Текст книги "Домашний быт русских цариц в Xvi и Xvii столетиях"
Автор книги: Иван Забелин
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
* * *
Само собою разумеется, что историк, в своих разысканиях и размышлениях о характере многих событий нашей истории и особенно о характере, действовавших в этих событиях лиц, не мог не заметить, не мог не почувствовать особенной, как бы основной черты, проходящей по всей нашей истории и неизменно появляющейся в каждом, сколько-нибудь сильном и наиболее выразительном ее действии, особенно за последние два века перед реформою. Трудно было хорошо выяснить себе эту основную черту, найти ее истинный, жизненный смысл. Тому очень мешали наши взгляды, исполненные западных идей, западных представлений об исторических силах, развивавших тамошние народности. Западными идеями мы по преимуществу измеряли и собственное, историческое развитие; делали ему оценку с точки зрения западных представлений о свободе и рабстве, о праве и государстве, о социальной общине, об обществе и общественности, а главным образом, о свободной и независимой личности. Отсюда: развившееся в Москве самодержавие мы объясняли и до сих еще пор объясняем татарскою идеею, которая будто бы в нем воплотилась и, как самое Батыево иго, беспощадно громила все свободные, самостоятельные учреждения совершенно свободной, будто бы «удельно-вечевой» нашей старины. Западный человек, исполненный идей о правах независимой личности, иначе и не мог смотреть на наше дело, как именно такими глазами. По его взгляду и мы так поняли основной закон нашей истории и вследствие того подняли нашу семейную и вечевую общину до идеала, какой возможен только в поэзии. Древняя семья-община предстала нам в образе угнетенной невинности; между тем, она-то и была первою причиною этой татарской идеи, наилучшею почвою ее воспитания и развития. Самодержавие в своей самовластной форме XVI и XVII века явилось роскошным цветом, плодом именно родовой культуры, которая заботливо воспитывала нас с самых первых времен нашей истории. Не зная хорошо самих себя в истории и во всем своем, даже современном быту, мы, по неизбежной причине, должны были удаляться больше в поэзию, чем идти к здравому, чисто научному исследованию. Мы и теперь все еще идеализируем нашу прошлую жизнь по плану иноземных идей. Однако разработка нашей исторической науки все-таки подвигается вперед и здравый реализм, который характеризует ее в последнее время, незаметно наводить нас на иные соображения о действующих силах нашей истории.
Сводя счеты всей деятельности и действительности старой Руси до эпохи преобразования, историк ни как не мог не почувствовать той основной черты в наших исторических характерах, о которой мы ведем речь.
Он должен был заметить ее присутствие повсюду и, следя главным образом за Формами жизни, по естественной причине, остановился на самой выразительной, законченной, поэтической ее форме, которую создал сам народ. Историк очень верно охарактеризовал эту черту эпическим богатырством. Богатырь, в самом деле, в народных поэтических представлениях, является образом самостоятельной, независимой, вполне свободной личности, как рисовал ее себе наш старый век.
Указывая общее направление или общую силу деяний русского человека в XVII ст.; историк говорит: «Быт русского народа до эпохи преобразования вполне выражается в его поэзии; одних ее памятников достаточно для верной, общей оценки этого быта… Вслушавшись внимательно в эту длинную и однообразную песню русского народа, которую он заводит от Киева и Царягорода, и ведет через Волынь, Галич, Чернигов, Новгород, Москву к Казани, Астрахани и Сибири, мы видим ясно, что это народ, проживший восемь веков в одинаковых исторических условиях. Любимый образ фантазии певцов это богатырь-казак, названия однозначащие. Как в X, так и в XVII веке русский мир был на украйне; как в X, так и в XVII веке человек, которому было тесно в избе отцовской, у которого сила по жилочкам живчиком переливалась, которому было грузно от силушки, как от тяжелого бремени, отправлялся в степь-поле, где ему легко найти, на ком попробовать свою силу молодецкую. Многое переменилось в государственном строю России с X до XVII века, от времен ласкового Киевского князя Владимира до времен великого царя Алексея Михайловича, всея Великия, и Малыя, и Белые России самодержца, но удальцы по прежнему шли в степь поляковать (от поле), на Дону образовалось большое военное братство удалых поляниц (опять от поле), где каждому богатырю можно было набрать себе дружину и идти на подвиг. Таким образом для народа была возможность через целый ряд веков петь свою песню на один лад, потому что содержание ее было живо перед его глазами; богатырь не умирал в козаке, и наши древние богатырские песни в том виде, в каком они дошли до нас, суть песни казацкие, о казаках».
Таким образом выходит, что допетровское русское общество со стороны общего характера своих подвигов, деяний и былей, переживало еще древний, эпический склад быта. Богатырство, как известный закон личного характера, было исходным началом личной деятельности, личного деянья. Понятно, что образом богатырства может быть обрисовано и казачество, весьма, видное и в полном смысле эпическое явление нашей истории. Историк распространяет смысл богатырства и на все другие, с виду однородные, явления жизни. Он ставит его общею характеристическою чертою нравственной жизни общества, а следовательно типическою чертою жизни отдельных лиц. С этою целью он дает нам эпическую характеристику богатыря, рисует вообще сильного человека, нашей старины: «Молодой человек чувствует тяжкий груз силы», чувствует тоску по степи, и говорит матери»: «Ай же ты, государыня, моя матушка! давай же прощеньице – благословленьице: поеду я во далече – далече чисто поле, хочу разгонять бурушка косматого, хочу поразмять своего плеча богатырского, спробовать силы-удали молодецкия. Долго ли мне жить во глупом, во малом во ребячестве, ходить мне дома по улице широкия, с ребятами тешиться»? Пока молодой человек не вырвется в чисто-поле, все он будет жить в глупом, малом ребячестве: от глупого ребячества до возмужалости нет «переходного времени образования». Страшен бывал сильный человек, вырвавшийся прямо из глупого, малого ребячества на полную волю, в чистое поле, и начавший разминать свое плечо богатырское. Песни превосходно изображают нам эту расходившуюся силу, которая не сдерживается ничем; эти поэтические изображения объяснят нам не одно явление не только в древней, но и в новой нашей истории, которая не могла разом отрешиться от старых условий. Илья Муромец, рассердившись, что его не позвали на пир, стреляет по божьим церквам, по чудным крестам и отдает золоченые маковки кабацкой голи на пропив, хочет застрелить князя Владимира с княгиней. Когда Василий Буслаев расходился в бою с новгородцами, то не пощадил крестного отца. Мать, чтоб унять расходившегося богатыря, заходит сзади и падает на плеча могучие; богатырь говорит ей: «ты старушка лукавая, толковая! умела унять мою силу великую, зайти догадалась позади меня. А ежели б ты зашла впереди меня, то не спустил бы тебе, государыне матушке, убил бы заместо мужика новгородского».
Вот основные черты того характера, который служит типическим выражением нашей допетровской жизни, который управляет этою жизнью во всех ее крупных и мелких делах. Как ярко и живо в этом изображении выясняется нам лик и самого Петра, этого последнего богатыря нашей эпической древности и первого выразителя всех сознательных элементов русской личности. Какое кровное, самое ближайшее родство чувствуется в этих героях, стоящих по ту и по сю сторону нашей исторической жизни. Восемь веков сливаются в один момент и обнаруживают, что это люди не только одного и того же поколения, но даже одной семьи. Историк далее еще больше уясняет нам богатырские черты старинной нашей личности. По поводу автобиографии известного протопопа Аввакума он говорит: «Важность памятника (автобиографии) заключается в том, что он лучше других памятников переносит нас, в Россию XVII века, от которой мы отошли так далеко и явления которой мы с таким трудом понимаем, придавая историческим лицам XVII века черты нашего времени, наши воззрения и стремления. Мы имели возможность узнать, что такое был сильный человек в древней России, как силы богатыря мало сдерживались, как они не были устроены и направлены воспитанием и образованием, ибо плеть и палка одни не могут содействовать этому устроению и направлению, как богатырь вырывался из отцовского дома, из под отцовской плети и палки размять плечо богатырское, и что могло тут сдержать его? сама мать должна была заходить сзади, чтоб унять расходившуюся силу. Подробности жизни Никона много уясняют нам явления этих богатырей среди общества, невыработавшого нравственных сдержек для хаотических богатырских сил. До тех пор, пока мы не перенесемся в XVII век и не взглянем на Никона, как на богатыря в патриаршей митре и саккосе, до тех пор это явление останется для нас загадочным, а Никон не перестанет изумлять нас своею силою и бессилием. В соответствии богатырю патриарху XVII век выставляет нам богатыря – протопопа, вследствие несдержанной силы ставшего заклятым врагом Никона и расколоучителем. Аввакум в драгоценном житии своем является не один, но окруженный целою дружиною подобных ему богатырей, которые расходились в защиту двуперстного сложения и двойной аллилуйи и не могли найти себе удержу; тут же близко познакомимся с особого рода богатырями – юродивыми, которым также грузно от силушки, как от тяжелого бремени, и которые освобождаются от этого бремени тем, что ходят в лютые морозы босиком в одной рубашке: толпа, видя проявление такой силы, вполне верит и подвигам Ильи Муромца и Добрыни Никитича, как рассказываются они в сказке и поются в песне».
«В житии Аввакума встречаем мы и старых своих знакомых, воевод, таких охотников давать чувствовать свою силу, встречаем и Сибирских воевод, этих русских Кортесов и Пизарро, которые ходят на прииски новых землиц и которые совершенно разнуздались в далекой стране среди диких зверей и диких людей. Наконец встречаемся и с дикою силой толпы, которая так легко выражается в насилии».
Итак, вот смысл того богатырства, которым по преимуществу характеризуется эпоха и люди. Это стало быть богатырство дикой, первозданной силы, неустроенной и необразованной воспитанием, богатырство необузданной или разнузданной воли, от которой самому богатырю становится грузно, как от тяжелого бремени, – это богатырство первозданного своеволия и самовластия. Конечно, богатырство, в этом распространении своего смысла и значения, теряет уже свой истинный, поэтический тип, весьма определенно и законченно выразившийся в народном эпосе. В отношении исторической действительности оно является натяжкою, едва не карикатурою. В народном эпосе значение и даже происхождение этих богатырских сил очень понятно, – там это не более, как эпическое олицетворение сил народного духа, олицетворение сил и направлений всей жизни народа. Но, перенося эпический смысл богатырства на мелкие и крупные дела людей XVII века, в среду ежедневной действительности, мы уже имеем дело не с поэтическою правдою, а с правдою историческою, с нравственным историческим началом жизни и по необходимости должны вопросить: откуда это начало, где его корень? Историк не отвечает на этот вопрос; он даже и не ставит такого вопроса, полагая, вероятно, что для уяснения дела достаточно одной параллели эпического богатырства с действительным богатырством нравственных дел XVII века. А вопрос очень любопытен и очень важен. В нем ключ к разъяснению характера не только отдельных личностей, но и целых событий нашей истории. Одною параллелью с богатырством эпическим объяснить его невозможно. Очевидно, что корни исторического богатырства должны лежать в той почве, которая вообще именуется культурою народа, его нравственною и умственною выработкою или выправкою. В короткой характеристике старинного обучения, историк мимоходом касается и этого вопроса, замечая, что «с одной стороны древний, русский человек начинал очень рано общественную деятельность, недоноском относительно приготовления, образования, с неокрепшими, духовными силами; с другой стороны, он делался самостоятельным очень поздно, потому что вместо широкой, нравственной опеки общества, он очень долго находился под узкою опекою рода, старых родителей (старших родственников); но легко понять, как должна была действовать эта долгая опека на человека возмужалого, который сам был отцом семейства. Таким образом два обстоятельства вредно действовали на гражданское развитие древнего русского человека: отсутствие образования, выпускавшее его ребенком к общественной деятельности, и продолжительная родовая опека, державшая его в положении несовершеннолетнего, опека необходимая впрочем, потому что, во-первых, он был действительно несовершеннолетен, а во вторых, общество не могло дать ему нравственной опеки. Но легко понять, что продолжительная опека делала его прежде всего робким перед всякою силою, что впрочем нисколько не исключало детского своеволия и самодурства»[14]14
История России г. Соловьева, т. XIII, 162, 172–174, 206 и др.
[Закрыть].
В том-то и дело, что продолжительная опека прямо и непосредственно воспитывала это своеволие и самодурство, которое и составляет сущность указанного историком богатырства уже не эпического, а исторического, как мы заметили, которое правильнее будет назвать не богатырством, а господарством. В том-то и дело, что не отсутствие образования, а именно, слишком тяжелое присутствие известного образования, выразителем которого был Домострой с своими родоначальниками и родичами, и не отсутствие со стороны общества нравственной опеки, а именно до крайности великое и осязательное ее присутствие, до крайности сильно выработавшиеся, известные, нравственные сдержки всякой личной самостоятельности, – вот что именно воспитывало и развивало каждый личный характер и делало его с одной стороны робким, ребенком, дитятею, пред всякоюсилою, а с другой самовольным, своевольным, т. е. самовластным пред всяким отсутствием силы, пред всяким ребенком по силе. Совершенно справедливо, что личный характер выступал к общественной деятельности совершенным ребенком. Дух этого «глупого малого ребячества» и был первою основою его нравов, а стало быть и первою основою его поступков и подвигов. Но не потому он выступал в общество ребенком, что не было от глупого ребячества до возмужалости переходного времени образования: образование, имея слишком общий, неопределенный смысл, даже и до последнего времени плохо устраивает нашу волю, которая в общей сложности все-таки действует еще по детски; – но главным образом потому старый наш предок вступал в общество и жил в обществе ребенком, что не имел и малейших представлений о возмужалости воли, т. е. о нравственной самостоятельности лица, на чем конечно должно бы сосредоточиваться всякое образование, но что всегда маскирует или и совсем отстраняет, как великую напасть, образование, поддерживаемое патриархальными или родовыми идеями. Мы знаем, что напр. в XVIII веке было у нас образование; однако оно даже в образованных личностях нисколько не устраняло того эпического богатырского своеволия и самовластия, которое крепко еще держалось за старые русские корня и широко царствовало во всем быту. Мы вообще хотим сказать, что образование ничего не сможет сделать, если вся общественная, и умственная, и нравственная культура питается противоположными ему началами. Тогда оно производит только печальные плоды и наиболее только жертвы умственных и нравственных несообразностей, какие всегда порождает борьба просвещения с закоренелым невежеством.
Точно тоже мы должны сказать и о нравственной опеке общества. Если есть общество, то есть и опека и именно нравственная. Весь вопрос в том, на чем общество стоит в своем воззрении на нравственное, что общество почитает нравственным? Ибо по этому вопросу каждый век имеет свои особые созерцания и убеждения. Наше общество было сильно лишь родовыми идеями, отчего мы и называем его не обществом, а родством. Существо нравственной идеи, которая была руководителем всех помыслов и поступков старого русского человека, когда он стремился взойти на высоту нравственной жизни, заключалось в том, чтобы во имя родового идеала сдерживать до принижения нравственную свободу и нравственную самостоятельность личности. В умственной культуре для этого существовал целый нескончаемый ряд представлений о господстве над жизнью человека неведомых демонических сил, пред которыми самостоятельность и свобода личности поникала в полное сознание своего бессилия и ничтожества. В нравственной культуре существовала идея отеческой опеки, пред которою точно также нравственная самостоятельность и свобода личности поникала в полное сознание своего детства, стало быть такого же ничтожества. Полное всестороннее подчинение ума и воли этим началам было нравственностью века. Но в одном знаменателе что же выражала эта нравственность? Полное отрицание самостоятельности нравственных индивидуальных сил человека, полную его нравственную зависимость от посторонних сил, перед которыми он стоял беспомощным ребенком; словом сказать, полное и глубокое сознание своего беспомощного детства, глупого малого ребячества, во всех случаях, где именно требовалась вера в достоинство и нравственную высоту человеческой природы, в ее полную независимость ни от добрых, ни от злых разных сил, т. е. независимость от первозданных языческих идей и идеалов жизни.
Общество или, точнее, пропитанный идеями всесторонней опеки над личностью, общественный ум чутко и зорко сторожил всякое и малейшее отступление от сознанных им начал жизни и даже от самых их форм. Детство ума он охранял и укоренял тем, что обзывал всякое его движение страшным в то время словом: ересью, а всякую книгу, не входившую в круг его созерцания, еретическою. Детство чувства и воли он охранял и укоренял неустанным преследованием всякого выражения самостоятельности, почитая это гордостью, высокоумием, самонадеянностью и т. п. нравственными грехами, и с этой целью широко развивал идею смирения, а в сущности идею повиновения, безграничного принижения личности во всевозможных видах.
Такова была нравственная опека общества над личностью, действовавшая во имя нравственного совершенства, которое все сводилось, как мы сказали, к всестороннему отрицанию природных человеческих требований и природных человеческих достоинств личности.
Эта-то опека и создавала тот тяжелый, душный мир, из которого вырваться было возможно только с силою богатыря. Она-то и производила богатырей необузданной воли; но не потому, что недоставало им переходного времени образования, или нравственной опеки общества, а потому что слишком эта воля была зануздана. Тут становился сильным естественный закон, что крайность вызывает другую крайность; отрицание самостоятельности человека в природе его нравственных дел, являлось отрицанием в нем самом его человеческих свойств и он, по неизбежной причине, делался зверем своей воли, или говоря поэтически становился богатырем.
Для действий такой воли, конечно необходим был простор, необходимо было поле. Как только человек, после 30 летнего сиденья сиднем в своем доме, т. е. в доме, исполненном родительской и общественной опеки, выезжал в поде, он богатырствовал, как Илья Муромец. Для одних, счастливых, таким полем была власть, властное авторитетное положение в обществе; для других, угнетенных и чем либо утесненных, таким полем было действительное поле, степь, куда, кик в нравственную и социальную отдушину, уходило все, что чувствовало себя не по себе в этом тесном и душном жилище всяческой опеки. Отсюда разбойная жизнь по большим дорогам и рекам, особенно по Волге-матушке, отсюда украинское казачество, отсюда усиление бродяжничества, т. е. в сущности искание независимости и самостоятельности для личности, которая не могла иначе, т. е. лучше, разумнее, законнее и возвышеннее, понимать и чувствовать эти блага своей человеческой природы. Отсюда развитие нашего раскола и этот широкий нигилизм разных его согласий и толков. И все это условливается одним и тем же началом нашего развития и всей нашей культуры, тою же непомерною отеческою опекою, в какой постоянно находился и до сих пор находится наш ум и наша воля; тою же родовою идеею, которая была главною и непосредственною воспитательницею и наших добродетелей, и наших пороков.
С первого взгляда может показаться очень странным: старинная родительская философия и житейская практика со стороны всяческой власти стояла на том, чтоб не давать воли малому, т. е. малому или меньшему во всех отношениях, и домашних, и общественных. Это было коренное, неколебимое убеждение века в его нравственной сфере, убеждение, созданное развитием и делами самой жизни. Это было коренное, несомненное начало, руководившее прежде всего воспитанием детей, след. родительскою властью, а потом всяким начальством, всяким управлением в житейской среде, начиная с домовладычества и восходя до владычества в каком либо воеводстве или наместничестве, или даже в государстве. На этом начале крепко стоял смысл всякой власти, сколько бы ни была она мала или велика. Оно господствовало везде и недопускало никаких других понятий о подчиненных, подвластных, как только о детях, о малолетних или о домочадцах, которыми управлять – значило не давать им воли. Сюда были направлены все поучения, вся практическая философия того времени, вся жесточь практических выполнений этой философии.
Следовало ожидать, что воля должна совсем утратить свою жизненную упругость, свою жизненную энергию. Внутри оно так и случилось. Восьмивековой период, живший одною идеею успел окончательно подавить, заглушить волю; но за то, взамен воли, этот многовековой период успел вырастить самое безграничное своеволие, от которого старина ни как не могла отличить волю в собственном смысле. Вот почему в нашей истории мы видим, что воля богатырствует везде, где только является своею волею. Мы видим, что волю брал всякий и везде, где только являлась возможность и где не встречалось другой, чужой воли, на столько сильной, чтоб не давать забирать свою волю. Таким образом, воля, как мы уже выше говорили, представлялась чем-то материальным, внешним, чем-то таким, что можно было давать и не давать, брать или не брать. Высокого нравственного смысла человеческой свободы она не имела; она носила один лишь смысл животный, выражалась в животных формах и требовала животных средств для направления и отправления своих действий.
В настоящем случае мы не имеем намерения останавливаться на перечислении всех видов богатырствования, к каким приводила, вырвавшаяся из удушливой опеки своя воля личности. В истории нам знакомее всего богатырствование властного человека, которое всегда поддерживалось и поддерживается обыкновенно положительными законами и учреждениями. Оно всегда за них и прячется, как за каменную стену. История наших властных отношений, даже до сих дней, исполнена такого богатырствования. Здесь идея опеки находила себе положительное и весьма широкое выражение, ибо всякая власть сама по себе имела авторитет, смысл власти отеческой, веками освященный.
Должно вообще заметить, что если мы хорошенько всмотримся в это богатырство необузданного самовластия, которым исполнена наша история, хорошенько вникнем в непосредственные и посредственные причины этого всеобщего жизненного явления, то едва ли станем удивляться даже и такому типу нашего самовластного богатырства, каким был Иван Грозный. Народ ему и не удивлялся. Он вынес его, как страшную физическою грозу, с чувством страха, с чувством ежеминутной гибели, с мыслью, что тут ничего не поделаешь, что это бушует и все громит непобедимая первозданная стихия. Народ потому и не удивлялся, что здесь на самом деле бушевала первозданная стихия его быта: оттого бушевала, что воплотилась в самые широкие размеры личной воли старшего. Народ, напротив, отнесся к Грозному не только без всякой ненависти, но и с большим сочувствием, как к эпическому богатырю – покорителю Татарских царств и выводителю измены из Русской земли. Очень понятно, что на сентиментальный взгляд наших отцов и на гуманный взгляд наших современников такой разгул нашей первозданной стихии, не только возмутителен, но и ни с чем не сообразен и совсем непонятен; Однако ж в свое время он был терпим, он был в порядке вещей, он был в сущности только наиболее сильным, выпуклым выражением той же нравственной богатырской, вполне эпической силы, которая руководила жизнью всей народной массы, которая проявляла себя повсюду.
Мы вообще напрасно думаем, что богатырство самовластия являлось характерною чертою только в органах государственной, правительственной власти. Оно было существенным характером всякой власти, как в домашнем, так и в общественном и политическом быту. Самое существо власти, как мы уже говорили, иначе не представлялось, иначе не понималось, как под видом само – властия; самое существо человеческой свободы и представлялось и понималось, только под видом того же – самовластия.
Недаром Грозный явился вместе с Домостроем. История выразила в этих двух формах многовековые плоды русской жизни. Домострой был вполне законченным словом ее нравственного и общественного идеала. Грозный был самым делом того же идеала, также вполне законченным, после которого русская жизнь должна была идти уже по другому направлению, искать другого идеала. Грозный окончил самый запутанный акт русской драмы – истории. Он указал дорогу к высвобождению личности и обрисовал собою будущую личность освободителя личности Петра. После Грозного старина опять было вздохнула в лице боярского царя Шуйского; но напрасно Шуйский провозглашал восстановление ветхого права боярской думы ограничивать волю самодержца – его голос не был ни кем услышан. Государево дело уже выпадало из боярских рук и становилось делом всей земли. Земля требовала новой жизни, новых сил развития, искала новых идеалов… Целые сто лет прошли в смутах и волнениях. Земля двигалась из конца в конец, двигалась в самой глубине своих убеждений и воззрений. Приближалось что-то неведомое новое… Тем сильнее подымалось все старое и высказывалось в самых резких, последних очертаниях. Званый идеал наконец явился в образе Петра, уже не первого отца и первого господаря обществу, а первого его слуги, первого его неутомимого работника. Это уже наш идеал и нас от него отделяет только старая прапрадедовская форма самовластия, завещанная еще Грозным, которую Петр по необходимости носил, потому что в ней и родился, и оттого так ей и сочувствовал.
Итак, самовластие было жизненным началом старого русского быта; оно было олицетворением родовой идеи, которая построила наш быт. Оно во имя этой идеи держало личность многие века в нескончаемом детстве, и во всякой крепости. Естественно, что по этому пути оно должно было выработать для личности условия самого низменного, рабского принижения пред всякою властью.
Но как ни было широко рабское принижение личности под тяжестью родовой и самовластной идеи, все-таки это принижение не имело в себе того характера, которым обозначается действительное рабство, полное рабство азиатское, африканское, или даже юридически выработанное рабство западной Европы. Русское рабство, к которому привело народ, повторим еще, широкое, всестороннее развитие в жизни родовой идеи, никогда не было, да и быть не могло таким полным, законченным рабством. В сущности, это было детство, а не рабство. И если это детство выражалось действительно в унизительных рабских формах, то в этом сказывалась только наивная первозданная природа родовых отношений, возвышавшая непомерно родительскую власть, а по ее идеалу и всякую другую власть. Людские отношения кристаллизовались по одному и тому же везде присутствовавшему идеалу отношений семьи-рода, где старшая власть, даже и возрастных, и стариков, и всех равняла с малолетними, а потому равно от всех требовала к себе отношений детства, а не равенства. Эти-то отношения детства, в которых в нашем быту выражались людские отношения ко всякой предержащей власти, представляются по естественной причине формами рабства и даже самым рабством, по той простой причине, что здесь большие, старики, вообще люди уже независимые и самостоятельные, являются по форме отношений к старшей их власти совершенными детьми. Ярче всего принижение русской личности выразилось в пресловутом челобитье, в этом битье головою до земли, без которого невозможно было встретить какую либо власть, и особенно очень старшую, т. е. господарскую, владеющую, стало быть в полном смысле родительскую, напр. помещичью, воеводскую, а тем более царскую. При всем том наше челобитье по существу своему являлось лишь первородною формою чести, какую должны были воздавать дети родителям. Другого смысла оно в себе не носило. Это была форма родового приличия, форма сыновнего почтения к родителю, которая распространилась и на общественные отношения, потому что все общество организировалось силою родового духа, вводившего повсюду свои уставы и порядки, свой строй жизни. От родового корня пошла наша внутренняя, нравственная жизнь, от этого корня произошли, народились и все ее формы, не исключая даже и государственной. Вот почему в нашем рабстве, в его существе, постоянно скрывалось какое-то родственное благодушие, смягчавшее даже и силу крепостных отношений, так что раб, и холоп становились у нас детьми, чадами дома, рабские и холопские формы отношений всегда приобретали смысл отношений детских, вообще отношений малолетства к возрастным.
Особенно живую картину таких именно отношений представляет напр. царский отпуск полковых воевод в поход на польского короля, происходивший 23 апр. 1654 г., при царе Алексее. На отпуске, как и на приезде к государю, бояре и все другие лица, которые допускались видеть его пресветлые очи, обыкновенно целовали его руку, что и называлось вообще: быть у государевой руки. Каждый, по порядку подходя к государю, сначала поклонялся до земли, целовал руку, а затем отошедши, опять кланялся до земли. В настоящем случае торжественный отпуск совершался в Успенском соборе, после молебна. Тут же всех полчан царь звал к себе хлеба есть. Стол был в Передней Избе. После стола, после кубков и медов, двадцатипятилетний царь прощался с полчанами и особенно с главным воеводою кн. Алексеем Никитичем Трубецким. «И царь паки звал бояр и воевод к руке. И бояре шли един за единым. И царь кн. А. И. Трубецкого своими царскими руками принял к персем своим, главу его, для его чести и старейшинства, зане многими сединами украшен и зело муж благоговеин и изящен и мудр в божественном писании и предивен в воинской одежде и в воинстве счастлив и недругом страшен. И кн. А. И. Трубецкой, видя такую отеческую премногую и прещедрую милость к себе, паки главою на землю ударяется[15]15
Очень примечательно, что в подлиннике эта фраза: «главою на землю ударяется», изменена собственноручною припискою царя следующим образом: покланяется до земли. Столбцы Тайн. Прик. в Госуд. Архиве.
[Закрыть]со слезами, до тридесят крат».