Текст книги "Управление недоверием"
Автор книги: Иван Крастев
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Большинство, голосующее пустыми бюллетенями
Это был ничем не примечательный день выборов в небольшой и номинально демократической стране где-то на периферии Европы. Дождь, идущий все утро, заставил народ сидеть дома, а политиков – опасаться или ждать с нетерпением низкой электоральной явки. Не было никаких признаков кризиса. Было общее ощущение скуки и фальши. Ожидалось, что правительство победит на выборах, а оппозиция успешно переживет поражение. В полдень дождь наконец прекратился, и люди начали приходить на избирательные участки, чтобы исполнить гражданский долг или удовлетворить политическую страсть, – возможно, просто из чувства азарта. В конце концов, граждане находят очень разные причины для участия в выборах. Но затем произошло нечто странное и действительно пугающее.
Когда избиратели проголосовали, оказалось, что число действительных бюллетеней не достигло 25 процентов. При этом партия правого крыла набрала 13 процентов, центристская – 9, а левая партия – 2,5 процента. Было совсем немного испорченных бюллетеней и только горстка воздержавшихся. Все остальные бюллетени, составляющие более 70 процентов от всех голосовавших, были пустыми. Истеблишмент, в данном случае правительство, и оппозиция были встревожены и смущены. Почему граждане оставили бюллетени незаполненными? Что они хотели этим сказать? Как голосующие пустыми бюллетенями смогли самоорганизоваться? Почему они не остались дома, если не было никого, за кого они хотели бы проголосовать? Почему они не проголосовали за оппозицию, если ненавидели правительство? Почему они не собрались перед парламентом и не взяли штурмом почтовое отделение, если настолько презирали систему?
Энергичные попытки правительства найти лидеров тайной сети голосующих пустыми бюллетенями закончились разочарованием и отчаянием. Оказалось, что у избирателей с пустыми бюллетенями не было идеологов или организаторов. Их акция не планировалась и не готовилась заранее.
О ней даже не сообщалось в «Твиттере». Расследование, проведенное тайной полицией, подтвердило, что до голосования идея пустых бюллетеней публично даже не обсуждалась, не было записано ни одного телефонного или скайп-разговора, в которых поднималась бы эта идея. Единственное рациональное объяснение состояло в том, что либо этот протест был организован некой внешней законспирированной сетью, либо большинство людей в одно и то же время – и независимо друг от друга – пришло к идее сдать незаполненные бюллетени. В итоге правительству не с кем было торговаться, некого арестовывать, некого даже шантажировать или кооптировать в свой состав. Короче говоря, фрустрация правительства отражала фрустрацию граждан. После недельной тревоги выборы были проведены снова. Но, вот поди ж ты, и на этот раз 83 процента оставило пустые бюллетени.
Это сокращенная версия истории о восстании пустых бюллетеней. Удивительно, что это восстание не произошло в изнывающей от жесткой экономии Италии или разоренной Греции, где, если верить последним опросам общественного мнения, только один гражданин из пяти считает, что его голос имеет какое-то значение для национальной политики. Оно не произошло в Румынии или Болгарии, где вроде бы постоянно происходят странные вещи. Восстание пустых бюллетеней также не случилось во Франции или Германии, где чаще всего происходят сокрушительные для всего мира события. В конечном итоге оно произошло в романе нобелевского лауреата Жозе Сарамаго, бывшего сталиниста и ярого анархиста, – в его классическом произведении «Зрение». Но сегодня восстание пустых бюллетеней могло бы произойти едва ли не в любой европейской стране. Невольно вспоминается старый советский анекдот о человеке, который стоит возле Кремля и разбрасывает листовки. Когда милиция его арестовывает, обнаруживается, что все его листовки пустые. «Всем и без того известно, – говорит человек, – что все не так, зачем же писать об этом?» Но знаем ли мы, в самом деле, чтó сегодня не так?
«Основа расшаталась»
Отношение общества к демократии в современной Европе лучше всего представить в виде смеси пессимизма и злости, как в знаменитых строках Йейтса: «Все рушится, основа расшаталась… / У добрых сила правоты иссякла, / А злые будто бы остервенились» (У. Б. Йейтс «Второе пришествие», перевод Г. У. Кружкова).
Это настроение отразилось во множестве недавно проведенных опросов. Несмотря на то что в апреле 2012 года большинство европейцев признало Европейский союз неплохим местом для жизни, их уверенность в экономических показателях ЕС и его способности играть ведущую роль в мировой политике снизилась. Еще более волнующим оказался тот факт, что 90 процентов европейцев увидели расширяющийся разрыв между народными ожиданиями и действиями правительства. Только треть европейцев заявила, что чувствует значимость своих голосов на уровне ЕС. Только 18 процентов итальянцев и 15 процентов греков заявили, что чувствуют значимость своих голосов даже в их собственных странах. По данным другого опроса, 76 процентов европейцев заявили, что их экономическая система является несправедливой, выгодной лишь для немногочисленной верхушки.
В США можно обнаружить похожее сочетание злости и недоверия по отношению к элите и общественным институтам. Растущая неудовлетворенность тем, как работает американская политическая система, заставляет многих сильно сомневаться в том, что Америка переживает сегодня свои лучшие времена. Главный герой популярного телесериала «Новостной отдел» точно схватил это новое ощущение горечи и разочарования, когда заявил, что, хотя Америка продолжает говорить о себе как о величайшей нации в мире, на самом деле «мы находимся на седьмом месте по грамотности, двадцать седьмом по математике, двадцать втором по науке, сорок девятом по продолжительности жизни, сто семьдесят восьмом по младенческой смертности, мы третьи по среднему доходу домохозяйств, четвертые по рабочей силе и по экспорту. Мы лидируем только в трех категориях: по числу заключенных на душу населения, количеству взрослых, верящих в ангелов, и по оборонным расходам, на которые мы тратим больше, чем следующие двадцать шесть стран вместе взятые». Демократия превратилась в цыплячью игру, в которой не допустить другую сторону к управлению важнее, чем управлять самому. «Затор» (gridlock) стал тем понятием, которое наилучшим образом характеризует то, как американцы описывают свою политическую систему. С 2008 по 2012 год республиканцы в конгрессе прибегали к тактике обструкции законопроектов столько же раз, сколько они применяли ее в течение семи десятилетий между Первой мировой войной и окончанием второго срока президента Рональда Рейгана.
Неудивительно, что в глазах Европы США выглядят недееспособной посткоммунистической демократией, в которой политика является неуправляемой игрой с нулевой суммой. А американцам европейские демократии кажутся упадочными полуавторитарными режимами, в которых элиты решают все за спинами избирателей.
В каком-то смысле различие между тем, как американские и европейские элиты реагируют на свертывание демократической политики, похоже на контраст между голливудским фильмом и французским экспериментальным романом. Американские политики надеются сохранить у избирателей интерес к политике, поддерживая веру в традиционный сюжет – заставляя их выбирать между белым и черным. Европейские же политики избавились от сюжета и вместо этого стараются убедить избирателей, чтобы те обращали внимание на достоинства литературного стиля. Для США и Европы существуют определенные риски. В США избиратели могут однажды осознать, что, хотя их политические представители расходятся почти по всем пунктам, они проводят пугающе одинаковую экономическую политику. В этом случае негодование против элит резко возрастет, и люди будут готовы поддержать радикальные платформы. В Европе избиратели могут просто перестать «читать». Другими словами, неголосующий станет главным персонажем европейской политики.
Роман Сарамаго, опубликованный почти десять лет тому назад, в докризисном 2004 году, передает состояние общественного сознания лучше, чем какой бы то ни было политический анализ. Он показывает, как избиратели утрачивают чувство своей значимости: хотя они и обладают правами, у них нет реального выбора.
Движения, наполненные страстью, но без лидеров
Представители новых социальных движений – «Захвати Уолл-стрит» в США, «Индигнадос» в Испании, пиратов в Германии, Швеции и других странах Северной Европы, – возникших по следам текущего экономического кризиса, напоминают тех, кто голосовал пустыми бюллетенями во все том же романе Сарамаго. Они исполнены страсти, у них нет лидеров, они очень таинственны. Они хотят перемен, но не имеют ясного представления, какими должны быть эти перемены и откуда они могут начаться. Они прекрасны в своих политических жестикуляциях, но слабы в осуществлении политического действия. Когда правящие круги Испании вынудили разгневанных радикалов представить свои требования, они получили лишь требования незначительных изменений в избирательной системе, как будто написанные каким-то студентом-политологом второго курса, который обучается в университете, страдающем от хронического недофинансирования.
Во многом новые радикалы напоминают потерянное поколение 1960-х годов – своим энтузиазмом и идеализмом, своей верой в то, что нам необходим другой мир, а не просто другая партия власти. Однако новое протестное движение – это не второе издание 1968 года. Оно не столь утопично, идеологично и мало ориентировано на будуще е. В 1968 год у общее ощущение было таково, что в новом мире вы сможете сделать кого угодно. В 2008 году появляется ощущение, что кто угодно (будь это человек или институт) может сделать вас. Бестселлер Майкла Льюиса «Большая игра на понижение» стал одной из немногих недавно вышедших книг, оказавшихся в равной степени популярными как среди демократов, так и среди республиканцев. В некотором смысле это новое поколение радикалов является консервативным и ностальгическим. Они вышли на улицы не для того, чтобы требовать перемен, но для того, чтобы их не допустить. Если в 1968 году протестующие на улицах Парижа и Берлина хотели жить в мире, отличном от мира их родителей, то новые радикалы настаивают на своем праве жить в мире своих родителей. Они не хотят брать власть. Они мечтают изменить способ существования власти. Они смогли произвести «глобальный шум» и поднять такие вопросы, как растущее социальное неравенство. Но они не смогли выработать сильный и реалистический голос, способный оправдать конкретные политические реформы.
Вопреки ожиданиям многих политических обозревателей, экономический кризис не ослабил, а, напротив, значительно усилил привлекательность политики идентичности. Именно ксенофобски настроенные правые, а не эгалитарные левые остались в выигрыше от кризиса в чисто политическом смысле. Но тут надо быть очень осторожными: четкое разделение на левых и правых, которое определяло европейскую политику со времен Великой французской революции, в настоящее время размывается. Запуганное большинство – те, кто имеет все и кто тем не менее всего боится, – стало главной силой европейской политики. Они боятся, что иммигранты или этнические меньшинства завладеют их странами и станут угрожать их образу жизни. Они боятся, что европейское процветание уже не является само собой разумеющимся, и беспокоятся, что влияние Европы на глобальной политической сцене стремительно падает. Они ставят под сомнение аксиомы либерального консенсуса.
В то же время возникающий иллиберальный политический консенсус не ограничивается правым радикализмом. Он ведет к трансформации европейского политического мейнстрима.
Если присмотреться к текущему политическому развитию европейской и американской демократий, несложно представить себе большинство, голосующее незаполненными бюллетенями. Пустой бюллетень дает возможность избирателю удовлетвориться протестом, не предпринимая действия. Это отлично подходит для новой мантры как рыночных либертарианцев, выступающих против государства всеобщего благосостояния, так и левых либертарианцев, выступающих против государства национальной безопасности: нам больше всего подходит то правительство, которое мы не видим или которое вовсе отсутствует.
Я хочу понять, почему избиратели утратили веру в то, что голосованием можно добиться перемен. Есть ли в этой современной неудовлетворенности демократией нечто еще, кроме разочарования в отдельных демократических режимах? Почему результатом демократизации общества стало падение доверия к демократическим институтам? Сможет ли демократия существовать без доверия?
Часть II
Кризис демократии
На послекризисном Западе выражение «кризис демократии» распространилось столь широко, что легко можно забыть о том, что демократия всегда пребывала в кризисе. Библиотечные полки стонут под тяжестью книг о кризисах демократии, которые за последнее столетие случались едва ли не каждые десять лет. Побежденные политики двух последних веков почти всегда были готовы заявить о наступлении какого-нибудь кризиса. Когда люди выходили на улицы, чтобы защитить свои права, эксперты спешили заключить, что демократия переживает кризис (или наоборот, когда никто не показывался на улицах, другие эксперты были обеспокоены тем, что та же самая демократия находится в кризисе). Приведение аргументов в пользу кризиса идеи демократии может оказаться напрасным занятием. Но даже если мы сумеем не поддаться обаянию «кризисной риторики», остается одно важное измерение кризиса демократического общества, которое сегодня не следует игнорировать. По самой своей сути открытые общества являются саморегулирующимися. Их легитимность и успешность зависят не от их способности приносить процветание (автократические режимы могут прекрасно с этим справляться), но от способности исправлять неудачные политические решения и действия.
В этом смысле реальный кризис демократии не следует выводить из краха демократических режимов и возникновения авторитарных правительств. Демократия может утратить способность к самокоррекции даже тогда, когда ее фасад остается безупречным. Демократия, которая постоянно меняет свои правительства, но не может справиться со своей политической недееспособностью, находится в кризисе. Демократия, в которой публичная дискуссия не способна изменять мнения, а споры лишь подтверждают существующие идеологические предубеждения, находится в кризисе. Демократия, в которой люди утратили надежду на то, что их собирательный голос может вызывать перемены и служить коллективной цели, находится в кризисе. В этом смысле наличие демократических институтов является необходимым, но недостаточным условием существования открытого и демократического общества. Нам нужно задаться вопросом, подрывает ли упадок доверия к демократическим институтам способность демократических режимов к самокоррекции. Не достигли ли мы того состояния, когда наши демократические институты просто поддерживают некоторое безнадежное status quo?
Пять революций
Именно разочарование и упадок доверия к демократическим институтам делает современный кризис демократии столь отличным от предыдущих кризисов, хотя он и не сопровождается утратой свободы или подъемом мощной антидемократической альтернативы. Нынешний кризис демократии – это не результат некоего институционального поражения демократии; напротив, это продукт ее успеха. Это итог пяти революций, потрясших наш мир в течение последних пятидесяти лет. Они сделали нас более свободными, но менее сильными, чем прежде. Я имею в виду революцию 1970-1980-х годов – «от Вудстока до Уолл-стрит»; революции «конца истории» 1989 года; цифровую революцию 1990-х годов; демографическую революцию; политическую революцию мозга, вызванную новыми открытиями в науках о мозге и бихевиористской экономике.
Эти пять революций основательно углубили наш демократический опыт. Революция «от Вудстока до Уолл-стрит», а также счастливый, хотя и порочный брак между социальной революцией 1970-х годов и рыночной революцией 1980-х годов разбили цепи авторитарной семьи и ослабили гендерные и расовые стереотипы, придав новый смысл идее индивидуальной свободы. Они сделали выбор потребителя бесспорной ценностью и превратили суверенную личность в главного героя социальной драмы. («Рынок дает людям то, что они хотят, вместо того, что они должны хотеть по мнению других людей», – говорил лауреат Нобелевской премии экономист Милтон Фридман.) Демографическая революция, вызванная спадом рождаемости и ростом продолжительности жизни, внесла большой вклад в социальную, экономическую и политическую стабильность западных обществ. Революциям «конца истории» удалось превратить демократию в выбор по умолчанию для всего человечества и дать начало поистине глобальному миру. Революция в области неврологии сделала возможным более глубокое понимание механизма индивидуального принятия решений и разрушила стену между мифическим рациональным и иррациональным избирателями. По отношению к демократии обещание цифровой революции может быть сформулировано следующим образом: «Сделай демократию реальной, а не представительной». Она заставила нас поверить, что наши общества могут снова стать республиками.
Парадоксальным образом эти пять революций, которые углубили наш демократический опыт, вызвали на Западе нынешний кризис либеральной демократии. Революция «от Вудстока до Уоллстрит» привела к утрате общей цели. Поскольку политика 1960-х превратилась в агрегацию частных требований индивидов к обществу и государству, наше общество стало не только более толерантным и открытым, но и более разделенным и несправедливым. Демографическая революция заставила стареющие общества беспокоиться об утрате культурного единства и бояться иммигрантов. Европейские революции «конца истории» 1989 года внушили веру в то, что демократизация, в сущности, – это процесс, смысл которого состоит в обретении наилучшего способа копирования западных институтов. Самостоятельный творческий поиск был уже не нужен. Революция в науках о мозге исключила из политики идеи и представления и свела предвыборные кампании к обработке больших баз данных и применению различных методов отвлечения внимания, охоты на потребителя и симуляции реальных политических изменений, при сохранении, в конечном счете, существующего положения дел. Тем временем цифровая революция поставила под вопрос саму легитимность институтов представительной демократии, взывая к более прозрачному и простому демократическому этосу, который все решает одним «кликом». Она создала лучшие условия для выражения гражданами своего несогласия, одновременно ослабив делиберативную природу демократической политики. По выражению Мика Сифри, соучредителя и исполнительного редактора организации Personal Democracy Forum, «интернет больше подходит для того, чтобы сказать “нет”, чем “да”» (T e Internet is better at “No” than “Go”).
Все пять революций дали гражданам новые возможности, но одновременно ослабили их вес как избирателей. Негативные последствия были самые разнообразные: фрагментация общества, растущее недоверие между элитами и народом, глубокий кризис демократической политики, принявший разные формы в Европе и США. В США проявлениями кризиса стали паралич правительства и неспособность институтов к управлению. В Европе кризис проявился в подозрительном отношении к политике и попытке заместить демократию технократическим управлением.
Лучшие писатели-фантасты учат нас, что для того, чтобы увидеть очевидное, нужно найти логику в алогичном. Любая серьезная попытка понять природу трансформации демократии в XXI веке должна нести ответ на три важнейших вопроса: почему триумф демократии во всем мире привел к кризису демократий в Европе и Америке? почему правительства не смогли вернуть доверие народа после Великой рецессии 2008 года, несмотря на то что рынки потерпели серьезную неудачу? и почему нынешние элиты более меритократичные и вызывают меньше доверия, чем их предшественники?
Риски нормальности
Более века тому назад британский эссеист Уолтер Бэджет сказал, что монархия – «это вразумительное правление», потому что «значительная часть человечества понимает его, и едва ли на земле найдется другое правление, которое будут так понимать». Сейчас это верно для демократии. Надо признать, что у демократии есть враги, но нет привлекательной альтернативы. Именно центрально-европейские революции «конца истории» более, чем какое-либо иное историческое событие, помогли демократии завоевать этот «безальтернативный» статус.
«Это были лучшие годы», – предположил британский дипломат и политический мыслитель Роберт Купер, говоря о 1989 годе. Он «разделил прошлое и будущее так же ясно, как Берлинская стена разделяла Запад и Восток». Аналогичным образом многие могут утверждать, что цифровая революция была «лучшей из революций», поскольку она точно так же разделила прошлое и будущее. Однако парадокс состоит в том, что обе эти мирные и блистательные революции разорвали демократию на два совершенно противоположных направления. «Революции» 1989 года были консервативными в действительном смысле слова: они хотели вернуться в тот мир, который существовал на Западе в эпоху холодной войны. «Никаких экспериментов» – таков был их девиз, поскольку они хотели заморозить время и заставить Восток раствориться в Западе. В то же время цифровая революция – это радикальная революция, обещающая, что все изменится и что демократия, которую мы знаем, изменится в первую очередь. Мое поколение было рождено этими революциями. Мы любили их обоих, а сейчас мы страдаем от последствий их развода.
Признавая, что демократия – это нормальное состояние общества и ограничивая демократизацию копированием институтов и практик развитых демократий, центрально-европейская посткоммунистическая идеология нормальности совершила два греха. Она пренебрегла напряжением между демократией и капитализмом, которое является неотъемлемым и даже необходимым свойством всех рыночных демократий, и она способствовала возникновению чувства превосходства, которое превратило демократию из привлекательного режима в выбор по умолчанию для всего человечества. Хотя история – это лучший довод в пользу того, что демократия и рынок должны быть вместе – большинство процветающих обществ являются рыночными демократиями, – противоречия между рынком и демократией также хорошо известны. В то время как демократия рассматривает индивидов как равных (все взрослые люди имеют равный голос), свободное предпринимательство предоставляет индивидам возможности на основании того, какие экономические ценности они создают и какой собственностью владеют. Таким образом, было бы справедливо ожидать, что средний избиратель при демократии будет защищать собственность богачей только в том случае, если он верит, что это сможет увеличить его собственные шансы стать богаче. Если капиталистическая система не пользуется поддержкой народа, демократия не будет потворствовать неравенству, создаваемому рынком. Революции 1989 года совершили тяжкую ошибку, допустив, что после коллапса коммунистической системы народная поддержка капитализма будет само собой разумеющейся и что все неизбежные противоречия между демократией и капитализмом можно будет обойти или проигнорировать.
Дискурс демократического триумфализма разрушил интеллектуальные основы современных демократических режимов. Демократию больше не считают наименее нежелательной формой правления – лучшей из худших. Напротив, она стала самой лучшей формой правления. Люди убедились, что демократические режимы не только спасают себя от чего-то худшего, но также обеспечивают мир, процветание, честное и эффективное управление в одном комплекте. Демократия представлялась единственно правильным ответом на множество не связанных между собой вопросов: каков наилучший способ достижения экономического роста? каков наилучший способ защиты своей страны? прав ли был известный советский диссидент Натан Щаранский, когда говорил, что «свобода в одном месте сделает мир повсюду более безопасным»? каков наилучший способ борьбы с коррупцией? каков наилучший способ ответа на демографические и миграционные вызовы? Конечно, ответом на все эти вопросы будет демократия. Риторика победила реальность. Однако миссионеры демократии не смогли понять, что одно дело утверждать, что такими проблемами, как коррупция и интеграция, лучше заниматься в демократическом окружении, и совершенно другое дело – настаивать на том, что достаточно провести честные и открытые выборы, принять либеральную конституцию, чтобы решить все эти проблемы. В воображении деятелей центрально-европейских революций 1989 г. демократизация предполагала не столько представительство, сколько копирование западных институтов и политических практик. Беженцы из дивного нового мира коммунизма, центрально-европейские общества тосковали по скуке и предсказуемости. Но, несмотря на это стремление к нормальности, революции «конца истории» 1989 года радикально изменили природу общественных ожиданий от демократии. Уставшие от жизни в диалектическом мире, где все было своей противоположностью, посткоммунистические граждане создали мировоззрение, в котором все хорошие вещи сопутствуют друг другу и случаются одновременно. Демократия означала процветание; авторитаризм означал бедность. Демократия означала отсутствие конфликтов;
авторитаризм означал постоянный конфликт. В каком-то смысле революции 1989 года создали современную версию вольтеровского доктора Панглоса, который, как хорошо известно, верил, что «все к лучшему в этом лучшем из миров».
Но демократии не были и не могли быть машинами удовлетворения. Они не могут производить хорошее управление, как пекарь печь сдобные булочки. (Хорошее управление является желательным, но вовсе не неизбежным результатом демократии.) Другой ошибкой революций 1989 года стало то, что они смешали реальные преимущества демократии. Демократии не могут предлагать недовольным гражданам исполнения их мечтаний, но они могут предлагать удовлетворение от права что-то делать со своим недовольством. Это реальное преимущество демократии над быстро растущими авторитарными режимами, такими, к примеру, как Китай. Демократия – это политический режим, который лучше всего подходит нашему современному веку недовольства. В своей проницательной книге «Парадокс выбора» Барри Шварц демонстрирует, как бурный рост наших возможностей выбирать вызывает обратный эффект в виде недовольства тем выбором, который мы сделали. Чем больше мы выбираем, тем меньше мы ценим наш выбор и тем меньше довольными себя чувствуем. Покупательница, которая возвращает платье через сорок восемь часов после покупки для того, чтобы купить другое, представляет собой новый вид гражданина. Она недовольна своим выбором, но хочет попробовать еще раз. Выбор, таким образом, становится не инструментом, но целью. Для нее имеет значение лишь возможность беспрерывного выбора, а не тот выбор, который она совершает. Именно эта способность современной демократии приспосабливаться к миру недовольных граждан и потребителей, а вовсе не возможность принести удовлетворение делает ее столь привлекательной не только для обычных людей, но и для элит.