355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Кашкин » Эрнест Хемингуэй » Текст книги (страница 4)
Эрнест Хемингуэй
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:26

Текст книги "Эрнест Хемингуэй"


Автор книги: Иван Кашкин


Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

После «Фиесты» и «Прощай, оружие!» как будто обретена была опора в виде эстетических ценностей, созданных самим Хемингуэем. Хотя он неустанно совершенствовал достигнутое мастерство, но скоро оказалось, что дальше писать, собственно, не о чем, если не считать боя быков, охоты и анализа болезненного сознания. Оказалось, что натренированная сила – это «сила в пустоте», требующая и не находящая себе достойного применения. И вот еще раз начались поиски, на этот раз ценностей этического порядка. Это было настолько необычно у современного американского писателя, что некоторые американские критики, особенно реакционные, склонны были даже открещиваться от Хемингуэя. Так Максуэлл Гейсмар утверждал: «Основные проблемы, волнующие Хемингуэя, скорее русские, чем американские...» «Он близок к русским, разрабатывая те же мотивы вины, искупления и смерти». В этом есть доля истины, хотя многое у Хемингуэя связано с чисто американской традицией Марка Твена, Джека Лондона, Стивена Крейна. Облик его многогранен и не так прост, как это может показаться с первого взгляда. У своих сотоварищей по богеме и собутыльников он был известен под ласковой кличкой Хэм. Его книги вызывают у читателя сочувственную догадку о какой-то большой травме жизни. Но если последовательные джойсисты выволакивают ночные кошмары на дневной свет и на страницы своих книг и хвастаются ими, то Хемингуэй скорее сдержанно стыдится их. «Не верь тому, что я говорю ночью», – предупреждает Филипп Ролингс, который этим очень напоминает ночного «Контуженного Хэма». Но оба эти прозвища перекрывает мировая популярность, которую снискал мастер своего дела – «Хэм Великий» (Hem the great). Сам он, однако, не обманывается в себе и заявляет: «Я знаю, что я за сукин сын, и знаю, что я способен делать хорошо». Внешне общительный (иной раз до чрезмерной словоохотливости) собеседник, он в то же время писатель, внутренне собранный в стремлении не расплескать ни впечатлений, ни слов.

Что настораживает читателя в облике этого «крутого, но мягкосердечного» человека? Даже доброжелатели Хемингуэя, такие, как итальянский прогрессивный писатель Итало Кальвино, признавая, скольким они ему обязаны, вынуждены признать и «предел возможностей Хемингуэя», ограниченность, а кое в чем и ошибочность его мировоззрения и жизненной философии, которую Кальвино определяет как «жестокую философию туриста». Временами возникающие волны безнадежного пессимизма, грубость и холодок отчужденности, растворенность в беспощадно жестоком жизненном опыте – все это порождает в Кальвино «недоверие, а порой и отвращение». Особенно когда эпигоны Хемингуэя развивают именно эти черты и когда сразу сказывается непригодность такого подхода для изображения всей сложности и противоречивости современного мира.

Но, с другой стороны, и сам Итало Кальвино и многие американские критики, вплоть до такого академически сдержанного исследователя, как Деминг Браун, не могут не отдать должное Хемингуэю – писателю и человеку. И в самом деле, пусть некоторые герои Хемингуэя пытаются бежать от реальности – само трагичное бесстрастие автора лишь подчеркивает, что он-то понимает тщету их попыток и не разделяет их иллюзий. В то же время он не поддается и отчаянию, но находит в себе силы бороться с ним. Пусть его герои щеголяют маской скептицизма и безразличия, под нею скрыт большой нерастраченный запас моральной энергии, вдумчивая и широкая душа самого автора. Внимательного и дружественного читателя привлекает к Хемингуэю умение глядеть прямо в лицо жизни с ничем не замутненной зоркостью смелого и ясного взгляда. Врожденная, пусть и ограниченная воспитанием и средой, личная честность в постановке вопросов. Беспощадная требовательность к себе, без всяких скидок и поблажек, и величайшая откровенность в самооценке. Мужественность, стойкость, выдержка и постоянная мобилизованность человека, готового к борьбе с природой, с опасностью, с самой смертью. Понимание того, чем по-настоящему жив человек. Тяга к простой, чистой жизни. Готовность, если не способность, идти навстречу людям с тем, чтобы в минуты наивысшей опасности соединить с ними усилия для достижения общей цели. И, наконец, самый способ выражения – в целом простой, динамичный и впечатляющий. Словом, все то, что остается не только достоянием самого Хемингуэя, но и его вкладом в общее литературное дело.

Война в значительной степени сформировала Хемингуэя как писателя. Война стала прямо или косвенно одним из основных стимулов и тем его творчества, как хорошо известная ему сторона жизни. Но это в каком-то смысле ограничивает его кругозор. В «Севастопольских рассказах» Лев Толстой писал о войне на материале собственного военного опыта, но позднее он писал если и не о войне, то, по выражению Маяковского, «войною», и одновременно «миром», то есть жизнью во всей ее полноте. С годами сфера захвата его непрерывно росла в соответствии с огромным масштабом его всеобъемлющего таланта. Он мог быть Николенькой и Олениным, Андреем и Пьером, Левиным и Нехлюдовым, но одновременно – Наташей и Ерошкой, Акимом и Анной, Анатолем и Каратаевым, князем Сергием и Холстомером, князем Воронцовым и Хаджи-Муратом, – все время оставаясь Толстым, и в этом его неповторимая сила.

Лучшие свои вещи Хемингуэй тоже пишет не только «войной», он пишет их «жизнью». Но ограниченность его в том, что пишет он только своей жизнью, которая охватывает далеко не всю полноту жизни его времени. И в этом не помогает ему утверждение, что писать он хочет и может только о том, что действительно знает и понимает. Хемингуэй может быть Ником Адамсом и Робертом Джорданом; понимающим себя писателем Гарри и не понимающим себя мистером Фрэзером; испанцем Эль-Сордо на холме в Кастилии и тигром среди зеленых холмов Африки; стариком Ансельмо и стариком Сантъяго. Но он не может быть ни Дороти, ни Марией; ни отрицательной, но влекущей к себе Брет, ни положительным, но отталкивающим Коном, ни кубинским «революционером», ни венгерским политэмигрантом. Все эти его фигуры написаны не изнутри, а со стороны. Они либо однопланны, даже при всей их убедительности, либо поверхностны и фактографичны. В них есть своя правдивость и достоверность, но нет той правды, которая правдивее фактов. Самый лучший писатель не может дать больше того, на что он способен, – с этим приходится считаться и оценивать его соответственно. Но это не приходится забывать при оценке и того, в чем Хемингуэй действительно силен.

Особенность Хемингуэя – это как раз один из тех случаев, когда ясно, что нельзя не учитывать человеческого облика писателя. Свое, толстовское, есть и в Пьере Безухове, и в Андрее Болконском, и в Николае Ростове. Хемингуэй тоже создает некоторых своих героев по образу и подобию своему, и не просто потому, что кое в чем они походят на него самого, но и по самому отношению к ним. Потому что он ищет в этих грубых, слабых и неприкаянных людях то хорошее и человечное, что есть в нем самом, потому что он не снисходит до них с высоты своего писательского всемогущества, как их создатель, а говорит с ними как равный с равными.

Несомненно, свое, хемингуэевское, есть в большой группе лирических героев, которые отражают последовательные этапы его творческой биографии. Это и зеленый юнец Ник Адамс, и американцы на чужбине Джейк Барнс и «тененте» Генри, и размышляющие Кребс, мистер Джонсон, мистер Фрэзер и писатель Гарри, а позднее, может быть, отчасти и полковник Кентвелл. Это борющиеся Филипп Ролингс и Роберт Джордан. Сам Хемингуэй живет в кругу представлений этих своих героев и явно отталкивается от другого круга людей. Ник Адамс не хочет быть хотя бы свидетелем того, что творится в «этом городе». Кребс не хочет быть наследником своего отца. Джейку Барнсу по-разному, но равно чужды и неспортсменское поведение боксера Кона, и безделье «симпатяги» Майкла. Писатель Гарри не нашел бы общего языка с Фрэнсисом Макомбером и другим писателем – Гордоном, и вообще ему претят люди, вычитавшие свою жизнь из книг. Филипп Ролингс и прямо и фигурально выставляет Престона за дверь. Роберт Джордан, хотя и не может убить предателя Пабло, но презирает его. А полковник Кентвелл не может спокойно вспоминать о «генералах-политиках».

Но есть еще один круг людей, к которым тянутся лирические герои Хемингуэя. Это простые люди, охотники, рыбаки, солдаты. Джейку Барнсу понятен и Ромеро, и стареющий Бельмонте, он понял бы и Непобежденного Маноло Гарсиа. Мистер Фрэзер с мягкой иронией любуется простодушной сиделкой, а безымянному рассказчику нравятся гостеприимные старики французы в Вайоминге. Хемингуэй не прикрашивает равнодушный цинизм охотника Уилсона и грубую прямолинейность рыбака Моргана, но отдает должное их мужеству. У Филиппа Ролингса вызывает уважение душевная сила коммуниста Макса. Роберт Джордан знает, что может положиться в борьбе на Пилар, Эль-Сордо, Ансельмо, Андреса. Однако долгое время цельный образ волевого, честного, вдумчивого человека из народа не удавался Хемингуэю, и лишь отдельные черты и качества этого порядка всплывали у его излюбленных героев. Наконец, в образ старого кубинского рыбака Сантъяго Хемингуэй, даже в ущерб достоверности и жизненности, вкладывает много своих самых заветных мыслей и затаенную надежду, что не только собственное мастерство может сохраниться в веках, но что оно может быть передано как самое дорогое наследство тем, кто идет тебе на смену, в данном случае – мальчику.

В ряду прочих персонажей сочувственно выведена в «Прощай, оружие!» фигура армейского священника. Это не случайно. Хемингуэй интересуется католицизмом в жизни и в искусстве. Но как бы ни влекла его к себе романтика старых соборов, богатство многовекового культового искусства, как бы ни завидовал «тененте» Генри тому, что открыто капеллану, или мистер Фрэзер тому, как верит сестра Цецилия, – Хемингуэй очень скоро от религиозной оболочки добирается до самой сути. Он видит священника, благословляющего отправляемых на убой солдат, или напутствующего перед казнью Сэма Кардинелла, и очень скоро причисляет религию к прочим «опиумам для народа», наряду с «хлебом и зрелищами». Он не может стать «Жонглером богоматери», как этого хочет сестра Цецилия, и с трудом веришь в то, что верующий мог написать нигилистическую молитву «Отче Ничто». Хемингуэй, по всей видимости, как и Джейк Барнс, «католик только формально», он «никудышный католик». А творчество его показывает, что по сути дела верит он прежде всего в простого, сильного, честного, мужественного и одаренного человека, то есть в то, во что верили и верят лучшие люди человечества – гуманисты.

Если признавать гуманистическим творчество, в котором раскрываются по-настоящему человечные качества и конфликты, – то темы честности и мужества, верности и дружбы, выдержки и взаимовыручки, а также воля к преодолению препятствий, – все это дает основание называть творчество Хемингуэя гуманистическим.

Конечно, у Хемингуэя это не тот оптимистический гуманизм, который воодушевлял в свое время Диккенса и Гюго, а позднее закалялся под пером таких писателей-борцов, как Горький, Барбюс, Ромен Роллан. Печальный удел лирических героев Хемингуэя – их внутреннее одиночество, которое он сам осознает как тягостное нарушение человеческих взаимоотношений, но и как фатальную неизбежность, особенно для писателя. Однако в стоическое, трагичное и безнадежное одиночество то и дело врываются у Хемингуэя гуманные нотки веры в людей и уважения к человеку, будь то спутник боксера – негр, пли преступивший закон Гарри Морган, или толстуха Алиса (в рассказе «Свет мира»), которая и в своем падении сохраняет веру в лучшее, что озаряет человека, как свет мира, или наделенный большим внутренним содержанием рыбак Сантъяго, или жена ослепшего писателя в рассказе «Нужна собака-поводырь».

Мужество, честность, правда и то человеческое сочувствие, которое спасает от проклятия одиночества, – вот что больше всего ценит Хемингуэй и в человеке и в искусстве.

Было время, когда Хемингуэю импонировало всякое мужество – и солдатская выдержка «старого гунна», и парадная поза матадоров. Но с годами он научился различать и по-разному расценивать, с одной стороны, профессиональную невозмутимость охотника Уилсона, а с другой, – веселую целеустремленную храбрость писателей Матэ Залки, Людвига Ренна, кинорежиссера Ивенса, доктора Гейльбруна, шофера Ипполито. Прослеживая эволюцию излюбленных героев Хемингуэя, видишь, как тема силы, теряющейся в пустоте, и воли, растраченной на пустяки или на злое дело, постепенно сменяется в его творчестве темой оживляющего влияния воли, направленной на достижение достойной цели, которая, в свою очередь, удесятеряет силы самого неприметного человека. Но по ряду обстоятельств Хемингуэя интересует не торжество победителя, он выше ставит моральную победу в самом поражении и Непобежденного и старика Сантъяго. Это отбрасывает тень обреченности на выполнившего свой долг Роберта Джордана и делает безрадостным стоический гуманизм Хемингуэя. Но как бы то ни было ясно одно: Хемингуэй верит в то, что мужество и честность не могут не победить, что внутренняя правда должна восторжествовать.

«Задача писателя неизменна, – сказал Хемингуэй в своей речи на Втором конгрессе американских писателей в 1937 году, – она всегда в том, чтобы писать правдиво и, поняв, в чем правда, выразить ее так, чтобы она вошла в сознание читателя как часть его собственного опыта».

В 1942 году он развил ту же мысль: «Правда нужна на таком высоком уровне, чтобы выдумка, почерпнутая из жизненного опыта, была правдивее самих фактов». Позднее ту же мысль Хемингуэй неоднократно повторял, отвечая на вопросы интервьюеров и в 1954 и в 1958 году.

Правдивее фактов может быть большая жизненная правда, озаренная ясной и возвышенной целью. Жизнь, особенно участие в борьбе республиканской Испании, вплотную подвела Хемингуэя к такой правде. Может быть, именно в испанских очерках, в сценарии, пьесе острее всего ощущается у Хемингуэя суровая поэзия правды. Но писателю надо еще ясно понимать, в чем она – правда. Правда до конца кристаллизуется и становится действенной только при полной насыщенности раствора. Вся правда – это большая правда вместе с малыми, из которых она, может быть, выросла, а не отдельные маленькие правды, без большой. Так вот, часто у Хемингуэя малая правда достоверного изображения того, что доступно его пониманию, несомненна и убедительна. Тогда как у него иной раз наличие большой правды конечных целей и полное понимание ее – сомнительно, а то и вовсе отсутствует.

А.В. Луначарский говорил на Втором пленуме Оргкомитета ССП: «Правда – она не похожа на себя самое, она не сидит на месте, правда летит, правда есть развитие, правда есть конфликт, правда есть борьба, правда это завтрашний день, и нужно видеть ее именно так». А вот Хемингуэю, и многим другим с их ограниченным пониманием правды, еще приходится преодолевать в себе пережитки условного этического кодекса. И как бы их ни называть – рыцарская честь, буржуазная респектабельность, солдатская верность, джентльменство или «честная игра» спортсменов, – все они оказывались условными. В простейших случаях такой моральный кодекс неоспорим, но стоит автоматическое соблюдение честности, порядочности, верности долгу рассматривать вне больших требований жизни, как становится ясной относительность и недостоверность таких критериев вне той обстановки и цели, ради которой они соблюдаются. Охотник, боксер и солдат, Хемингуэй привык соблюдать правила «честной игры». Бой он ведет всегда по правилам. Наносит удар если и кулаком, то в боксерской перчатке. Иногда это внушало Хемингуэю объективистское беспристрастие, которое требует о друзьях говорить с оговорками и с усмешкой, – они все стерпят, – а к врагам относиться с подчеркнутым джентльменством. Хемингуэй определенно оторвался от буржуазной морали, но, поняв мораль тружеников, он так и не уяснил себе до конца логику нравственного закона, которым руководствуются последовательные борцы за счастье человечества. А ведь даже из собственного творчества Хемингуэя вытекает объективно, что все те, кто ради «честной игры» обманывают доверие других и собственную совесть; кто идет на преступление, как Гарри Морган; кто соглашается лгать, чтобы жить, как писатель Гарри; кто предпочитает закрывать на все глаза, чтобы жить в циничном спокойствии своей «честной игры», как охотник Уилсон, – словом, все равнодушные, примирившиеся или сломленные оказываются то жертвой, то орудием, то даже пособниками большой лжи и насилия, на которых стоит капиталистический мир и буржуазный уклад.

И постепенно укрепляется в Хемингуэе убеждение, что только правда в восприятии внешнего мира, в оценке собственных поступков, правда простых человеческих отношений и до конца выполненного долга может обеспечить внутреннюю стойкость, уважение к себе, силу для борьбы за достойную жизнь. Другое дело, что не всякий способен разобраться, в чем большая жизненная правда, а в чем лишь своя, маленькая, ограниченная честность повседневного личного поведения. Такая честность – лишь необходимая предпосылка для больших жизненных выводов и решений. Конечно, хорошо, что за условной «честной игрой» – в случае Хемингуэя – чувствуется эта простая человеческая честность, которая не позволит пойти на лицемерие, подлость, предательство, – однако свое вредное ослепляющее влияние «честная игра» все же оказала и на творчество Хемингуэя.

Несмотря на наигранное бесстрастие, нет в Хемингуэе недоверия и презрения к человеку, он любит и по-своему, сдержанно, жалеет своих героев. Только в одном отношении он непримирим: он желает для них того, что обозначает как «good luck», то есть хочет для них настоящей, хорошей жизненной удачи, а вместе с тем трудовой и трудной, пусть даже трагической судьбы. Так же сдержанно, но он радуется всякому проявлению настоящего, человечного чувства, будь то сильная, непосредственная любовь Кэтрин, или мужественно переносимое Джейком испытание. Он рад, что Брет Эшли может сказать хотя бы в конце книги: «Знаешь, все-таки хорошо, когда решишь не быть дрянью». Он по-человечески сочувствует даже Гарри Моргану, который вынужден пойти на преступление, чтобы прокормить семью. Он заставляет Макса убеждать Филиппа Ролингса быть добрым и не причинять излишних страданий. Он понимает любовь-жалость, которая влечет Роберта Джордана к Марии, и сам обрекает Джордана на смерть ради спасения товарищей. В повести «Старик и море» он показывает человека, окруженного сочувственной заботой и думающего о том, чтобы передать свое мастерство другому. Какова бы ни была напускная, циничная бравада «тененте» Генри: «Я не рожден, чтобы думать. Я рожден, чтобы есть, пить и спать с Кэтрин», – на деле все совершенно не так. Кэтрин, умирая, думает не о себе, а о нем, а он думает только одно: «Лишь бы Кэтрин не умерла». В последнем из напечатанных рассказов Хемингуэя «Нужна собака-поводырь» (1957) ослепший человек еще не умеет, но старается думать не только о себе, но и о других. «Если я буду думать о ней и только о ней, все будет хорошо».

Разобравшись в творчестве Хемингуэя, видишь, что он приходит к единству этических ценностей с ценностями эстетическими. Несомненно, что правда для него и есть красота, а некрасиво для него все неестественное – неженственность в женщине, немужественность в мужчине: все робкое, трусливое, уклончивое, нечестное. Красота для Хемингуэя – это все естественное, это красота земли, воды, рек и лесов, профессионального уменья и четко действующей снасти; красота созданий рук человеческих и в жизни и в искусстве; красота чистоты и света; это – красота старых моральных ценностей: честности, мужества, доброты, верности, любви, труда и долга художника, – словом, красота жизни. Как будто бы чего еще можно требовать? А на поверку всего этого все же оказывается недостаточно.

Секрет убедительности творчества Хемингуэя, кроме чисто художественного воздействия, может быть, и в том, что, показывая в своих героях их традиционную выдержку, сам он очень горяч и откровенен. Он говорит о самом для него главном, о том, что его глубже всего волнует, и говорит с полной убежденностью, на твердой этической основе.

Еще в 1934 году Хемингуэй писал: «Все хорошие книги сходны в одном: то, о чем в них говорится, кажется достовернее, чем если бы это было на самом деле, и когда вы дочитали до конца, вам кажется, что все это случилось с вами, и так оно навсегда при вас и останется: хорошее и плохое, восторги, печали и сожаления, люди и места, и какая была погода. Если вы умеете все это дать людям, значит – вы писатель. И нет на свете ничего труднее, чем сделать это».

Это действительно трудно. Но Хемингуэю удалось стать именно таким писателем.

Однако большому писателю мало быть хорошим мастером (особенно такому неровному мастеру, как Хемингуэй) – надо быть большим человеком, которому не чуждо человечество и человечность и необходима, как жизнь, борьба за них. А, к сожалению, приходится сказать, что в этом отношении Хемингуэй не всегда пользовался своими возможностями стать большим человеком своей эпохи. Хороши стремления. Большое маховое колесо вертится в полную силу, а шестерни привода почти выключены, и сила большого мастера не передается ими к запросам живой действительности.

Разделяя многие надежды, иллюзии, разочарования и ошибки своего поколения, показывая, как отразился в психике и поведении его сверстников крах буржуазной демократии в двух мировых войнах, в повторных кризисах экономической структуры и всей цивилизации буржуазного «машинного» века, Хемингуэй отшатывается от этого прогнившего старого мира; временами идет плечом к плечу с бойцами за новый мир, но не делает для себя твердых и решительных выводов, не берет на себя на сколько-нибудь продолжительный срок свою часть бремени в общих усилиях тех, кто старается «спасти мир».

Разочарование в буржуазно-демократическом государстве и капиталистическом строе выражается у него в анархо-индивидуалистической критике следствий, а не причин, что делает эту критику бесперспективной и безнадежной.

Несмотря на отдельные вылазки навстречу людям, все еще не преодолена им такая обычная трагедия одиночества интеллигентов, оторванных от испытаний, чаяний и борьбы своего народа. Уважая всякий труд, общаясь с такими же, как он, одинокими тружениками из народа, с рыбаками, охотниками, – Хемингуэй не знает людей, организованных вокруг общих трудовых интересов, и чужд их борьбе за свои права.

Приняв в Испании участие в войне с фашизмом за достойную жизнь, он, после частичного поражения, остро переживал мнимое крушение всех перспектив и надежд сопротивления фашизму, который, вопреки пессимистическим предсказаниям, вскоре был сломлен в результате второй мировой войны.

Тягостный пессимизм и «анархизм поражения» надолго притушил и ограничил в его творчестве остроту и последовательное разрешение даже тех насущных вопросов социального порядка, которые он все же пытался ставить в испанский период.

Стоический, трагичный, безнадежный гуманизм интеллигента-одиночки уводил его в некоторых послевоенных вещах (особенно в повести «Старик и море») к вневременной общечеловеческой трактовке его давних и наболевших тем.

И вот такой, как он есть, – непосредственный и своеобразный, со всем обаянием своего, иной раз прихрамывающего, таланта и во всей ограниченности своих рывков вперед и срывов, противоречий и слабостей, – Хемингуэй глубоко человечен.

Но большой человек – это и большой гражданин. А вот этого чувства гражданской ответственности Хемингуэю как раз часто и не хватало. И все же его ущербные достижения, сомнения и чаяния показательны, как отголосок настроений и дум значительной части западных интеллигентов, уже свернувших с проезжей дороги буржуазной цивилизации, но все еще блуждающих в поисках приемлемого для них пути.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю