Текст книги "Бабкин лазарет"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Все в бригаде знали, что в стрельбе из пистолета сержанту не было равных. На расстоянии двадцати шагов он попадал в пятак, с тридцати шагов раскалывал вдребезги граненый стакан.
– Видишь эту елочку, левее березки? – спросил сержант, взглядом показывая на молоденькое деревце.
– Вижу.
– Мне кажется, что в прошлом году она подросла больше, чем ее соседка-подружка справа. Тебе не кажется, Вань?
– Да, на целых десять – двенадцать сантиметров она повыше, чем та, что рядом слева, – согласился я, все еще полагая, что он хочет найти какой-то новый ход.
– Хотя я и не бог, но я их сейчас сравняю. Постараюсь первым выстрелом. – С этими словами сержант поднял «браунинг», прищурился и начал целиться. Целился он долго-долго, несколько раз опускал и снова поднимая руку. И я заметил, что рука его слегка дрожала. «Неужели попадет?» – подумал я и затаил дыхание.
И вдруг с сержантом словно что-то произошло. Опустив «браунинг», он с минуту стоял неподвижно, о чем-то задумавшись.
– Слабо? Рука дрожит? – подначивал я, в душе почему-то уверенный, что он обязательно промахнется.
– Не могу… Раньше это делал запросто. А сейчас не могу. Не поднимается рука. А ведь сколько я состриг этих молоденьких вершинок. Только сейчас понял, что занимался душегубством.
Мы прошли в глубь леса еще шагов сто и остановились. Сержант облюбовал невысокий пенек, поставил на него коробок спичек и молча отмерил в сторону дороги тридцать намашистых шагов. Снова поднятая рука, в которой он держал «браунинг», мелко дрожала. Теперь я очень хотел, чтобы он не промахнулся. И он выстрелил. Я даже по-детски радостно взмахнул руками, когда на моих глазах с пенька брызнули во все стороны спички.
– Ну, ты даешь! – только и смог сказать я. – Не зря о тебе начальник штаба рассказывал, что из своего «браунинга» ты на лету попадаешь в ворону.
– Так вот, Ваня, больше я по воронам и по еловым вершинкам бить не буду. Пусть живут себе на здоровье. А ты знаешь, зачем я позвал тебя в лес?
Я пожал плечами:
– Прогуляться.
– Нет, не только прогуляться.
– А зачем же?
– Затем, чтобы сделать этот мой последний выстрел из моего «браунинга».
– Почему последний? – Я решительно недоумевал.
Сержант протянул мне «браунинг».
– Это – лучшее, что имею. Бери.
В Речице мы простояли еще четыре дня. Сержант Вахрушев заметно окреп, дважды в день медсестра делала ему перевязки, а бабка Василиса по-прежнему продолжала лечить его огнем. Правда, лен теперь она выменивала не на свою картошку; запасы которой у нее таяли, а на консервы и концентраты, получаемые нами. Кое-что оставалось и бабке на черный день, когда мы покинем ее хату и двинемся дальше по дорогам войны.
Хотя апрель выдался теплый, солнечный, но по утрам еще стояли заморозки, затягивая лужи в корочки мутноватого стеклянного ледка. В одно из таких ранних утр в хату к нам кто-то постучал если не кованым каблуком, то по крайней мере увесистым кулаком. За стуком донесся хрипловатый голос наводчика Митрошенкова, который в этот час, будучи в карауле, бодрствовал.
– Сержант Вахрушев, приготовиться к выступлению. – И после некоторой паузы тот же голос, но на более низких, басовитых нотах долетел до нас. – Слышите? Выступление!
– Слышим! – крикнул я наугад, рассчитывая, что голос мой долетит до слуха Митрошенкова, и поспешно вскочил с кровати. Слез с печки и сержант. Завозилась в своей конуре и бабка Василиса.
Минут через десять мы с сержантом уже были почти в полном сборе. Весь наш нехитрый багаж вошел в вещмешки, не заполнив и четверти их. Остатки недельного провианта, полученного три дня назад, мы вручили бабке, она была так растрогана, что и не знала, как отблагодарить нас. Но ее успокоил сержант:
– Бабуся, я у тебя в вечном долгу.
Больше всего огорчало бабку, что она не покормила нас завтраком.
– Да что же они вечером-то не сказали, что уезжаете? – колготилась она у шестка, стараясь растопить сухие чурочки, если не сварить, то на худой конец разогреть нам кое-чего из остатков ужина.
– На войне, бабуся, вечером солдат не знает, где он будет завтра утром и что он будет делать, – приговаривал сержант, перевертывая портянку, которую он второпях навернул не совсем туго. – Жалко с тобой расставаться, но ничего не поделаешь – такая у нас работа.
А бабка, стоя посреди кухни, растерянно сокрушалась:
– Да это как же так-то?… И не поемши?.. Вы хотя бы щец похлебали. Хоть и вчерашние, но еще не прокисли. Я сейчас разогрею, мигом… А пшено-то, пшено в горшке забыли!.. Ой, господи, а консервы-то ведь на целую неделю получили, а харчились всего три дня, чего же будете есть-то?..
И снова сержант пошутил:
– Топор, бабуся, сварим. Солдат не пропадет и без пшена и без консервов.
Расправив на шинели ремень, сержант по-уставному, как-то подчеркнуто торжественно, как к командиру, подошел к бабке, обнял ее и расцеловал трижды. Маленькая, согбенная, она головой еле доставала ему до плеча.
– Живи, бабуся, долго и помни нас, солдатиков, а мы тебя не забудем. Если останемся живы и будем возвращаться домой мимо Речицы, то обязательно заедем. Починим хорошенько крышу и переберем в горенке пол. А то он ходуном ходит. Спасибо тебе за все: за заботу, за приют и за ласку.
– Спасибо, Алешенька, спасибо тебе, родимый, дай бог вам в добром здоровье добить врага и возвратиться к своим матерям и отцам да братьям с сестрами.
Трижды расцеловал старушку и я. Поблагодарил за все добро. По ее старческим, морщинистым щекам привычно текли слезы. Она их даже не утирала.
Когда мы вышли во двор, со стороны соседней улицы, где под строгой маскировкой стояли наши боевые установки, у каждой из которых круглосуточно находился постовой караульной службы, привычное ухо уже уловило равномерный гул разогреваемых двигателей. Тонкий ледок похрустывал под ногами, когда мы вышли на улицу, схватившаяся за ночь грязь, подернутая хрупкой морозной корочкой, лопалась под подошвами сапог, обнажая черное, как гудрон, хорошо размешанное тесто. Из-за леса выплывал огненный диск солнца, обжигая своим золотистым багрянцем вершины деревьев и обдавая теплым дыханием продрогшую за ночь землю. На дороге, еще не тронутой рубчатой резиной автомобильных шин, лежали длинные тени от кольев уцелевшей изгороди. Утренняя свежесть весны холодком лезла за воротник шинели, под широкие рукава. Воздух был настолько хрустально-прозрачный и бодрящий, что на какие-то мгновения все, что окружало меня: дома, голые деревья, заборы, снующие взад и вперед фигуры людей в шинелях, дорога, льдистые лунки, – все это напомнило вдруг гигантский аквариум, где в родниково-прозрачной воде передвигались удивительно терпеливые разумные существа – люди. Все, что неподвижно окружало людей в шинелях, было лишь подобием морского дна, вымощенного умелыми руками тех, кто соорудил этот великий аквариум жизни, наливающийся новыми свежими соками весны и обновления под золотисто-розоватыми лучами солнца. И наливается эта светлая жизнь новыми соками лишь для того, чтобы через час, два часа или три… познать, что, кроме жизни, на земле еще существует другая великая, противостоящая ей сила – смерть. Черная, холодная, как могильная земля.
Чувствуя на своей спине чей-то взгляд, я остановился и оглянулся. У ветхой калитки, которую я подремонтировал два дня назад, почти полностью заменив в ней полусгнившие доски, стояла бабка Василиса. Такой она и осталась в моей памяти на всю дальнейшую войну и на всю жизнь. Кутая сухонькие плечи в старый шерстяной платок, она, наверно, ждала, чтобы кто-нибудь из нас оглянулся. Первым это сделал я, следом за мной остановился сержант. Бабка легонько помахала над своей головой ладонью, а потом трижды перекрестила нас. Мы помахали ей на прощанье, повернулись и быстро зашагали в сторону, откуда доносился нарастающий гул заведенных «ЗИСов». «Эх, бабуся, бабуся, – подумал я, – как мало нужно тебе в жизни, всего лишь крохотная крупица человеческого внимания и чьей-то заботы! Сама же ты за эту крупицу незримо для себя, становясь от этого лишь чище душой и богаче, раздариваешь людям целые глыбы доброты своего бездонного щедрого материнского сердца». Пока прогревали моторы и вытягивались в походную колонну, прошло около двух часов. Несколько раз по цепи боевых расчетов проплывала команда: «Моторы!..» – и после нее утробно-земляной гул топил безлюдную улицу. Все ждали последующей команды: «По машинам!..» – после которой номера боевых расчетов нырнут под брезент, а командир расчета сядет в машину рядом с водителем. Но второй команды все не было и не было. Вместо нее по колонне поплыла новая команда: «Глуши моторы!..». А почему глушить – солдат расчета не знал. Не знал этого и командир боевой установки. Не знал даже командир взвода. Все эти команды шли от головной машины, где в окружении командиров батарей, начальника штаба и своего заместителя возвышался стройный, как тополь, наш командир дивизиона майор Шмигель. Со стороны мы следили за каждым его жестом, за каждым движением, стараясь угадать, какой будет последующая команда. А последней из всех подготовительных команд должна быть: «Походной колонной – марш!». Марш, чтобы где-то впереди дать такой вал огня, чтобы наша пехота встала в полный рост и пошла, пошла туда, где близился конец войны. Но, очевидно, по расчетам командования, трогаться нам было еще рано.
В девятом часу дивизион был выстроен в походную боевую колонну, моторы уже работали на малых оборотах, солдаты сидели под брезентовыми чехлами и мирно покуривали, словно над головами нашими затаились не могучие реактивные снаряды, разрыв каждого из которых нес в себе множество смертей, а рождественские подарки Деда Мороза. Война приучает ко всему относиться философски и вытравляет в душах сентиментальность. Поразить врага, уничтожить его становится привычкой и единственной работой солдата. Перекидываясь шутками, балагуря, мы ждали этой последней команды. Улица, на которой за все утро, как того требовал порядок построения боевой колонны, мы не увидели ни одного гражданского лица, была пропитана горьковатым дымком отработанного бензина. Митрошенков, еще прошлой осенью изрекший формулу построения боевой походной колонны: «Каждая мышка – в свою норушку», снова всех развеселил, когда, затянувшись крепкой бийской махоркой, глубокомысленно сообщил:
– Мышки давно в своих норушках, а те, что постарше, резвятся на дорожке.
Сказав это, он приподнял брезент и показал в сторону столпившихся у головной машины командиров.
То, что я увидел в следующую минуту, заставило меня затаить дыхание. Я не верил своим глазам. Со стороны хвоста колонны по ходу машин трусила бабка Василиса. Ее пытались остановить постовые, но она, сердито отмахиваясь, бежала в сторону головной машины и все время, вскидывая голову и обращаясь к водителям, о чем-то спрашивала. Я догадался, что она ищет нас с сержантом Вахрушевым, а поэтому кулаком постучал по дверце кабины, из которой тут же высунулся сержант.
– Чего?! – сердито окликнул он меня, свесившись всем корпусом из кабины.
– Гляди!.. Нас зачем-то ищет бабка. Может, чего оставили?
Теперь я отчетливо видел, что все командиры, сгруппировавшиеся вокруг командира дивизиона, и сам майор повернулись и смотрели в сторону приближающейся к нашей машине старушки.
– Чего будем делать? – спросил сержант, увидев из кабины бабку.
– Ты командир, решай. Мы сейчас на глазах всего командования.
Когда Василиса поравнялась с нашей машиной и увидела высунувшуюся из кабины голову Вахрушева и меня, машущего из-под брезентового чехла рукой, она остановилась и, тяжело дыша, проговорила:
– Наконец-то, господи, разыскала вас. Сколько вас много-то!.. Слазьте, я вам, сыночки, картошечки со свиной тушенкой сварила и хлебушка нарезала, а соседка троечку соленых огурчиков дала. Ну, чего же вы сидите?.. Слазьте, а то сейчас поехать велят и вы не успеете… – Видя нашу скованную нерешительность, бабка была готова расплакаться. Из-под шали у бабки выглядывал глиняный горшок с тушеной картошкой, запах которой доносился к нам даже под брезент полога. В этом горшке нам бабка варила три недели. Митрошенков и здесь не удержался от подковырки:
– Везет же людям!.. Им в рот кладут, а они выплевывают. Предложили бы мне – я бы ухитрился, как разделаться с этой бульбой.
– Нельзя нам, бабушка. Сейчас тронемся. Видишь – ждем приказа командира, – сказал сержант и рукой показал в сторону майора, который что-то говорил своим подчиненным и улыбался, глядя на нас.
– Это какого командира? – взгляд бабки метнулся в сторону головной машины. – Это вон того, высокого? В длинной шинели?
– Да, да, самого высокого. Это наш главный командир.
– Ну так что ж, если он главный. Я спрошу у него… Я сейчас… Глядишь, и разрешит. Небось, успеете доехать куда нужно.
Когда старушка кинулась с горшком в обнимку к командирам, тут и мне захотелось заплакать. От умиления, от тихой душевной радости и еще от чего-то такого, чему и слов не подобрать.
С командиром дивизиона она говорила совсем недолго, с полминуты. А когда, как на крыльях, распахнув на ходу шаль, семенила назад к нашей машине, лицо ее словно помолодело и светилось сиянием счастья.
– Разрешил, – запыхавшись, проговорила она, еще не добежав до машины. – Слазь быстрей! Чего мешкаете? – почти командовала бабка сержанту. – Так и сказал самый высокий: «Пусть поедят хорошенько – время еще есть».
Сержант бросил недоверчивый взгляд на бабку, потом в сторону командира дивизиона, и тот, очевидно, поняв замешательство Вахрушева, разрешающе махнул ему два раза рукой и кивнул головой.
Этот жест майора и его кивок головой понял и я.
Нас с сержантом как ветром сдуло с боевой установки. Отойдя шагов на десять от машины, мы принялись за завтрак. Бабка Василиса, раскрасневшись, держала трясущимися руками горячий горшок с еще дымящимся парком, и мы своими походными ложками, обжигаясь, то и дело бросая украдкой взгляды в сторону командиров, уминали за обе щеки картошку со свиной тушенкой, прикусывая соленым огурцом, пахнущим чесноком и укропом.
Вряд ли когда-нибудь в жизни я буду есть с таким аппетитом картошку, с каким мы ели ее с сержантом Вахрушевым в апреле 1944 года на глазах всего дивизиона, не успевшего перед неожиданным выступлением позавтракать.
Под отвернутым чехлом установки сидели солдаты нашей роты и, глотая слюнки, глядели, как мы с Вахрушевым подчищали горшок с тушеной картошкой.
Вдруг откуда ни возьмись из-за соседней машины вывернулся помпотех дивизиона, слывший среди командиров дивизиона умением за один присест разделаться с булкой хлеба и полкилограммом тушенки. О его завидном аппетите ходили легенды.
– Вы что, у тещи в гостях или в боевой обстановке? – закричал капитан и, глотая слюнки, стоял и смотрел на нас такими глазами, как будто в следующую минуту он кого-нибудь из нас ударит: или меня, или сержанта. – Сейчас же по машинам.
– А ты не кричи, не кричи. Тут есть постарше тебя, – осадила капитана бабка Василиса. – Главный командир разрешил. Вон он, поди спроси. – И она показала в сторону головной машины, где стоял командир дивизиона.
Словно не расслышав окрика помпотеха, мы наперегонки молотили ложками остатки картошки. Капитан оценил ситуацию, в сердцах плюнул и пошел в сторону головы колонны.
Смахнув с кончика носа нависшую прозрачную каплю, бабка почему-то засуетилась, завертела по сторонам головой, словно собираясь делать что-то запретное.
– Подержите, я сейчас. – Она Передала мне пустой, но еще теплый горшок, а сама озябшей рукой полезла за пазуху, достала оттуда две аккуратно завернутые чистые тряпицы наподобие свернутого носового платка.
– Это тебе, а это тебе. – Она протянула мне и сержанту две эти чистенькие тряпицы.
– Что это, бабуся? – спросил я, держа в руках тряпицу, но она опасливо посмотрела в сторону командиров и замахала рукой.
– Положите в карман гимнастерки, потом посмотрите: видите, командиры уже зашевелились. А то ругаться станут.
– Адрес здесь? – все-таки полюбопытствовал сержант и засунул тряпицу в нагрудный карман гимнастерки. То же самое сделал и я.
– Адрес, адрес… смотрите не потеряйте, – скороговоркой проговорила бабка и, поставив горшок на землю, застегнула верхнюю петлю на моей шинели. – Застегнись хорошенько, не то продует, утро-то зябкое. Когда супостатов разобьете до конца, напишите мне письмецо, буду молиться за вас. Адрес-то мой, поди, не забудете: улица Пролетарская, дом четырнадцать.
– Напишем, бабушка, не забудем, – торопился сержант и уже с опаской посматривал в сторону головной колонны, откуда каждую секунду может прозвучать последняя команда: «Марш!..»
– Нагнись, я тебя поцелую. – Бабка потянула за ворот шинели сержанта. – Вон какой вымахал дубок.
Вахрушев нагнулся к бабке. Она поцеловала его в щеку. Поцеловала и меня.
– Ну, с богом, дети мои, – сказала бабка, и в этот момент от головной машины понеслась по колонне команда: «Марш!».
Я нырнул под полог чехла, сержант заспешил в кабину. Наша машина стояла по счету шестой от головной, поэтому тронулась не сразу. Приоткрыв полог чехла, мы всем расчетом, как молчаливые сурки, с грустью смотрели на Василису, которая стояла посреди улицы и глядела то на меня, то на кабину машины, в которой сидел сержант. А когда наша машина тронулась, бабка трижды перекрестила нас, помахала рукой и так стояла с пустым горшком в руках, пока колонна не повернула влево и она не скрылась из виду.
Так мы расстались с русской женщиной, в доброте своей – бескорыстной, в материнской любви – строгой, в заботе о людях – скрытной.
В этот же день наш дивизион при особой группе Ставки Верховного Главнокомандования был брошен на прорыв линии обороны немцев, которым удалось прочно закрепиться в городе. После непродолжительной артподготовки, в течение которой мы успели дать три залпа, наши боевые установки, зарядившись, пошли в наступление вместе с танками и пехотой. К полудню город был освобожден от врага, и из потайного резерва начпрода дивизиона капитана Лукони в обед нам, солдатам и сержантам, выдали по дополнительной – «освободительной», как он любил шутить, порции согревающего.
В этом бою сержанта Вахрушева тяжело ранило. Причем ранило глупо, уже после артподготовки, когда отстрелявшийся дивизион вышел на дорогу, чтобы сосредоточиться где-нибудь в удобном, не просматриваемом с воздуха леске и, зарядившись, ждать новых команд. И приспичило же сержанту переобуваться, когда колонна на минуту остановилась в ожидании двух отставших боевых машин. Выскочил он из кабины, прикинул на глазок, что пока две показавшиеся из-за поворота машины догонят колонну, он вполне успеет перемотать портянку на правой, раненной год назад ноге, и присел на придорожный пенек. И в тот самый момент, когда он не успел еще стянуть с ноги сапог, справа от него разорвался шальной снаряд, после которого впереди колонны, но уже дальше от дороги разорвался второй снаряд. Осколок угодил сержанту в правую лопатку. Мы, сидя под чехлом, видели, как сержант выгнулся в спине, словно пытаясь потянуться, потом взмахнул руками и повалился навзничь. Будто по команде, мы всем расчетом соскочили с машины, кинулись к сержанту и на руках донесли его до санитарной машины, где уже на ходу ему была сделана перевязка. Он был в полном сознании, когда мы несли его к санитарной машине, идущей в хвосте колонны. На прощание, уже в машине, слабо улыбаясь, он сказал своим солдатам, с кем мечтал дойти до Берлина:
– Вот так-то, братцы, а я загадывал, что мы пальнем по Берлину. Видно, это придется вам сделать без меня. Уж вы тогда хоть на одном снаряде напишите мою фамилию.
Наперебой, торопясь, чтобы не задерживать уже тронувшуюся колонну, мы заверяли своего командира, что еще встретимся, что он в добром здоровье вернется в нашу батарею и уж по Берлину-то мы жахнем так, что нас услышат в Сибири.
Митрошенков и тут нашел случай добродушно съязвить:
– А уж на Тамбовщине-то, сержант, от наших берлинских залпов посыплются в окнах стекла. Только, чур, в кабине командира будешь ты. Иначе нас в Тамбове не услышат.
На шутку Митрошенкова Вахрушев, пытаясь улыбнуться, тихо ответил:
– Спасибо, Николаша, постараюсь. Ну ступайте, братцы, а то отстанете, повоевали мы на славу. Прощайте!.. – Последние слова сержант сказал, когда санитарная машина уже тронулась, и мы на ходу попрыгали из нее и кинулись догонять свою машину. Запыхавшись, мы вскочили под брезент своей установки. Митрошенков, как наводчик и заместитель командира боевой установки, сел в кабину на место сержанта Вахрушева. В середине июня нашей гвардейской минометной бригаде пришлось участвовать в такой артподготовке, какую я не видел за всю войну. В течение двух часов два фронта – 1-й и 2-й Белорусские, – растянувшись на сотни километров, били изо всех стволов, какие только были на их вооружении. В небе над нашими головами черными тучами проносились армады бомбовозов, груженных тысячами, десятками тысяч бомб разных калибров и разных назначений: фугасных, бронебойных, осколочных. И вся эта сила огня и разрушения падала на голову врага. Только после этой артподготовки, когда слева и справа от нашего дивизиона на многие десятки километров в сторону врага летели снаряды, мины и бомбы, когда от гула, содрогающего воздух и землю, захватывало дух, я понял всю истинную глубину и неотвратимость нашего возмездия.
Да, в том бою все мы, от солдата до маршала, были силой отмщения за тех однополчан, кто сложил свою голову за Отечество, мы несли на своих боевых знаменах солнце Победы и освобождение порабощенным народам.
Летнее наступление всех фронтов нашей армии потом, после войны, военные историки и генералы штабов разложат по полочкам стратегических и тактических операций и каждую из них подвергнут анализу, дадут ей оценку, найдут наименование. Мы же, солдаты лета 1944 года, знали в тот день одну стратегию и тактику: только вперед. Силы духа нам, россиянам, вокруг которых сплотились в единую боевую дружину все нации и многоязыкие народы наших необозримых земель и пространств, что простираются от Белого моря до моря Черного, было не занимать. Эту силу духа мы как эстафету высшей нравственности и совести приняли от воинов, что легли на поле Куликовом, что сложили свои буйные головы на знаменитом Бородинском поле, от тех воинов октябрьских боев и гражданской войны, что за первую и вторую пули, пущенные в Ленина, были готовы идти на смерть. И шли на нее… Шли и побеждали.
После успешного прорыва, когда силы обоих фронтов перешли в стремительное наступление, наша гвардейская бригада поддерживала своими залпами наступающие войска. В один из жарких дней июля (в это время мы были уже на земле Западной Украины с ее хуторами и нетронутыми полями) ко мне подошел парторг батареи старшина Ольков и пригласил меня на беседу. Наш дивизион в этот день дислоцировался в лесу. Боевые машины были надежно замаскированы, над нами цвело, сияло голубое украинское небо. Уединившись на крохотной поляне, мы присели, закурили, и потекла неторопливая беседа. Старшина расспрашивал меня о семье, о братьях. Старший мой брат, офицер разведки, уже сложил голову на древней земле новгородской и похоронен в центре города Шимска, на площади перед разбитым вокзалом, на берегу реки Шелонь, что впадает в Ильмень-озеро.
Парторгу было лет около тридцати. Было в его лице, в разрезе черных глаз что-то монгольское, восточное, хотя и имя, и фамилия, и отчество – все было славянское. И нам, попавшим на войну в восемнадцать-девятнадцать лет, казалось, что те, кому уже под тридцать, старые люди. Это сейчас, когда подступивший шестой десяток не только посеребрил виски, но и поземкой прошелся по всей редеющей шевелюре, о которую в былые годы ломались расчески, видишь, как еще молоды те, кому под тридцать и даже сорок. А тогда нам, наивным, целомудренным, пока еще не успевшим поцеловать свою тайную любовь, казалось: если мужчина женат, да у него к тому же есть сын или дочь, то это уже дядя почтенного возраста.
Вот таким уже «пожилым» человеком, который брился каждое утро, казался нам парторг батареи. Речь его была степенная, неторопливая, только в черных глазах, где-то в глубине зрачков, нет-нет да и вспыхивали огоньки характера волевого и сильного.
Старшина предложил мне рекомендацию в партию. В первую минуту я даже растерялся. В свои двадцать лет пока еще не думал о вступлении в партию, все считал себя еще слишком молодым, не подготовленным для такого ответственного и серьезного шага. Но парторг несколькими словами погасил мое смущение:
– Ну и что из того, что ты еще не совершил подвига? Я тоже пока еще не совершил, а вот парторг батареи. И вообще, дружище, ты сам знаешь, в каком роде войск воюешь. Врукопашную мы не ходим, в бойницы амбразур нам с тобой, пожалуй, гранату бросать не придется. Но ты видел, как ликует пехота, когда она на рассвете подтягивается мимо наших заряженных «катюш» к передовым окопам, чтобы сразу же после наших залпов броситься во вражеские окопы?
– Конечно, видел, – ответил я и отчетливо вспомнил, как однажды, за полчаса до начала артподготовки, мимо наших боевых машин цепочкой тянулась пехота. Нужно было видеть глаза этих солдат, чтобы понять, какие надежды они возлагают на огонь гвардейских минометов. А один из них, как сейчас помню, махнул рукой в сторону нашей машины и крикнул: «Братцы, только не делайте недолетов, а остальное мы все сработаем».
– Так вот, солдат ты надежный, не трусливого десятка, я к тебе присматриваюсь с осени. Для партии ты уже созрел. Пиши заявление. А моя рекомендация уже готова. – Парторг достал из нагрудного кармана вчетверо сложенный листок, развернул его и протянул мне. Почитай, что я о тебе пишу.
Я прочитал рекомендацию и почувствовал, как к лицу моему прихлынула кровь. Хорошо обо мне написал парторг. В рекомендации я был лучше, чем я есть на самом деле. Так по крайней мере в эту минуту мне показалось.
– Перехвалили вы меня, товарищ старшина, – как-то робко и смущенно сказал я, но парторг оборвал мой лепет:
– Ну, если кое-что приписал тебе авансом, то, думаю, не подведешь. Нам до Берлина еще топать да топать. А кое-кому, может, и не доведется дать залп по Берлину. Ты помнишь, сколько наших гвардейцев легло на Курской дуге?
– Помню… – тихо ответил я.
– Ну так вот, будешь брать Берлин коммунистом.
Слово «коммунист» словно током пронзило меня. Я даже невольно встал. Такое же чувство я уже испытал однажды: это было осенью сорок первого года, когда принимал военную присягу и давал клятву: если потребуется – за Родину отдать жизнь.
– Ну, чего ты встал? – бросил парторг и посмотрел на меня снизу вверх.
Я хотел найти особые, сильные слова, чтобы выразить чувство, которым наполнило меня напутствие парторга – Берлин брать коммунистом.
– Постараюсь оправдать ваше доверие, товарищ старшина. – Как сейчас помню: я это сказал, стоя по стойке «смирно», голосом, каким солдат торжественно произносит: «Служу Советскому Союзу!» – когда ему вручают боевую награду.
Парторг посмотрел на часы, кованым каблуком вдавил окурок папиросы в землю и протянул мне руку. Я помог ему встать. Растирая бедро, он болезненно сморщился.
– Наверное, крупповской стали попался гад… Влетел под Можайском и до сих пор все еще никак не успокоится. Но ничего, после Берлина я извлеку его на белый свет.
В батарее знали, почему слегка прихрамывает наш парторг. Несколько раз военврач бригады настаивал и даже оформлял в штабе направление в госпиталь для удаления осколка в бедре, но старшина отшучивался:
– После Берлина он будет дороже… По принципу армянского коньяка: чем старше, тем крепче и знаменитей.
Старшина пожал мне руку и подмигнул.
– Ты в хорошее время вступаешь в партию. Мы наступаем. Скоро увидим пограничный столб.
– А если он повален? – пошутил я.
– Мы его поднимем и посадим на бетон, – ответил старшина и похлопал меня по плечу. – Комсоргу я сказал. Вечером характеристика будет готова. Заявление принесешь мне сегодня вечером после семи. Я буду в своей палатке. Поможешь Митрошенкову оформить «боевой листок». Завтра рассмотрим твое заявление на партбюро.
Этот разговор со старшиной был перед обедом, а часу в четвертом хлынул ливень. В те дни наступление нашего фронта временно приостановилось, чтобы подтянулись тылы и сосредоточились силы для нового броска на запад. Солдаты, располагаясь в чистеньком, не оскверненном войной леске, приняли этот долгожданный дождь, как благодатный подарок матушки-природы. Некоторые даже ухитрились, раздевшись догола и намылив тело жидким мылом, принять освежительный дождевой душ. Искупаться было негде, так как ни реки, ни озерка, ориентируясь по карте, поблизости не было, а поэтому двадцатиминутный ливень, на радость санитарной службе бригады, сослужил свою добрую освежающую и очистительную службу. Не повезло лишь повару. Проколготившись у своей походной кухни, где ему нельзя было бросить свои обязанности, он потерял момент и намылился черным жидким мылом тогда, когда дождь уже кончался. Перебегая от дубка к дубку, чтобы хоть потереться об его мокрую листву, со стороны он походил на негра с огромными огненно-рыжими усами. Об этом зрелище еще с неделю ходила в бригаде легенда, которая по законам фольклора с каждым пересказом обрастала все новыми и новыми анекдотическими подробностями. Кто-то пустил слух, что повар смывал мыло командирским чаем, а штабной писарь чуть ли не клялся, что он видел своими глазами, как Кузьмич голый катался по густой мокрой траве и нечаянно накатился на муравейник, рядом с которым было осиное гнездо. А Митрошенков переплюнул всех: тот, не улыбнувшись, не моргнув глазом, всем, кого встречал, доверительно, «по секрету сообщал», что взбешенные осы искусали повара в такое место, что он хоть и стер с себя травой мыло, но вот уже второй день ходит крабом. И когда ему, похохатывая, не верили, он бил себя в грудь кулаком и уверял:
– Да ты только посмотри на него!.. Разве он ходит?.. Кто же так ходит?! Ты видел его походку?.. Можно подумать, что к нему подвесили два чайника с кипятком. Так даже клоуны в цирке не ходят.
Этим ливнем воспользовался и я. Намылившись с ног до головы, я добрых минут пятнадцать носился по поляне с растелешенной братвою в молоденьком дубнячке. Чем-то мы в эти минуты напоминали детей, которых долго держали на карантине, а потом выпустили на солнечную поляну: кувыркались, давали босыми ногами друг другу «пендалей» под белые, много лет не видавшие солнца ягодицы. Хоть и говорят в народе, что нет худа без добра, но бывает и наоборот. За хвост добра иногда цепляется незримо худо. Случилось так на этот раз и у меня – наперекор пословице. Помылся и освежился – это хорошо. А вот по недогляду (не спрятал обмундирование под брезент) насквозь промочил гимнастерку и брюки. А в нагрудном кармане гимнастерки лежали все мои документы: комсомольский билет, красноармейская книжка (а в ней – рекомендация парторга) и чистенькая тряпица, в которую был завернут подарок бабки Василисы – маленькая иконка с ликом Георгия Победоносца.