Текст книги "Чинара"
Автор книги: Иван Подсвиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
– Забылась... Ты уж прости.
– Нельзя. Не к добру это, – настаивал он, опять наполняя ее рюмку.
Выпив с Игнатом, Арина приложила к горячим щекам ладони, легко покачнулась на стуле, рассмеялась:
– Ой, пьянею! Голова начинает кружиться. Наверно, отучилась пить. Сижу и чувствую, как пьянею.
– Пройдет. Это кровь играет.
– А ты хитрый...
– С чего ты взяла?
– Мне налил штрафную, чтоб споить...
Игнат ухмыльнулся, сграбастал бутылку и приложился к ее горлышку. Арина с изумлением глядела, как в перевернутой вверх дном бутылке с каждым глотком клокочет и убавляется водка. Вот уж последние капли выпиты. Игнат с торжественным видом небрежно кинул посуду под стол, выдохнул:
– Теперь мы в расчете.
– Игнат... – только и промолвила Арина.
Он встряхнул свои смолистые кудри, протиснулся между столом и подоконником, остановился на середине комнаты.
– Уважила ты меня, не прогнала. И на том спасибо... Скучно! Вроде червяк душу сосет... А вот с тобою на сердце отлегло. Полегчало. Ты вроде родня мне. Ей-богу, Арин...
– Родня посеред дня, а ночью не попадайся.
Что-то в нем раздражало Арину, не о том говорили они, как ей мечталось, не то делали. А он все распалялся, не отводя от нее блестящих глаз:
– Какую силу скопил я в себе – страшно подумать.
Я еще покажу им, я покажу! – Игнат неизвестно кому погрозил кулаком и вернулся к столу, приблизив к Арине лицо. – Они поймут, кто такой Игнат Булгарин, поймут!
– Ты уехал тогда и не попрощался со мной, – с едва скрытой горечью, с печалью вдруг вспомнила она. – Я одна ходила за ягодами на Шахан. Надеялась, что ты там... Много я передумала о тебе. А спросить у твоей матушки стеснялась, где ты...
Игнат прервал свои рассуждения, в замешательстве поморщился.
– Детство! – махнул рукой. – Что я тогда понимал, пацан желторотый. Вот теперь... – Он наклонился над Ариной, неожиданно и грубо привлек ее к себе, поцеловал в губы. – Теперь я не упущу тебя, не ускользнешь, прошептал Игнат.
Арина толкнула его в грудь обеими руками, вырвалась из объятий. Губы у нее дрожали, на щеках проступала бледность.
– Катись...
Игнат остолбенел:
– Ты что, Арин? Вот чудачка... Мы ж не дети.
– Сматывай удочки.
– Выгоняешь... – Игнат попятился к вешалке, машинально напялил дубленку, не сводя с нее бегающих глаз. – Как же так... Издеваешься, да?
– Уходи, – упавшим голосом произнесла Арина. – К нему с открытой душой, а он с грязью. Пожалел бы мою память, раз не жалеешь меня. А теперь и вспоминать не о чем. Пошел.
– Ладно, ладно, – озадаченно бормотал он, уже из сеней. Звякнула щеколда, дверь открылась, но в последний момент Игнат раздумал уходить, вернулся к столу. – Все равно, как ни гордись, мы с тобой два сапога пара.
Эх, была не была, покажу одну диковинку! Хитрая диковинка... – Он пошарил во внутреннем кармане пиджака и, сделав резкий выброс руки, шлепнул по столу сберкнижкой. – Чего бы мы вдвоем наворочали, глянь!
Арина, странно успокоившаяся, взяла сберкнижку, расправила на ней завернутые углы, но раскрывать не стала, только загадочно усмехнулась и швырнула ее к порогу.
– Купить хочешь? Не на ту напал. Не покупаюсь я, Игнат.
– Чужими деньгами не сильно-то кидайся! – крикнул он, поднимая книжку. Выпрямился, с подчеркнутым достоинством одернул дубленку. – До свидания, голубка...
Однако стоял в сенях, не трогался с места.
– Сердишься?.. Ну прости, если что не так вышло.
Сама понимаешь, в этом деле трудно сдержаться. Не камень ведь... А вообще я хотел с тобой по-хорошему, по-серьезному...
– Катись.
– Одного не пойму: чего ты взбеленилась? Какая муха тебя укусила... Может, про Костю вспомнила, про этого травника?
Арина, уставившись неподвижным взглядом в темное окно, ничего не ответила. В глазах ее светились набежавшие слезы.
Игнат накинул петли дубленки на блестящие металлические пуговицы и вышел во двор на ветер, остановившись в полосе света, струившегося из окна. Шляпу он держал в руке, волосы на голове шевелились.
Потом она услышала, как гулко хлопнула и, заскрипев, опять с шумом распахнулась калитка, – видно, под резким порывом ветра.
Игнат ушел.
Арина заперла дверь, потушила свет и села за стол...
Утром она высвободила онемевшую руку из-под тяжелой головы, посмотрела в окно. Медленно растекались по небу оранжево-дымные сполохи; в щели между рамою и стеклом сквозили струйки холода. Арина посидела несколько минут в горьком раздумье, затем, словно опомнившись, надела пальто. Нехорошо было на душе, хотелось заплакать навзрыд, кинуться вон из хаты и куда-то бежать, мчаться без оглядки. Но слезы точно высохли все, ноги в туфлях за ночь затекли и ныли, да и бежать было некуда.
И она пошла на ферму. Ветер дул в лицо, рвал на ней платок, взметывал льдинки. И шла она прямиком по незапаханной ершистой стерне, колола себе ноги, но боли не чувствовала. Уже у коровника перевела дыхание, постояла в затишке и обнаружила, что на ней туфли, а сапоги дома остались. "Заперла ли я хату? – испугалась Арина, но тут же успокоила себя: – Не заперла – и ладно. Вор к нам не зайдет".
Всю неделю Арина беспросветно колготилась на ферме, домой прибегала лишь ночевать – и то в сумерках, чтоб никто не видел ее. Дни тянулись, не принося облегчения.
Игнат тоже затаился, ушел в себя. Ждал счастливой перемены в отношениях с Ариной. "Набивает себе .цену, – рассуждал он, томясь на отцовской печи под дерюгой. – Ладно, все перемелется – мука будет". История с Ариной избавила его от скуки и одиночества, все мысли были заняты одним: что же дальше будет? Теперь Игнату даже с Федором не хотелось встречаться. Под вой ветра в трубе хорошо мечталось одному. За окнами пуржило, несло непроглядно-густым снегом. И вот Федор заглянул к нему в тот самый день, когда Игнат не был расположен принимать гостей.
Федор долго топтался в коридоре, обметал снег с валенок, намеренно громко кашлял. Игнат не пошевелился под дерюгой, не откликнулся. Лежал, глядел в потолок, думал о своем.
– Метет, – с порога сказал Федор. – Аж глаза залепляет... Зима!
Игнат молчал. Федор присел на лавку:
– Спишь?
– Греюсь, – заворочался Игнат.
– Я с делом к тебе. Поговорить нужно.
В тоне соседа Игнат уловил какой-то скрытый вызов, откинул край дерюги, уставился на него осоловевшими от тепла глазами:
– С каким делом?
– Ты убил Лотоса? Зачем?
Игнат поразился прямоте его вопроса, рывком сдернул с себя дерюгу, сел, обхватив колени.
– Больше у нас некому. Ты.
– А почем знаешь?!
– Знаю.
– Ну я! – взорвался Игнат, сверля темными буравчиками глаз Федора, который тоже смотрел на него в упор – тяжело и осуждающе. – Думал, лиса, и выпалил. Глаз подвел.
– Брешешь.
– А тебе, значит, собаку жалко? Вот что... Собаку на друга меняешь...
– Человека жалко, Костю... Мучится без нее, белого света не видит.
Игнат опять лег, натянул на себя дерюгу. Горячая печь припекала тело, и он все время елозил по ней, ворочался и дрыгал ногами, будто на сковороде жарился.
– Нечаянно. Леший попутал, ей-богу.
– Все у тебя нечаянно получается, – Федор невесело усмехнулся. – И Арину обхаживаешь... тоже нечаянно.
– У самого сорвалось – так завидно стало?
– Тогда я не верил, что у них с Костей серьезно.
А теперь говорю – не трожь Арину, не мешай им.
– Видали его! Друг! Хуже следователя. Да я тебя знаешь куда послать могу? И пошлю, ей-богу. Выведешь из терпения.
– Чужак... Не наш ты. – Федор поднялся с лавки. – Тут для тебя больше нет места.
– Кого защищаешь! Она его с должности сковырнула, а он за нее горой. Тоже мне, чистоплюй...
– Мы с Ариной люди свои. Поругаемся и помиримся.
Федор пнул ногою дверь и вышел, резко захлопнув ее. Звенькнули стекла, волна холодного воздуха доплеснулась до печи и, натолкнувшись на теплый дух, откатила назад. Зашевелились на окнах занавески. Было слышно, как затихает, удаляясь от двора, скрип Федоровых шагов. Игнат нащупал в углу мягкое печеное яблоко, повертел в руках и с силой запустил в дверь.
8
С того дня, как не стало Лотоса, Костя затосковал.
Но Арине о своем горе он не говорил, не хотел причинить ей боль. "Ей не надо знать об этом", – размышлял он.
Днями он больше стал налегать на работу. Вместе с бабами потеплее укрывал бурты, следил за вентиляцией, перебирал лук в хранилище. Лук, иссиза-золотистый!
уродился в тот год величиной с кулак. Костя слышал, как женщины вспоминали поверье, что крупный лук вырастает к большому горю, и почему-то запомнил это.
По вечерам, в отсутствие Арины, Костя возился в сторожке с отварами трав либо чинил обувь и варил еду на следующий день. Возле плиты сухо и желто блестела солома. На ней раньше спал Лотос, и Костя, все еще на что-то надеясь, не убирал ее. Ему и вправду казалось, что вот-вот прибежит Лотос, радостно заскребет в дверь лапами. Костя отодвинет крючок и впустит Лотоса. А он привычно и дружески лизнет его в руку, по-хозяйски уляжется на соломе, свернется на ней живым теплым клубком. Лотос, однако, не прибегал.
Вдруг не пришла к нему и Арина, хотя обещалась прийти. Костя всю ночь ходил возле буртов в ожидании.
Ушел в сторожку, лишь когда понял, что ее уже не будет.
Кругом серело, тьма таяла... И все равно не спалось ему. Лежал на кровати, гадал про себя: что с нею?
В полдень женщины донесли, будто видели, как утром уходил от Арининой хаты Игнат Булгарин. Тайком, крадучись улепетывал...
И тогда Костя, весь во власти смутных предчувствий, вспомнил про лук: "Вот оно и случилось. Правду говорили тетки". Костю опять стала мучить навязчивая мысль – давний и жестокий враг его. "Сбылось, – думал Костя. И тот сон, с рекой с белыми бурунами, в руку... Лучше б я не знал ее".
Пойти к Арине он уже не мог. Никакая сила не заставила б его отважиться на этот шаг, он скорее бы умер, чем пошел: "Чему быть, то и свершится. Не пойду".
И все чаще его взгляд падал на стену, где висело ружье с двумя тугими курками. Оно, казалось, могло дать ему прекрасный выход из положения. Все больше он проникался к нему трепетным уважением, нахваливал его, трогая курки, и поглаживал желтовато-ореховый приклад... Цвет приклада вызывал в нем воспоминания о густо цветущем бирюшнике, он вздрагивал и почти явственно ощущал горьковато-душный запах бирюшника, а закрыв глаза, видел Арину – она шла за ним по кустарникам.
Густо тогда цвел бирюшник, вспоминал Костя. Пышными, крупными гроздьями... Будто желтым пожаром был охвачен весь косогор. К чему? Нет ли и тут какой приметы?
А на дворе мело. Свистел ветер, бился в окошки снег.
Женщины перестали приходить на работу. Зато Евграф Семеныч, несмотря на ненастье, забегал к нему чаще прежнего. Старик хотел своим присутствием скрасить одиночество Кости. Шапчонка на нем сидела глубоко, по самые брови. Уши у нее, заиндевевшие от мороза, были связаны у подбородка. Поднятый жесткий воротник пальто, высокий и зализанный у затылка, мешал Евграфу Семенычу свободно поворачивать голову. Из этого воротника он выглядывал пугливо – как птенец из гнезда, но отворачивать его не хотел.
В сторожке он снимал лишь задубевшие рукавицы, дул на белые пальцы и растирал их. Потом вместе с Костей чистил картошку либо переставлял банки на полках, непрерывно рассказывал о мелочах собственной жизни, о своих наблюдениях. Выскакивал иногда на холод оглядывать бурты, – так, больше для порядка, чем для дела.
Когда же Костя особенно глубоко задумывался и впадал в мрачное состояние, Евграф Семеныч терялся и, чего-то стесняясь, начинал философствовать:
– Женщины, Костя, дарят нам великую радость, но и приносят ужасные муки. Каждый мужчина, дерзнувший завоевать их любовь, должен быть готов и к их коварству. Крепись... Да! – Евграф Семеныч, развивая мысль, входил в свою обычную роль, светлел лицом и уже сам верил тому, что говорил. Вспомни, как она жалела тебя! – восклицал он, поднимая кверху палец. Вспомни, успокойся – и поблагодари ее. И прости... За луч счастья!
– Я ее не осуждаю, – Костя тер кулаком лоб, передергивал плечами. Себя казню.
– За что?
– Я недостоин ее любви. Я хуже Арины.
– Грешно за это казнить себя, – горячо возражал Евграф Семеныч. Гордись: и ты дарил ей радость. Познавшие любовь навек счастливы. Смотри на меня. Я вдовец, один как перст на свете. А счастлив: любили меня, и я любил. Это редко бывает, Костя. Этим надо дорожить...
– Эх, Семеныч, – Костя мотал головой. – Семеныч...
Укутанная в пуховую шаль, однажды вечером набрела на огонь сторожки Марея. Ветер выл на все звериные голоса, в воздухе беспорядочно сшибались снежинки.
Марея постучалась – раз и другой. Переступив заметенный снегом порог, с неудовольствием отметила про себя, что Костя не один: Евграф Семеныч горбился у плиты.
Марея, не здороваясь, сдернула с головы шаль.
– Позвольте спросить, как вас занесло сюда в столь поздний час? стараясь выражаться изысканно в обществе женщины, обернулся к ней Евграф Семеныч.
– Меня ветром прибило к вам. – В голосе Марей прозвучали сердитые нотки. Она покосилась на угрюмо молчавшего Костю, сказала: – Вечно у тебя гости, даже чихнуть боязно.
– Извольте! – Евграф Семеныч с готовностью вскочил на ноги. – Если секреты у вас, я удалюсь.
– Побудьте, – сказал ему Костя. – Вы не помешаете.
Марея поджала губы, опечаленно вздохнула. Черты ее худого лица, будто занемевшие на морозе, понемногу смягчались, приобретали живость. На щеках слабый румянец тлел.
– Отогреюсь у вас. Супу сварить?
– Спасибо. Мы уже вечеряли, – ответил Костя.
– Всегда я не вовремя. Ладно, сейчас побегу. А то как запуржит – не выберешься.
Марея расстегнула плюшевый жакет, поправила на себе крупно вязанную шерстяную кофту, подсела к плите. Приоткрыла железную дверцу, грустно и пристально глядела в гудящий огонь. Схваченная синеватым пламенем, коробилась и потрескивала березовая кора на чурках. Жар проваливался вниз сквозь колосники поддувала, ярко светясь из квадратного отверстия. Отблески его растекались на стене.
Марея встрепенулась, отодвинулась от плиты, из полосы устойчивого тепла:
– Пойду. Не буду надоедать вам.
– Побудьте еще, Марея Петровна, – просительно, однако не слишком настойчивым тоном сказал Евграф Семеныч.
– Нет уж, нагостевалась.
Костя облачился в тулуп, решив проводить ее до большака. Шли, прислушиваясь к ветру. Кусты шиповника вздрагивали и гнулись, позванивая обледенелыми ветками. Над буртами снег вскипал, свивался в жгуты.
Кювет у большака до краев занесло. Сама же дорога была черно-белесой, почти голой; дымные змейки остро, колюче вспыхивали над ней. Костя помог Марее перепрыгнуть через кювет и, придерживая рвущиеся в сторону полы тулупа, с болью, с участием спросил:
– Добежишь? А то останься у нас, переночуешь...
Вся на ветру, в длинной бьющейся юбке, в сапогах,
Марея обернулась на его голос:
– Говорила тебе: балуется она. Не верил. Теперь-то убедился?
– Иди, Марея... Знобит.
– Что все гонишь? Гони, а все одно меня когда-то покличешь. – Марея потуже затянула концы шали и быстро зашагала по дороге. – Ты – мой! крикнула издали.
"Мой, мой!.." – понеслось куда-то во мглу.
Костя заложил руки в нахолодавшие рукава тулупа и, не защищая лица от летящего снега, повернул назад...
– Проводил? – уставился Евграф Семеныч на едва успевшего войти друга.
– Ага.
– Ну и хороши современные женщины! Цепче репейника... Да не ведает Марея Петровна, к кому пристает.
Совсем не ведает.
– Жалко ее, – мрачно сказал Костя. – Хоть бы вы потолковали с ней. Больше не могу, Семеныч. Раз у ключа, в Черемуховой балке, наговорил ей обидного, а после мучился. – Он выпростал руки из тулупа, кинул его на спинку кровати. – Сердце и у Марей бьется для счастья.
Потому и ее обижать страшно. Никого обижать нельзя.
Евграф Семеныч заночевал в сторожке, расстелив на полу у теплой плиты свое пальто и Костин тулуп. Чуть свет схватился и – бегом к себе печь топить, чтоб стены не настыли. Ветер улегся, утро стояло ясное, морозное.
Сугробы в поле стыли волнами, как белый песок в пустыне. После ухода Ёвграфа Семеныча Костю совсем одолела тоска. От нее он не находил себе места.
Он выгреб из плиты нагоревшую золу, прочистил колосники и, отнеся ведро в поле, рассыпал ее по снегу Затем достал из-под кровати топор и, потирая на морозе руки, с жаром принялся рубить дрова. Покончив с ними, сложил поленницу у стены, куда меньше всего мело, взял деревянную лопату и прочистил дорожки к буртам! хранилищу и к большаку.
Усилием воли заставляя себя быть в постоянном движении, все время чем-то заниматься, Костя, однако, ловил себя на мысли, что это не избавляет его от внутренней сосущей боли. Все равно он работал с еще большим усердием и горячностью. Кроме боли, у него почему-то было и такое ощущение, что скоро обязательно случится очень важное для него и оно, это важное, навсегда положит предел его мучениям. Сегодня, и только сегодня, прояснится вся его минувшая жизнь, вплоть до последнего часа, и он наконец поймет, стоит ли жить дальше И все-таки что же произойдет? Он бы многое отдал даже за сотую частицу этой тайны.
Встало солнце. Снега забелели резче, мороз окреп.
Волнуясь, Костя набрал охапку дров, внес ее внутрь сторожки и стал разводить огонь в плите. Отсыревшие щепки дымились и не загорались. Тогда он отвинтил у лампы головку, плеснул на щепки керосина. Хотел поднести к ним горящую спичку, но в этот миг звякнула щеколда – и Костя увидел Арину. Еще не поверив тому, что случилось, смяв в кулаке спичку, Костя почувствовал на своих плечах прикосновение ее рук. И странно изумился, увидев, что она плачет.
– Прости, Костенька...
– За что?!
– Не спрашивай! – задохнулась она. – Я потом все, все расскажу. Только не сейчас. Стыдно... больно!
Застигнутый врасплох, он стоял у плиты на коленях с выражением человека, который, кроме своей, не чувствует вины других. Арина обнимала его, и в ответ на смятенные ласки он привлек ее к себе и тоже почему-то ощутил навернувшиеся на глаза слезы. Они уже катились по щекам, и Костя впервые в жизни не стеснялся их: облегчали они душу, как будто сходил на нее добрый и легкий свет.
– Люби меня, люби! – с раскаянием, с горечью, с мукой умоляла Арина.
И опять вспыхнула ясная, что солнечный луч, радость, а с нею – вера в себя, решимость чем-то необыкновенным отблагодарить Арину за это ощущение полноты счастья.
И Костя вспомнил о медвежьей шкуре. Да! Ее надо подарить Арине на новоселье.
Между тем погода круто менялась: на леса и горы внезапной волной хлынуло тепло. Снег оседал, на крутогорьях и пригревных склонах его проедали черные пятна. Деревья тускнели, сбрасывая свой белый наряд. Потом хватило крепким морозцем, и установились тихие безветренные дни. Костя обрадовался, что в такую погоду ему будет легче добраться до елового молодняка, где, по рассказам охотников, в эту пору встречаются медведи в открытой лежке.
В брезентовый рюкзак он уложил коробки с дробью, порохом и пыжами, почистил стволы, опоясался патронташем и, оставив за себя в сторожке Евграфа Семеныча, ушел.
То случилось на пятый день после их объяснения с Ариной.
Костя радостно встряхнул холодную руку Евграфу Семенычу и предупредил его:
– Если придет Арина, скажите: Костя в город по своим делам отлучился. Прибудет, мол, дня через два.
И тогда переселиться поможет.
– Зачем? – недоумевал старик. – Можно и правду сказать.
– Так надо, Семеныч, – бросил Костя.
Он мечтал неожиданно нагрянуть к Арине с медвежьей шкурой и удивить ее. Поэтому и не хотел, чтобы она знала об охоте.
Шагалось ему легко, весело. Все в нем пело от предчувствия доброго праздника, который уже звучал в душе. В тишине морозного утра звонко хрустел под ногами тонкий ледок. Снежный наст был тверд и почти не проваливался. Костя брел где прямиком, подымаясь вверх по косогорам, где обходил камни и кусты, но так, чтобы не делать больших петель. Он берег силы, ведь напасть на след медведя или отыскать его берлогу будет нелегко.
На косогоре, обращенном к солнцу и почти бесснежном, он увидел зайца. И заяц увидел его. От неожиданности зверек прижался к земле и несколько мгновений следил тревожным, мятущимся взглядом за приближением охотника. Потом резко вскочил и дал стрекача в сторону ольховых кустарников. Костя полюбовался изпод ладони его прыжками, улыбнулся и пошел дальше.
В полдень Костя добрался до елового молодняка и уселся на косо спиленный пенек отдохнуть. Он вынул из верхнего отделения рюкзака обернутый в газету кусок сала, неторопливо порезал его ножом на мелкие доли и стал есть, держа в одной руке краюху зачерствевшего хлеба. В ельнике сплошь лежал снег. Невдалеке, желтея глиной и прошлогодней травой, тянулась осыпь.
"Шатунов в эту зиму много будет, – думал о медведях Костя. – Жиру не накопили. С чего бы ему завязаться? Груш не уродилось, орехов мало..."
За спиною раздался треск валежника. Костя обернулся и оторопел: прямо на него, нюхая снег и недовольно помахивая головой, пер из ельника большой бурый медведь. Костя вскинул двустволку, прицелился, дожидаясь с гулко забившимся сердцем, пока медведь выберется на чистое и подойдет ближе. Но тот задрал вверх голову, принюхиваясь к ветру, и остановился. Костя встретился с ним взглядом и внезапно смутился от почти осмысленного выражения глубоких и круглых, как у человека, медвежьих глаз. Они будто просили его о чем-то.
Ружье у Кости вздрогнуло, мушка заметалась, и он, теряясь от этого открытого и беззащитного взгляда, через силу нажал курок. Сухо хлопнул выстрел. Медведь взревел, ослепленный болью и яростью к человеку, ломая ветки, бросился в глубину ельника.
"Как он кричит! – содрогнулся Костя. – Лучше б сразу, наповал... Тетеря, промазал..." – укорял он себя, кинувшись вслед за бегущим зверем.
Медведь уходил от него все дальше. Рев его становился реже, приглушеннее, а скоро и вовсе прекратился.
На снегу отчетливо выделялись следы, кое-где кровь рдела, будто кто просыпал из лукошка спелую клюкву.
Тяжело дыша, Костя бежал, изредка останавливался и приглядывался к снегу, чтобы не потерять след.
Началась каменистая осыпь с цепким низкорослым кустарником – след оборвался. Костя пригибался к земле, пытаясь вновь отыскать хотя бы каплю крови, – тщетно. Тогда он вспомнил о Лотосе и пожалел, что смерть настигла его верного и преданного друга задолго до этой охоты.
Задумавшись, Костя брел наугад по гребню, разделяющему ельник от осыпи.
Тем временем медведь пересек осыпь, вломился в кусты и стал кататься на спине, зализывая горящую в брюхе рану. Его охватывала слабость, сколько мог он противился ей, яростно греб когтями землю, обсыпался снегом... Опять вскочил и ринулся по осыпи.
Костя, потеряв надежду отыскать медведя, повернул назад. А шатун, тенью прошмыгнув, уже затаился в ельнике, почти на том же месте, где его настиг выстрел, и терпеливо ждал возвращения человека. Шатун чуял вблизи свою кровь на снегу. Она раздражала его, однако он не шевелился.
Когда человек поравнялся с ним, он вздыбился во весь свой рост, молча накинулся на него со спины, подмял под себя. Когтистая лапа рванулась по лицу, и одновременно что-то внутри у Кости лопнуло, порвалось.
В горячке он выхватил из-за пояса нож и всадил его по рукоятку в горло зверю.
– Ари-ин! – закричал Костя, пугаясь оттого, что небо над ним багровело, а вокруг образовывалась глухая, жуткая пустота. Крик его испугал медведя. Он отвалился от Кости и вялыми, слабеющими прыжками побежал под гору. Вдруг закружился на месте, жалобно взревел и свалился на бок, обратив морду к человеку.
Костя уже не слышал его последнего, предсмертного рева.
9
Долгое отсутствие Кости встревожило Евграфа Семеныча, он сообщил председателю колхоза. Стали искать пропавшего охотника – и нашли. Медведь и Костя, присыпанные белой порошей, лежали неподалеку друг от друга. Студено было в горах. Вовсю погуливал ветер, прочесывал насквозь ельник, натужно свистел в балке.
Все ниже спускаясь к земле, неприветливо хмурилось небо – к большому снегу. Люди содрали с медведя шкуру, бережно завернули Костю в брезент и Понесли его вниз, к жилью.
Тело предали земле на хуторском кладбище, хотя на нем давно уже никого не хоронили. Но для Кости сделали исключение. Может быть, потому, что любил он Сторожевой больше других, а значит, и заслужил право остаться навечно там, где родился.
Женщины голосили навзрыд, вспоминали доброту покойного. Беременная Машутка до того растравила себя слезами, что упала в обморок. Ее подхватили под руки и куда-то увели. Евграф Семеныч тенью ходил вокруг могилы и, путаясь в полах своего пальто, все спрашивал v кого-то:
– А как же я? Что ж мне делать?
Марея положила на свежий бугорок вылепленные из воска прозрачно-белые цветы, пошевелила сухими бескровными губами:
– Не воротись Арина, жил бы он...
– Из-за медвежьей шкуры сгубила человека, – склоняясь над могилой, поддакнул ей широкой крепкой кости старик, с рыжими усами и с такой же бородой. Это был Прокофий Прокофьевич, тот самый, что когда-то встретился Арине у оврага. Он давно жил в селе, а сейчас гостевал у дочери и случайно оказался на похоронах. – Что же это творится? – тоном поучения говорил Прокофий Прокофьевич и с осуждением поглядывал в сторону Арины.
Выл, выл ветер. Рвал на женщинах платки. В вое его Арина ничего не слышала. Вся в черном, стояла она у бугорка и невидяще смотрела на остро ограненный металлический обелиск с красной звездой.
Люди стали расходиться: Климиха звала всех на поминки в старую хату. Кладбище опустело. Еще неуютней стало кругом. К Арине подошел Федор Кусачкин, осторожно тронул ее за локоть:
– Куда тебе?
Арина ничего не ответила, вздрогнула и пошла к дороге, ведущей в село. Федор постоял, хотел было повернуть в противоположную сторону, но в последний миг передумал и направился вслед за ней. Он опасался оставлять ее одну.
– А на поминки? – спросил Федор, когда они уже были далеко от хутора.
Арина шла как немая, глядя в пустое пространство перед собой.
Почти у села их неожиданно настиг Игнат, с сумкой через плечо. Федор отвернулся. Голубела на сумке среди мутно-белой, неприютной степи реклама Аэрофлота, призывающая к выгодным и удобным путешествиям на воздушных лайнерах. По всему было видно, что Игнат отправлялся в неблизкий путь. Он приостановился, собравшись что-то сказать Арине, уловил в ее лице пугающую отрешенность ко всему – и молча обогнал их, зажелтел впереди своей дубленкой. В спину ему дул ветер.
В воздухе мелькали снежинки. Откуда ни возьмись на дорогу выкатился колючий шар перекати-поля и, сухо шелестя, бездомной собачонкой кинулся Игнату под ноги. Тот пнул его – шар заюлил, завертелся, вскачь замельтешил по дороге. Чтобы согреться, Игнат побежал за ним, гулко стуча по затвердевшей земле.
Не дойдя до нового Арининого дома, Федор остановился, проводил глазами Арину. Он больше не знал, чем ей помочь, и решил вернуться на поминки.
Арина задержалась у чинары, в забытьи провела рукой по ее тонкому вздрагивающему стволу, подернутому прозрачным слоем льда. Деревце принялось и незаметно жило, противясь ненастью. Лед таял под горячими пальцами, кора теплела...
Когда-то зацветет чинара и даст первые орехи. Упадут они в землю, лопнут и развернутся в ней, как живые.
Из семени пробьются на свет побеги. Потом зашумят деревья...
Арина вскрикнула от внезапного и радостно-незнакомого толчка под сердцем. Что-то живое опять шевельнулось в ней. Все еще не веря чуду, она жадно прислушивалась к зарождающейся в самой себе новой таинственной жизни. Арина ждала этого, ждала с тревогой, нежностью и надеждой... Она припала вдруг щекою к чинаре и заголосила во весь голос – от осознанной до конца потери...
1973