя, кроме хлеба и столовских блюд, мы ничего больше не покупали.
Когда у нас с Ваней кончались деньги, мы шли к Эдику играть в карты. С городскими он играл по-крупному, а со своими – как придется. Он был немного старше нас, носил синие бостоновые брюки со стрелками и белоснежные рубашки. Стригся он под бокс, оставляя косую челку. Как ему удавалось так одеваться среди холода, грязи и завшивленности? Один Бог знает. Во время сессии мы с Ваней проиграли ему немного денег и хлебные карточки на третью декаду.
Сели мы, конечно, выиграть, чтобы дотянуть до стипендии. Мы и раньше ходили к нему: сядем с трешкой или пятеркой, а как только выиграем рублей тридцать-сорок, так и выходим из игры. Играли, конечно, по-мелкому – по рубчику. И в этот раз надеялись, что повезет, вот повезет! А хорошая карта так и не пришла…
И тогда Ваню осенила идея: он достал рваную шапку, старую телогрейку, из которой клочьями лезла вата, ботинки с оторванными подметками, которые все собирался отнести в ремонт, и мы отправились на станцию. Между составами Ваня переоделся, отдав мне свою одежонку, вымазался у тендера угольной копотью до неузнаваемости и, кивнув головой, скомандовал: «Айда!»
Он шел впереди, а я – сзади, метров на двадцать, с его шмотками.
На вокзале в ту пору стоял воинский эшелон. По перрону среди военных сновали мальчишки, стреляя окурки, папиросы, и женщины, обменивая самогон на обмундирование или что-нибудь съестное.
Ваня подошел к группе офицеров, в погонах и новеньком обмундировании, вытянул тонкую черную руку, устремил на них худое грязное лицо с синими глазами и жалостливо заныл:
– Дяденьки офицеры, подайте рубль на баню.
Офицеры, как по команде, полезли в карманы галифе, заскрипев портупеями, и стали подавать по рублю, по трешке и даже по пятерке.
Баня, а особенно санпропускник, значили много: пока моешься, все белье и одежду, нанизанные на проволочное кольцо, так прожарят, что ни одна вша живой не останется. После такой обработки неделю отдыхаешь. На рубль особенно-то не разгуляешься – разве что хлебную карточку за два дня отоваришь или одну папиросу у барыги на толчке купишь.
Спрятав деньги, Ваня шел к другой группе офицеров, и все повторялось сначала. Так мы ходили, пока не ушел воинский эшелон. А потом направились на базар в надежде чем-нибудь подкрепиться.
Базар гудел на разные голоса. Прямо на снегу, подстелив какоенибудь тряпье, сидели краснолицые инвалиды и зазывали сыграть в три карты или веревочку. Из трех карт играющий должен был найти даму пик. Манипулируя картами, инвалид выкрикивал:
– Бабушка Алена подарила тридцать три миллиона и не велела никому отдавать, а все в карты проиграть!
С веревочкой дело обстояло еще проще: играющий ставил палец в брошенную веревочку, а инвалид тянул ее за оба конца. Если веревочка проскальзывала мимо пальца, значит, проиграл.
Хозяин веревочки то и дело предупреждал:
– Выиграешь – помолчи! Проиграешь – не кричи! Деньги наперед – лучше горе не берет!
Простота игры многих соблазняла. Желающие испытать судьбу не переводились. Кончалось все слезами. Тут же ходили гадальщики с морскими свинками, носили ящички с билетиками и приговаривали:
– Пять рублей вас не устроит, а свой интерес узнаете.
Зверушке давали понюхать деньги, потом она выбирала билетик и выдергивала его зубами.
Выбравшись из базарной суеты, мы шли домой, уплетая вкусные картофельные лепешки…
Сдав последний экзамен, мы поехали к тете Дусе за картошкой. На обратном пути, когда мы садились на платформу, нас заметила милиция. Мы спрыгнули и побежали в разные стороны. Один милиционер погнался за мной. Я чуть прихрамывал, поэтому, может быть, и показался ему легкой добычей. Во мне все запротестовало. Я убегал от него изо всех сил, и наконец мы оказались между двумя составами, метрах в тридцати друг от друга. Мне не хотелось попадать в милицию. Я зыркал по сторонам, как загнанный зверек, и не знал, куда деваться. А он шел мне навстречу, уверенный, что поймал нарушителя, и, может быть, уже рассчитывал на вознаграждение. Я даже видел на его прыщеватом лице нескрываемое злорадство.
В этот момент один из составов дернулся, лязгнув буферами, и медленно тронулся. Я стоял, глядя, как милиционер приближается, не спуская с меня торжествующего взгляда.
Тут что-то со мной сделалось: я бросил под вагон свой мешок картошки, кинулся сам вслед за ним рядом с проходящими колесами, поднырнув под идущим вагоном, и только успел убрать с рельса ногу и выдернуть мешок с картошкой, как прокатилась вторая пара колес, и я увидел красное от злобы лицо милиционера.
Поднырнув еще под несколько составов, я наткнулся на тихо идущий, покачивающийся на стрелках поезд Новосибирск – Ташкент. Не раздумывая, я бросил свой мешок на ступеньки и ухватился за поручни.
На пассажирский поезд садиться было легче, чем на товарняк.
Вечерело. Стоял сильный мороз, которого я не замечал раньше, когда убегал от милиционера. Дул холодный ветер. Черный дым паровоза далеко расползался по темно-синему небу.
На первой же остановке открылась дверь, и полная молодая проводница спросила:
– Штраф платить будешь?
Я взглянул на нее ласково, даже обрадовался, что, на мое счастье, попалась симпатичная тетя, а не мымра. «Может, в вагон пустит?» – подумал я.
– Ну, что молчишь?
– У меня денег нет, тетенька, – честно признался я и улыбнулся еще сильнее, пытаясь вызвать у нее сочувствие.
– А чего тогда лезешь? – раздула ноздри проводница и резко пнула меня сапогом в грудь.
От неожиданности я упал с подножки, сильно ушибся и от обиды заплакал. А когда поезд тронулся, я ухватился за подножку другого вагона. Мне было давно известно, на какой станции где вокзал, и я заранее перелезал с одной стороны вагона на другую, чтобы не попадаться на глаза милиционерам.
Морозный ветер пробирал до костей, хлестал в лицо жестким снегом и мелким, колючим паровозным шлаком. Проскакивая разъезд, паровоз давал короткий гудок, словно вскрикивал от испуга в холодной ночи. Я уже до того замерз, что не чувствовал пальцев рук и ног. На каждой станции я давал себе слово, что на следующей обязательно сойду и отогреюсь, но как только подъезжал к вокзалу, я передумывал и заверял себя, что еще только один перегон – и обязательно сойду. Так повторялось до тех пор, пока я не окоченел.
На предпоследней станции я не выдержал. Как только я оторвался от поручня, ноги у меня подкосились, и я упал. На платформе было пустынно и тихо, лишь в голове состава устало пыхтел паровоз. Из соседнего вагона вышел мужчина в длинной шинели. Чтобы меня ни в чем не заподозрили, я начал отползать от поезда. Услышав скрип снега, я увидел перед собой кирзовые начищенные сапоги и по-собачьи поднял голову.
– Что с тобой? – спросил железнодорожник.
– Ничего, – отвечал я, а язык произносил какие-то невнятные звуки: – Ну-чю-гум-бо…
Мужчина нагнулся, заглянул мне в глаза, потом схватил меня и поволок в служебное помещение вокзала.
В комнате жарко топилась печь. За столом сидела дежурная, а за остекленной перегородкой – телеграфистка.
Начальник поезда посадил меня на деревянный станционный диван и спросил у девчат:
– Гусиный жир есть?
– Ой! – ужаснулась телеграфистка и выскочила в комнату. – Он же весь обмороженный!
Дежурная принесла жир и стала мазать мне лицо. Мужчина сдернул рукавицы и взялся натирать руки, а телеграфистка сняла мои ботинки, обмыла пальцы ног не то спиртом, не то самогоном и принялась втирать жир.
– Поезд задерживаем, – посмотрела на часы дежурная.
– Ничего, нагоним, – взглянул на меня начальник поезда. – Ну как, легче?
– Спасибо, – еле выговорил я.
Телеграфистка надела носки, с трудом впихнула ноги в ботинки, втолкнула туда же шнурки. Дежурная надела рукавицы. Начальник нахлобучил шапку-ушанку и спросил:
– Дойдешь?
– Дойду, – чужим голосом отозвался я и еле поднялся на ноги.
– Что ж ты в вагон не попросился? – выговаривал мне начальник, когда садились в поезд.
– Просился, – протянул я, но не сказал, как меня «пригласили».
– Далеко еще ехать? – поинтересовался начальник, сидя в купе.
– До следующей станции, – боязливо отвечал я, глядя на спящих милиционеров.
– Пей! Согреешься, – принес начальник кипяток.
От горячей кружки нестерпимо заныли пальцы, и я отставил ее. На своей станции я поклонился начальнику и как на ходулях пошел в общежитие.
– Это ты, Коля? – раздался из темноты голос Радика.
– Да.
– Ваня с тобой?
– Нет. А где он? – встревожился я.
– Мы думали, вы вместе, – вспыхнула от затяжки самокрутка Радика, и послышалось хриплое его дыхание.
Я подошел к нему и закурил. Немного помолчав, он рассказал, как они добирались.
Удрав от милиционеров, они вновь встретились и наткнулись на идущий товарняк. Радик вскочил на площадку, а Француз почему-то не прыгнул и сбил Ваню с толку. Сам-то потом сел, а Ване место, наверное, не уступил – тому пришлось прыгать на вторую площадку, на которую мы никогда не садились, потому что затягивало под вагон. А больше ему садиться было уже некуда.
Радику вроде бы как показалось, что кто-то кричал. Но Француз твердил, что ничего не слышал, и еще доказывал, что сел быстрее обычного. Ходили они потом по составу на ходу поезда, но так ни с чем и приехали.
Я расстроился. Сердцем чувствовал: что-то тут не так…
Сняв фуфайку, я залез под одеяла и накрылся еще Ваниным матрацем. Долго дрожал и думал, что бедный Ваня мерзнет где-нибудь сейчас один. Заснул я уже под утро, когда внутри утихла дрожь.
Ваня так и не приехал…
В следующий раз за картошкой поехал один Француз. Мы с Радиком отказались.
Сварив по приезде картошку, Француз предложил мне попробовать. Я отвернулся, не желая иметь с ним ничего общего. А когда он подошел к Радику, тот заиграл на мандолине с таким остервенением, что струны, казалось, вот-вот должны лопнуть.
ЖЕНИХИ
Рассказ
До войны я любил одну девушку. Звали ее Верочка. Любил молча – глазами. Стану и смотрю – до тех пор, пока она не почувствует и не оглянется. А как увидит меня, так и фыркнет.
После десятого класса мне хотелось в военное училище. Военных в те годы уважали. Командиры носили красивую форму и прилично получали. Но мне мешали два обстоятельства: первое – кулацкое прошлое отца, хотя никаким кулаком он не был, но это особый разговор, и второе – нежелание уезжать из города. От отца я мог отказаться. Сталин в свое время сказал, что сын за отца не отвечает. Поэтому я мог отречься от своего родителя и пойти в училище. Многие так делали. Но уезжать из города я не решался. Мне казалось, что если я уеду, то Верочка выйдет замуж за Алешку. Он был старше меня на три года и уже отслужил в армии. Правда, Верочка и с ним была не очень ласкова, но опасения меня томили.
И я поступил в учительский институт. Я так рассудил: пока Верочка учится в школе, я окончу институт, и мы поженимся. Она, конечно, об этом ничего не знала. Это я только так думал, что если уж буду учителем, то она выйдет за меня замуж. У Алешки всего семилетка была. Он приемщиком в сапожной мастерской работал.
Школьницы старших классов бегали в институт на танцы – так давно повелось. Весной и Верочка стала приходить с подругами. Иногда мне удавалось проводить ее домой. Разговора у нас почему-то не получалось. Мы шли молча или болтали о какой-нибудь ерунде. В мыслях крутилось одно, а с языка слетало другое. Вся сердечная правда в глазах сверкала. Изредка у института ее поджидал Алешка. Тогда я шел домой.
Такая у меня была любовь. В глаза мне Верочка не смотрела, да и я не заглядывал – смелости не хватало. А уж что было у нее на душе, я и подавно не знал. И ходила она со мной как с провожающим. После танцев всех провожали. Но характер ее я уже тогда чувствовал: настойчивый такой. Хотя внешне она выглядела ангелом, а в решениях твердость какая-то была, словно камень под подушкой.
Во время государственных экзаменов, когда я собирался предложение Верочке делать, началась Великая Отечественная война. Алешку забрали сразу после объявления войны, а нас – в первых числах сентября. В ноябре я уже участвовал в боях под Москвой. Там нам досталось… В живых остались единицы. Как в той песне: «…страну заслонили собой». Я ранен был, после госпиталя опять воевал, еще получил ранение, а в сорок четвертом комиссовали. Алешка раньше меня вернулся, правда без ног. Я вначале не подходил к Верочке – Алешку жалко было. Думал, пусть без меня разберутся. А потом понял, что она избегает его. Алешка сапожничал на базаре, подрабатывал. Мать утром привезет его на тележке, а вечером забирает. Без ног по грязи да по колдобинам далеко не уедешь на платформочке с четырьмя колесиками. Везет она его вечером и плачет, а он лежит на тележке пьяненький и фронтовые песни поет:
Я встретился с ним под Одессой родной,
Когда в бой пошла наша рота.
Он шел впереди с автоматом в руках –
Моряк Черноморского флота.
Женщины как его голос услышат, так уголки платков к глазам и тянут, а иногда и крестятся.
Верочка в ту пору уже институт заканчивала. Ну и решил я с ней поговорить. Встретились мы в институте, остановились. Я издалека: как жизнь, как учеба? А она только медали разглядывала – я для нее не существовал. Зло меня взяло: думаю, надо брать быка за рога. Правда, духу у меня было много, но пороху маловато: больная нога да орден с медалями. «Сам сижу на шее у матери. Жду, когда направление на работу дадут. Да она и не пойдет к нам на одну картошку», – рассуждал я в то мгновение.
И все же решил: завтра иду свататься. А ей сказал:
– Меня директором школы направляют в деревню… Как, поедем?
Верочка фыркнула и убежала.
Назавтра я пошел делать предложение. Жили они в старом купеческом доме с зеленой крышей и с козырьком над крыльцом. Пока я мыл сапоги и шел от калитки до дома по красному кирпичу с клеймом «Лопатин и К», в окне с резными наличниками мелькали какие-то лица. Только я успел подняться на крыльцо, как узенькая половинка входной двери открылась, и Верочка спросила:
– Ты к кому?
– К твоей матушке, – не растерялся я.
Верочка выпятила нижнюю губу, втянула голову в плечи и, войдя в комнату, позвала мать. Женщина появилась из горницы и предложила мне пройти к столу. Узнав, что я пришел свататься, она очень удивилась и посмотрела на дочь. Верочка тут же упорхнула.
– Молодая она, Феденька, – сказала хозяйка тоном сожаления. – Верочка привыкла к нежному обхождению. За ней надо ухаживать, а не так сразу, с бухты-барахты.
«Молодая… А я что, старый? – мелькнула обида. – Разница-то – в три года. Только я фронт прошел – может, поэтому старше выгляжу?» Уходя, я затылком чувствовал, что они смотрят на меня из окна, и старался меньше прихрамывать.
Второй раз я пришел в День Победы. Был, конечно, под хмельком. Разговор с матерью получился сумбурный. Верочка опять убежала – не захотела с нетрезвым разговаривать.
– Ты уж, Феденька, не суди ее строго. Не нагулялась она еще… Подумать ей надо – не в кино приглашаешь. Да и сам-то ты еще не окреп – вон как кашляешь. Это ведь не от простуды, – добавила будущая теща.
«Не нагулялась, – повторял я как заколдованный. – А то я нагулялся! Три года в окопах. Не раз по пояс в ледяной воде стоять приходилось! Застуженные легкие». Горько мне стало. Решил больше не ходить.
А в начале лета РОНО потребовало, чтобы я ехал и принимал школу, если думаю работать. И я опять пошел к Верочке. Из деревни потом сюда не наездишься. Мать меня уговаривала:
– Не ходи, сынок, не унижайся. Люди смеются.
– Это мое дело. Мне жить, а не тебе, – ответил я матери и хлопнул дверью.
На этот раз Верочка дала согласие. Я торжествовал. Мать поплакала и принялась выскребать запасы, чтобы хоть как-то справить свадьбу.
– Зачем в долг залезаешь? У нас не купеческая свадьба, – возражал я. – Что есть, то и есть!
– Ну как же, сынок! – вздыхала мать. – Потом стыда не оберешься. Начнут судить да рядить…
– Все равно будут судить. На всех не угодишь.
– Совесть чистой останется, сынок. Это же на всю жизнь.
На второй день после свадьбы между мной и Верочкой начались нелады. Верочка не хотела к нам идти ночевать, а меня мать к ним не пускала. Соберусь вечером идти – а мать у порога встанет на колени и рыдает, точно по покойнику. Сяду у окна и курю. Как быть? Потом смирился. Ладно, думаю, матерей не переубедишь. Уедем, никто мешать не будет – все наладится.
До райцентра ехали на попутной машине, а дальше на подводе добирались. У деревни было странное название: Заданово. Школа и сельсовет стояли на взгорье, а село лежало внизу, вдоль речки, серпом вокруг холма. Рядом со школой стояли три дома. В центре – высокий, круглый для директора, а пятистенки с двух сторон – для приезжих учителей. Дома и школу разделяла длинная поленница осиновых дров – получался как бы небольшой дворик.
Завхоз приветливо нас встретил и провел в дом. В комнатах было чисто: пол, лавки вдоль стен вымыты и до желтизны выскоблены, в русской печке сложены дрова, на шестке – чугун с картошкой, залитый водой, а у печки – заправленный самовар.
Так началась наша жизнь. Верочку все полюбили за общительный и веселый нрав. Она все что-нибудь затевала, придумывала…
Помню, на Новый год установила елку на полу разрушенной церкви. Елку украсили поделками, свечки на ней зажгли, а на свечки стекла от керосиновых ламп надели, чтобы ветром не задувало. Погода стояла тихая, морозная. Красиво получилось. Полдеревни ночью к елке сбежалось. Верочка больше всех плясала на каменных церковных плитах вокруг елки, увлекая учеников, учителей и жителей.
– Грех, – говорили женщины, стоя в стороне. И добавляли шепотом: – Прости нас, Господи!
Нас с физруком, здоровым молодым парнем, демобилизованным после войны с Японией, заставила тут же костер разжечь – для тепла и веселья. Праздник удался. О нем долго потом вспоминали.
Все вопросы Верочка обговаривала с завучем и учителями, а мне давали только приказы подписывать. Так повелось, что за директора все ее признавали. Я понимал, что моя власть стала ограниченной, но не противился, потому что изменить что-либо уже не мог. Уговоры ни к чему не приводили, а разбирательства всякий раз заканчивались скандалом.
Дома я тоже старался лишний раз не спорить. Пусть, думаю, будет, как она хочет лишь бы шуму на весь двор не разводила. Только начни жене правоту доказывать, так и будет потом каждый день свара. Из этой колеи не так-то просто будет выбраться. И я смирился. У нас уже дочка росла – как куколка, веселая лопотунья. Жить бы да жить…
Хоть мне и тяжело было, но я терпел ее характер. У меня выработалась защитная реакция: я улыбался, переводил все в шутку или уходил, не отвечая на ее упреки и придирки. Со временем я начал замечать, что это ее раздражает. Порой она из себя выходила, видя мою улыбку. А затем стала бить по самому больному, чтобы вывести меня из равновесия. Она уже не раз говорила, что вышла за меня только потому, что все красивые ребята погибли на войне. Поэтому я должен на руках ее носить. А однажды в споре проговорилась:
– Мама так и сказала, что если он не будет тебя на руках носить, то и не живи с ним.
Больно мне стало от такой откровенности. И чтобы хоть как-то защититься, я ляпнул первую попавшуюся глупость:
– У меня на фронте лучше тебя были!
– Ах вот оно что! Я так и знала, что ты распутник! – и выскочила из дома.
На самом-то деле какие у меня красавицы могли быть? Лейтенант – чин невеликий. Но… слово вылетело. Я даже не сообразил, что бухнул. Это у меня после контузии от сильного волнения голова всегда помрачается. В самые острые и опасные моменты мой ум как бы отключается. Перед боем я тоже всегда волновался, особенно первое время. После боя долго не мог прийти в себя, а вот о чем думал во время боя, никогда не мог вспомнить.
Когда стемнело, Верочка прибежала домой, села на лавку, притопывая ножкой, и приговаривала голосом обвинителя:
– Та-а-ак. Вот, значит, почему ты все время улыбаешься. А я понять не могла. Ну ладно! – стукнула она кулаком по столу. – Ты у меня перестанешь улыбаться.
Вначале мне показалось, что она ревнует, но потом я понял, что все дело в моей улыбке. Ревновать она и не думала. Моя улыбка – этот последний не покоренный ею бастион – приводила ее в ярость. Я сильно ее любил. Она прекрасно это знала.
– Если бы ты меня любил, – говорила она на каждом шагу, – ты бы уже давно это сделал.
И я тут же исполнял ее волю, чтобы она не раздражалась.
Летом старшие классы ходили на сенокос вместе с учителями. Это уже было правилом – помогать колхозу.
Однажды вечером, уложив дочку спать, Верочка села напротив меня и с видом победителя произнесла:
– Ну, будешь улыбаться, если узнаешь, что я тебе изменила?
Я онемел, ничего не ответил, только криво усмехнулся. Она вскочила, прошлась по комнате и застыла передо мной, пытаясь испепелить меня взглядом.
– Изменила! Ты слышишь?
– Шуточки у тебя… – примирительно сказал я. – Пошли спать, завтра чуть свет на сенокос.
– И ты спокойно будешь со мной спать?! – закричала Верочка.
– Прекрати, – ответил я, не желая слушать ее вздор, – здесь и мужика-то толкового нет.
На следующий день, когда мы метали стог, она то и дело подбегала ко мне и спрашивала:
– Не ревнуешь? – словно боялась, что я забуду о вчерашнем.
Я ничего не понимал. «Если уж изменила, – думал я, – то зачем похваляться? Другие, наоборот, скрывают. А тут сама рассказывает».
Вечером, как только мы с учителями во дворе расстались и вошли в дом, Верочка тут же подскочила ко мне, словно ее бес подталкивал:
– Тебя не задело? Какой ты мужик? Ты трус! Если бы ты любил!..
– Люблю, – успокаивал я ее, – в том-то и дело…
– Когда любят, ревнуют! Зря ухмыляешься! – закричала Верочка, заметив мою улыбку.
Я растерялся, а она распалялась все больше и больше. И тогда у меня мелькнула мысль, что она нарочно разыгрывает, чтобы меня вывести из равновесия.
– Если бы любил, ты бы ревел! – топнула ножкой Верочка. – А ты улыбаешься, будто подарок получил. Не веришь? Иди спроси у физрука. Если Гриша будет отказываться, напомни, что он позавчера в логу у копны делал, когда мы с ним от всех отстали. Ну, иди спроси! – и Верочка вытолкала меня в сени.
Я постоял немного – и пошел. Пошел, чтобы лишний раз не спорить и положить конец этой комедии, так как не верил ни единому ее слову. Состояние было глупейшее. Шел и не знал, как себя вести. Гриша жил внизу, у речки. Я пошел в обход, по дороге, чтобы оттянуть время. Не понимал я ее поведения.
Когда я вошел в дом, они всей семьей сидели за ужином. Гриша удивился моему приходу, встал из-за стола, и мы вышли с ним на крыльцо. Закурили. Постояли в неловком молчании, и я спросил:
– Как дела, Григорий Иванович?
– Ничего, – он подозрительно глянул на меня.
– Жену свою любишь?
– А как же, – потупился Гриша.
– Тогда чужими не увлекайся, – вроде как в шутку сказал я, не веря, что свой парень может совершить такую гнусность.
Поговорили еще кое о чем, по третьей самокрутке искурили, и не по себе мне стало. Не захотел больше ваньку валять, а взял да и спросил напрямик, зная, что если уж он в чем виноват, то мне, как фронтовик фронтовику, признается.
– Гриша, что ты с Верой Алексеевной позавчера в логу делал? Он так и застыл, словно окоченел. А потом как-то сник и проговорил обреченным голосом:
– А вы откуда знаете?
– Вера Алексеевна сама все рассказала, – улыбнулся я, желая превратить все это в шутку.
– Простите меня, – неожиданно плаксивым голосом пролепетал Гриша, – как-то так получилось… Но она сама…
Вместо ревности и злобы у меня появилось чувство неприязни к физруку. Он стал мне противен. Я плюнул и пошел с крыльца. Идиот, хоть бы что-нибудь соврал, что ли… И услышал сзади себя:
– Что мне теперь, заявление подавать?
Дорога шла в гору. Я часто останавливался, курил и все думал, как поступить. Разойтись? А дочка?
Я пришел домой, так и не решив ничего. Да, собственно, что решать? Долго сидел на крыльце, курил. Торопиться было некуда. Школа завтра отдыхала. Ночь стояла теплая, тихая, светлая. Сидел я – и все еще ждал, что сейчас Верочка обнимет меня сзади за шею и скажет: «Пошутила я, дурачок. Он только поцеловал меня».
Месяц уже скатился с крыши школы, а Верочка все не выходила. В дом идти не хотелось. Я не представлял, как себя вести: скандалить, плакать? А может, зря я мать не послушал?
Звезды начали блекнуть, запели ранние петухи, туман, поднимаясь от реки, принес утреннюю прохладу, у соседей заскрипели двери, и я пошел в дом, чтобы не давать повода для лишних разговоров. В избе растопил печь, поставил самовар, поджарил картошки и разбудил Верочку. Вскоре прибежала Сонечка. Мы все позавтракали, и они ушли, а через полчаса жена вернулась.
– Ну как? – сгорая от нетерпения, спросила она, словно ждала от меня радостных вестей, предвкушая наслаждение от моего унижения. – Убедился?!
– Убедился, – ответил я, а сам улыбнулся своей дурацкой ухмылкой от собственного бессилия.
– Что теперь скажешь? – склонилась она передо мной, пытливо выискивая отражение моих мук на лице. – Что молчишь?! – повысила она голос, нервничая от одного вида моей улыбки.
Она хотела сломить мою волю и заставить жить униженным и оскорбленным, но я надеялся, что все еще обойдется.
– Бей! Ты собирался убить, если изменю! – подстрекала она.
Был у нас такой разговор, когда однажды речь зашла о супружеской неверности. Я тогда и сказал, что убью, как только узнаю.
Ей казалось, что я плакать должен, а я улыбаюсь – вроде превосходство свое показываю. Теперь-то я знаю, что надо было уйти, и все! Дочку пожалел, да и ее любил очень.
А она не отступалась:
– Неужели будешь спокойно со мной спать? Я вчера опять изменила!
Я, наверное, в лице переменился, и она это заметила:
– Ну так как? Убивать будешь? Или вместе с Гришей спать ляжем?
На фронте я не чувствовал себя таким беззащитным. Мне хотелось плакать от собственного бессилия. Я изо всех сил сдерживался и… улыбался.
– Ну! – крикнула Верочка. – Ты мужик или тряпка?!
Я не понимал, чего она добивается. Доведенный ее напором до жалкого состояния, я уже не противился своему бесчестию и молчал.
– Тряпка! – плюнула она мне в лицо.
– Сама ты тряпка.
– Ах так?! – взвизгнула Верочка. – Пошли! – и сунула мне в руки топор, неизвестно откуда взявшийся. Потом схватила меня за рукав и потащила, выкрикивая:
– Пошли! Пошли!
Во многих сибирских домах в сенях потолка нет. На чердак ведет широкая деревянная лестница. Верочка подвела меня к ней и, толкая, кричала:
– Лезь! Лезь!
В круглых сибирских домах выше потолка клали еще два венца: одно бревно засыпали утеплителем, а второе возвышалось, увеличивая высоту чердака, так что можно было ходить не сгибаясь.
На последней ступеньке я остановился. Верочка уставилась на меня и с вызовом спросила:
– Любишь меня?
– Люблю, Верочка, – покорно промолвил я.
– Тряпка ты, а не мужик! – зло выкрикнула она и плюнула мне в лицо, а сама перешагнула бревно и упала на мох. Лежала она, как в постели, головой на бревне.
– Вечером Гришу приведешь в дом, – совсем остервенела Верочка, – а сам здесь будешь спать! Понял?
От этих ее слов у меня потемнело в глазах. Я ничего не сказал, только покачал головой.
– Не пойдешь?! – выдохнула Верочка. – Тогда руби! – приказала она.
– Не могу, – взмолился я. А сам смотрю на ее шею и вижу, как нервно бьется жилка, а на ней – какое-то красноватое пятно с маленькую сливку.
– Пойдешь за Гришей?! – издевалась Верочка.
Я отрицательно покачал головой.
– Руби! – настаивала Верочка.
Я отшвырнул топор и повернулся, чтобы уйти, а у самого глаза полны слез. На фронте со мной никогда такого не бывало.
– Ты трус! – закричала Верочка.
Я оглянулся на крик. Верочка вскочила и опять сунула мне в руки топор, а сама вновь легла, как в первый раз, напротив слухового окна и заговорила, глумясь надо мной:
– Я изменила тебе! Руби, раз обещал! А не то завтра вся школа узнает о твоем позоре, – и, увидев мою нерешительность, воскликнула с необыкновенной радостью: – Так ты еще и трус! – и расхохоталась.
Со мной что-то произошло. На меня напала противная мелкая дрожь. Топор в руках дергался, будто живой. Рассудок помрачился, кругом потемнело. Я ничего не видел, кроме пульсирующей жилки с красноватой сливкой на шее – словно след от поцелуя взасос.
– Ха-ха-ха, – донесся до меня издевательский смех Верочки, – поднимай топор, тряпка!..
У меня словно красный свет вспыхнул перед глазами, какая-то сила подбросила меня, и я услышал гулкий стук топора о дерево. В этот момент я очнулся и начал спешно вырывать топор из бревна, как будто это что-то могло изменить, а он, как на грех, вошел глубоко…
Дали мне восемь лет. Сонечка вначале жила у моей мамы, а после ее смерти – у тещи.
Больше я не женился.