Текст книги "Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 2."
Автор книги: Иван Гончаров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 72 (всего у книги 75 страниц)
713
нашем плавании до берегов Японии. Но такие ужасы, какие испытали наши плаватели с фрегатом «Диана», почти беспримерны в летописях морских бедствий.
Обязанность – изложить событие в донесении – лежала бы на мне, по моей должности секретаря при адмирале, если б я продолжал плавание до конца. Но я не жалею, что не мне пришлось писать рапорт: у меня не вышло бы такого капитального произведения, как рапорт адмирала («Морской сборник», июль, 1855). 10 Я могу только жалеть, что не присутствовал при эффектном заключении плавания и что мне не суждено было сделать иллюстрацию этого события под влиянием собственного впечатления, наряду со всем тем, что мне пришлось самому видеть и описать.
В то самое время как мои бывшие спутники близки были к гибели, я, в течение четырех месяцев, проезжал десять тысяч верст по Сибири, от Аяна на Охотском море до Петербурга, и, в свою очередь, переживал если не страшные, то трудные, иногда и опасные в своем роде 20 минуты.
Я совершенно случайно избежал участи, постигшей моих товарищей. Открылась Крымская кампания. Это изменяло первоначальное назначение фрегата и цель его пребывания на водах Восточного океана. Дело, начатое с Японией о заключении торгового трактата и об определении наших с нею границ на острове Сахалине, должно было, по необходимости, прекратиться. Адмирал, в последнее наше пребывание в Нагасаки, решил идти сначала к русским берегам Восточной Сибири, куда, на смену 30 «Палладе», должен был прибыть посланный из Кронштадта фрегат «Диана»; потом зайти опять в Японию, условиться о возобновлении, после войны, начатых переговоров. Далее нельзя было предвидеть, какое положение пришлось бы принять по военным обстоятельствам: оставаться ли у своих берегов, для защиты их от неприятеля, или искать встречи с ним на открытом море. Может быть, пришлось бы, по неимению известий о неприятеле, оставаться праздно в каком-нибудь нейтральном порте, например в Сан-Франциско, и там ждать исхода 40 войны.
Я испугался этой перспективы неизвестности и «ожидания» на неопределенный срок где бы то ни было, у наших ли пустынных азиатских берегов или хотя бы и в таком новом для меня и занимательном месте, как
714
Сан-Франциско. Что там делать месяцы, может быть, год или годы – ибо как было предвидеть конец войны? Тогда Pacific rail road1 еще не было, чтобы пробраться через американский материк домой, – и мне пришлось бы отдать себя на волю случайных обстоятельств, то есть оставаться там без цели, праздным и лишним лицом.
Притом два года плавания не то что утомили меня, а утолили вполне мою жажду путешествия. Мне хотелось домой, в свой обычный круг лиц, занятий и образа 10 жизни.
Я намекнул адмиралу о своем желании воротиться. Но он, озабоченный начатыми успешно и неоконченными переговорами и открытием войны, которая должна была поставить его в неожиданное положение участника в ней, думал, что я считал конченным самое дело, приведшее нас в Японию. Он заметил мне, что не совсем потерял надежду продолжать с Японией переговоры, несмотря на войну, и что, следовательно, и мои обязанности секретаря нельзя считать конченными. 20 А того, что кончилось мое желание путешествовать, он не заметил, несмотря на мой глубокий вздох, которым я встретил его ответ.
Да я и не путешествовал, а плавал по «казенной надобности». Я был «командирован для исправления должности секретаря при адмирале во время экспедиции к нашим американским владениям»: так записано было у меня в формулярном списке. Следовательно, у меня и не было никакого права на «хочу» или «не хочу» оставаться или воротиться. Но потом, после нескольких разговоров 30 с адмиралом об этом, он сам сжалился. Я видимо стал скучать, да, может быть, он и сам сомневался, удастся ли ему идти в Японию, так как на первом плане теперь была у него обязанность не дипломата, а воина. И вот он неожиданно для меня, с свойственной ему добротой, однажды решил: «Бог с вами, поезжайте: я знаю, что здесь вам скучно будет теперь».
Я не заставил повторять себе этого приглашения и ни одну бумагу в качестве секретаря не писал так усердно, как предписание себе самому, от имени адмирала, «следовать 40 до С.-Петербурга, и чтобы мне везде чинили свободный пропуск и оказываемо было в пути, со стороны начальствующих лиц, всякое содействие» и т. д.
715
Всё это происходило в устьях Амура. Фрегат «Диана» уже пришел на смену «Палладе», которая отслужила свой срок, состарелась и притом избита была вытерпенными нами штормами, особенно у мыса Доброй Надежды, и ураганом в Китайском море. Сначала ее хотели ввести в устье Амура, но по мелководью это оказалось невозможно. Ее оставили в Татарском проливе, в Императорской бухте. Ее разоружили, то есть сняли с нее пушки, порох, такелаж – всё, что можно было снять, а ветхий 10 остов ее был оставлен под надзором моряков и казаков, составлявших наш пост в этой бухте, с тем чтобы в случае прихода туда французов и англичан его затопили, не давая неприятелю случая похвастаться захватом русского судна.
Так «Паллада» и кончила свое существование в этой бухте: от нее оставалось одно днище, которое, вероятно, пригодилось на что-нибудь нашим людям, содержавшим там пост.
Во время этих хлопот разоружения, перехода с «Паллады» 20 на «Диану», смены одной команды другою, отправления сверхкомплектных офицеров и матросов сухим путем в Россию я и выпросился домой. Это было в начале августа 1854 года.
Тогда же приехал к нам с Амура бывший генерал-губернатор Восточной Сибири Н. Н. Муравьев и, пробыв у нас дня два на фрегате, уехал в Николаевск, куда должна была идти и шкуна «Восток» для доставления его со свитою в Аян на Охотском море. На этой шкуне я и отправился с фрегата, и с радостью, что возвращаюсь 30 домой, и не без грусти, что должен расстаться с этим кругом отличных людей и товарищей.
Помню еще теперь минуту комического страха, которую я испытал, впрочем, напрасно, когда, отойдя на шкуне с версту от фрегата, мы стали на мель в устье Амурского лимана. Он весь усеян мелями, так что даже и легкая шкуна наша, и до Николаевска, и после него до Охотского моря, беспрестанно становилась на мель. Но это ей, и всякому маленькому судну, нипочем. Она так же легко снималась с мелей, как и становилась на 40 них. Я был внизу в каюте и располагался там с своими вещами, как вдруг бывший наверху командир ее, покойный В.
А. Римский-Корсаков, крикнул мне сверху: «Адмирал едет к нам: не за вами ли?» Я на минуту остолбенел, потом побежал наверх, думая, что Корсаков шутит,
716
пугает нарочно. Нет, не шутит: вон синяя гичка и в ней адмирал! «Да, верно передумал!» – с ужасом думал я, глядя на гичку.
Но адмирал приехал за каким-то другим делом, а более, кажется, взглянуть, как мы стоим на мели, или просто захотел прокатиться и еще раз пожелать нам счастливого пути – теперь я уже забыл. Тут мы окончательно расстались до Петербурга.
II
10 Обращаюсь к вышесказанным мною словам о страшных и опасных минутах, испытанных нами в плавании.
«Страшные» и «опасные» минуты – это не синонимы, как не синонимы и самые слова «страх» и «опасность» вообще, на море особенно. Страшных минут для иных вовсе не существует, для других – их множество. Это зависит от привычки или непривычки к морю, то есть от знакомства или незнакомства с его характером, с устройством и управлением корабля и, наконец, от нервозности характера или от воспитания плавателя. Новичку 20 всё кажется страшно или сомнительно на корабле.
«Пошел все наверх!» – скомандует боцман, и четыреста человек бросятся как угорелые, точно спасать кого-нибудь или сами спасаться от гибели, затопают по палубе, полезут на ванты: не знающий дела или нервозный человек вздрогнет, подумает, что случилась какая-нибудь беда.
Ничего не бывало: надо прибавить или убавить парусов или что-нибудь в этом роде. А там загремит бегущий по роульсам (колесцам) канат. Не то так от качки, как будто с отчаяния, распахнет свои дверцы 30 какой-нибудь шкап в каюте, и вся его внутренность, то есть посуда, – с треском и звоном полетит во всё стороны и разобьется вдребезги. Чего не представится испуганному воображению нового плавателя при этом треске! Минута – «страшная», но только разве для буфетчика, который не запер крепко дверцы и которому за это достанется.
Так и мне, не ходившему дотоле никуда в море далее Кронштадта и Петергофа, приходилось часто впадать в сомнение при этих, по непривычке «страшных», но вовсе 40 не «опасных», шумах, тресках, беготне, пока я не ознакомился с правилами и обычаями морского быта.
717
Другое дело «опасные» минуты: они нечасты, и даже иногда вовсе незаметны, пока опасность не превратится в прямую беду. И мне случалось забывать или, по неведению, прозевать испугаться там, где бы к этому было больше повода, нежели при падении посуды из шкафа, иногда самого шкафа или дивана.
О многих «страшных» минутах я подробно писал в своем путевом журнале, но почти не упомянул об «опасных»: они не сделали на меня впечатления, не потревожили 10 нерв – и я забыл их или, как сказал сейчас, прозевал испугаться, оттого, вероятно, прозевал и описать. Упомяну теперь два-три таких случая.
Идучи на фрегате «Паллада» из Кронштадта в Англию, мы проходили Зунд.
Я писал тогда, как неблагоприятно было наше плавание по Балтийскому морю в октябрьскую холодную погоду, при противных ветрах и туманах. Кроме того, как я тоже писал, у нас умерло три человека от холеры. И привычным людям казалось трудно такое плавание, а 20 мне, новичку, оно было еще невыносимо и потому, что у меня, от осеннего холода, возобновились жестокие припадки, которыми я давно страдал, невралгии с головными и зубными болями. В каюте от внешнего воздуха с дождем, отчасти с морозом, защищала одна рама в маленьком окне.
Иногда я приходил в отчаяние. Как, при этих болях, я выдержу двух– или трехгодичное плавание? Я слег и утешал себя мыслью, что, добравшись до Англии, вернусь назад. И к этому еще туманы, качка и холод! 30 С приближением к Дании воздух стал гораздо мягче, теплее, но туманы продолжались. При входе в Зунд мы, как всегда делается в узких проходах, вызывали лоцмана, чтобы провести нас проливом. Вызывают обыкновенно лоцманским флагом, а если флаг не виден, палят из пушки. Но, вероятно, флага, за туманом, с берегу не было видно (я теперь забыл эти подробности), а пушка могла палить и по другой причине: что бы там ни было, но лоцман не явился.
Мы шли, так сказать, ощупью, подвигаясь тихо, осторожно, но всё 40 же подвигались: нельзя стать в открытом море на одном месте. Когда туман прояснился, мы были уже в проливе.
Было тепло, мне стало легче, я вышел на палубу. И теперь еще помню, как поразила меня прекрасная, тогда
718
новая для меня, картина чужих берегов, датского и шведского.
Обаяние, производимое величественною картинностью моря и берегов, возымело свое действие надо мною. Я невольно отдавался ему, но потом опять возвращался к своим сомнениям: привыкну ли к морской жизни, дадут ли мне покой ревматизмы? Море и тянет к себе, и пугает, пока не привыкнешь к нему.
Такое состояние духа очень наивно, но верно выразила мне одна 10 француженка, во Франции, на морском берегу, во время сильнейшей грозы, в своем ответе на мой вопрос, любит ли она грозу? «Oh, monsieur, c’est ma passion, – восторженно сказала она, – mais… pendant l’orage je suis toujours mal a mon aise!»1 Капитан и так называемый «дед», хорошо знакомый читателям «Паллады», старший штурманский офицер (ныне генерал), – оба были наверху и о чем-то горячо и заботливо толковали. «Дед» беспрестанно бегал в каюту, к карте, и возвращался. Затем оба зорко смотрели на оба 20 берега, на море, в напрасном ожидании лоцмана. Я всё любовался на картину, особенно на целую стаю купеческих судов, которые, как утки, плыли кучей и всё жались к шведскому берегу, а мы шли почти посредине, несколько ближе к датскому.
Тревожился поминутно капитан, тревожился и дед, и не раз, конечно, назвал лоцмана за неявку «каторжным». Он побежал в двадцатый раз вниз. Вдруг капитан послал поспешно за ним.
Они, казалось, оба были чем-то поражены. 30 – Мы на мели! – дошли до моего слуха тихие слова.
Я пощупал ногой палубу: она перестала двигаться, ноги стояли будто на земле.
Я смотрел на всё это рассеянно и слушал с большим равнодушием, что говорили кругом. Меня убаюкивал тихий плеск моря, теплая погода и поглощала картина новых берегов, а еще более радовала затихшая головная и зубная боль.
– Какая благодать! – говорил я себе, ощутив под ногами неподвижные доски палубы. 40 Но что за суматоха поднялась на фрегате – «из-за таких пустяков!» – думал я.
719
Засвистали всех наверх, поднялась возня, шум: «Спускать шлюпку! завозить верпы!» – только и слышалось. Офицеры, кто спал, кто читал или писал, – все принялись за дело.
Верпы – маленькие якоря, которые, завезя на несколько десятков сажен от фрегата, бросают на дно, а канат от них наматывают на шпиль и вертят последний, чтобы таким образом сдвинуть судно с места. Это – своего рода домашний способ тушить огонь, до прибытия 10 пожарной команды.
Но тяжелый наш фрегат, с грузом не на одну сотню тысяч пуд, точно обрадовался случаю и лег прочно на песок, как иногда добрый пьяница, тоже «нагрузившись» и долго шлепая неверными стопами по грязи, вдруг возьмет да и ляжет средь дороги. Напрасно трезвый товарищ толкает его в бока, приподнимает то руку, то ногу, иногда голову. Рука, нога и голова падают снова как мертвые.
Гуляка лежит тяжело, неподвижно и безнадежно, пока не придут двое «городовых» на помощь. 20 И фрегат, потрогиваемый слабыми верпами, как будто подастся, поползет, крякнет, раздадутся радостные восклицания – а он ни с места. Нет, надо послать за «городовым».
И послали.
Смотрел я на всю эту суматоху и дивился: «Вот привычные люди, у которых никаких “страшных” минут не бывает, а теперь как будто боятся! На мели: велика важность!
Постоим, да и сойдем, как задует ветер посвежее, заколеблется море!» – думал я, твердо шагая по твердой палубе.
Неопытный слепец! 30 – Подступиться разве к ним и спросить, что их так тревожит? Приступу нет: и не глядят!
Я помню только, что один из офицеров, барон Шлипенбах, оделся в полную форму и поспешно послан был в Копенгаген за пароходом помочь нам сняться с мели.
Пока моряки переживали свою «страшную» минуту, не за себя, а за фрегат, конечно, – я и другие, неприкосновенные к делу, пили чай, ужинали и, как у себя дома, легли спать. Это в первый раз после тревог, холода, качки! 40 – Какая благодать! – твердил я, ложась, как на берегу, дома, на неподвижную постель. – Завозите себе там верпы, а я усну, как давно не спал!
Чуть ли не грезилось мне тогда во сне, что мы дальше не пошли, а так на мели и остались, что морское начальство
720
в Петербурге соскучилось ждать, когда мы сдвинемся, и отложило экспедицию и что мы все воротились домой безмятежно спать на незыблемых ложах.
Но под утро, сквозь сон, я услышал звук боцманских свистков, почувствовал, как моя койка закачалась подо мной и как нас потащил могучий «городовой», пароход из Копенгагена. Тогда, кажется, явился и лоцман.
На другой день, когда вышли из Зунда, я спросил, 10 отчего все были в такой тревоге, тем более что средство, то есть Копенгаген и пароход, были под рукой? Тогда только объяснили мне техническую сторону дела: что значит, когда судно «приткнется» к мели. Прежде всего, даже легкое приткновение что-нибудь попортит в киле или в обшивке (у нашего фрегата действительно, как оказалось при осмотре в Портсмутском доке, оторвалось несколько листов медной обшивки, а без обшивки плавать нельзя, ибо-де к дереву пристают во множестве морские инфузории и точат его), а главное: если бы 20 задул свежий ветер и развел волнение, тогда фрегат не сошел бы с мели, как я, по младенчеству своему в морском деле, полагал, а разбился бы в щепы!
«И опять-таки мы всё воротились бы домой! – думал я, дополняя свою грезу: берег близко, рукой подать; не утонули бы мы, а я еще немного и плавать умею». Опять неопытность! Уметь плавать в тихой воде, в речках, да еще в купальнях, и плавать по морским, расходившимся волнам – это неизмеримая, как я убедился после, разница. В последнем случае редкий матрос, привычный пловец, 30 выплывает.
Таким образом «опасная» минута, продолжавшаяся ночь, была мною вовсе не замечена.
Но не на море только, а вообще в жизни, на всяком шагу, грозят нам опасности, часто, к спокойствию нашему, не замечаемые. Зато, как будто для уравновешения хорошего с дурным, всюду рассеяно много «страшных» минут, где воображение подозревает опасность, которой нет.
На море в этом отношении много клеплют напрасно, благодаря «страшным», в глазах непривычных людей, 40 минутам. И я бывал в числе последних, пока не был на море.
Впрочем, нельзя сказать, чтобы и сами моряки были вовсе нечувствительны ко всем случайностям, постигающим плавателей. Не из камня же они: люди – везде
721
люди, и искренний моряк – а моряки почти все таковы – всегда откровенно сознается, что он не бывает вполне равнодушен к трудным или опасным случаям, переживаемым на море. Бывает у моряка и тяжело, и страшно на душе, и он нередко, под влиянием таких минут, решается про себя – не ходить больше в море, лишь только доберется до берега. А поживши неделю-другую, месяц на берегу, – его неудержимо тянет опять на любимую стихию, к известным ему испытаниям. 10 Но моряк, конечно, не потревожится никогда пустыми страхами воображения и не поддастся мелочным и малодушным опасениям на каждом шагу, по привычке к морю с ранней молодости.
III
По приходе в Англию забылись и страшные, и опасные минуты, головная и зубная боли прошли, благодаря неожиданно хорошей для тамошнего климата погоде, и мы, прожив там два месяца, пустились далее. Я забыл и думать о своем намерении воротиться, хотя адмирал, узнав о моей 20 болезни, соглашался было отпустить меня. Вперед, дальше манило новое. Там, в заманчивой дали, было тепло и ревматизмы неведомы.
Упомяну кстати о пережитой мною в Англии морально страшной для меня минуте, которая, не относясь к числу морских треволнений, касается, однако же, всё того же путешествия, и она задала мне тревоги больше всякой качки.
Адмирала с нами не было: он прежде фрегата уехал один в Англию делать разные приготовления к продолжительному 30 плаванию и, между прочим, приобрел там шкуну «Восток», для плавания вместе с «Палладой», и занимался снаряжением ее и разными другими делами. В Петербурге я видел его мельком и уже на Портсмутском рейде явился к нему в качестве секретаря и последовал за ним в Лондон. Он сейчас же поручил мне написать несколько бумаг в Петербург, между прочим изложить кратко историю нашего плавания до Англии и вместе о том, как мы «приткнулись» к мели, и о необходимости ввести фрегат в Портсмутский док, отчасти для осмотра повреждения, а еще 40 более для приспособления к фрегату тогда еще нового водоопреснительного парового аппарата.
722
Он мне показал бумаги, какие сам писал до моего приезда в Лондон. Я прочитал и увидел, что… ни за что не напишу так, как они написаны, то есть таким строгим, точным и сжатым стилем: просто не умею!
«Зачем ему секретарь? – в страхе думал я, – он пишет лучше всяких секретарей: зачем я здесь? Я – лишний!»
Мне стало жутко. Но это было только начало страха. Это опасение я кое-как одолел мыслью, что если адмиралу не недостает уменья, то недостанет времени 10 самому писать бумаги, вести всю корреспонденцию и излагать на бумагу переговоры с японцами.
Самое худшее было впереди, когда я вернулся из Лондона в Портсмут и когда надо было излагать в рапорте историю плавания до Англии и причины ввода фрегата в док. Я думал, что это ровно ничего не значит. Я помнил каждый шаг и каждую минуту – и вот взять только перо да и строчить привычной рукой: было, мол, холодно, ветер дул, качало или было тепло, вот приехали в Данию… (Боже вас сохрани сказать когда-нибудь 20 при моряке, что вы на корабле «приехали»: покраснеют!
«Пришли», а не «приехали»!) Нет, вижу, не клеится. Ничего не выходит. «А вы возьмите, – говорят мне, – шканечный журнал, где шаг за шагом описывается всё плавание».
Кроме того, я взял еще книги и бумаги подобного содержания. Погляжу в одну, в другую бумагу или книгу, потом в шканечный журнал и читаю: «Положили марсель на стеньгу», «взяли грот на гитовы», «ворочали оверштаг»,
«привели фрегат к ветру», «легли на правый галс», «шли на фордевинд», 30 «обрасопили реи», «ветер дул NNO или SW». А там следуют «утлегарь», «ахтерштевень», «шкоты», «брасы», «фалы» и т. д., и т. д.
Этими фразами и словами, как бисером, унизан был весь журнал. «Боже мой, да я ничего не понимаю! – думал я в ужасе, царапая сухим пером по бумаге, – зачем я поехал!»
Мне припомнилась школьная скамья, где сидя, бывало, мучаешься до пота над «мудреным» переводом с латинского или немецкого языков, а учитель, как теперь 40 адмирал, торопит, спрашивает: «Скоро ли? готово ли?
Покажите, – говорит, – мне, прежде нежели дадите переписывать…»
«Что я покажу?» – ворчал я в отчаянии, глядя на белую бумагу. Среди этих терминов из живого слова