355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Гончаров » Обломов » Текст книги (страница 1)
Обломов
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 21:16

Текст книги "Обломов"


Автор книги: Иван Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Иван Александрович Гончаров
Обломов

ОБЛОМОВ И ОБЛОМОВЩИНА

В истории мировой художественной культуры нередки случаи, когда произведения, горячо воспринятые современниками, как очень злободневные и необходимые, с течением времени не утрачивают не только своего объективного значения, но и своей злободневности, казалось бы преходящей. Напротив, новые поколения, обращаясь к «старым» образцам, открывают нечто созвучное именно их современности. История переставляет акценты, и на переднем плане часто высветляется то, что казалось второстепенным или было вовсе незаметным.

Роман И. А. Гончарова «Обломов» – одно из популярнейших произведений классики. С тех пор как критик Писарев заявил по выходе романа, что он, «по всей вероятности, составит эпоху в истории русской литературы»[1]1
  Д. И. Писарев. Соч. в 4-х томах, т. 1. М., Гослитиздат, 1955, с. 16-17.


[Закрыть]
и пророчил нарицательный смысл выведенным в нем типам, не найдется ни одного грамотного русского, не знающего хотя бы приблизительно, что такое обломовщина. Роману повезло: через месяц после появления он нашел не просто толкового рецензента, но серьезного интерпретатора в лице Добролюбова, причем сам автор, далекий от воззрений и тем более практики революционной демократии, к тому же человек крайне ревнивый и мнительный, всецело согласился со статьей Добролюбова «Что такое обломовщина?». Он советует П. В. Анненкову непременно прочесть статью: «Мне кажется, об обломовщине, то есть о том, что она такое, уже сказать после этого ничего нельзя... Двумя замечаниями своими он меня поразил: это проницанием того, что делается в представлении художника. Да как же он, не художник, знает это?»[2]2
  И. А. Гончаров. Собр. соч. в 8-ми томах, т. 8. М., Гослитиздат, 1955, с. 323.


[Закрыть]
Сходство во мнениях между писателем и критиком облегчает и читателю путь к пониманию романа, прежде всего его социального смысла, и во многом определяет его судьбу. «Впечатление, которое этот роман при своем появлении произвел в России, не поддается описанию,– вспоминал сорок лет спустя князь П. Кропоткин.– Вся образованная Россия читала «Обломова» и обсуждала «обломовщину»[3]3
  П. Кропоткин. Идеалы и действительность в русской литературе. СПб., 1907, с. 173.


[Закрыть]
.

Критика старого уклада одушевляла Гончарова. Она определила и; пафос выступления Добролюбова. Его логически четкая и доступная даже отроческому восприятию статья, ставшая на годы манифестом русской интеллигенции, памятна всем со школьных лет. В судьбе погибающего от праздности Обломова Добролюбов увидел несомненный признак и даже символ развала старого строя, сигнал неотложности далеко идущих перемен, и в смутной неудовлетворенности вроде бы благоденствующей Ольги Штольц – симптом будущего обновления. Верный своему принципу – «толковать о явлениях самой жизни на основании литературного произведения»[4]4
  Н. А. Добролюбов. Собр. соч. в 9-ти томах, т. б. М.—Л, Гослитиздат, 1963, с. 98.


[Закрыть]
– критик обратил исключительное внимание на актуальную общественную основу того национального явления, которое Гончаров обозначил словом «обломовщина». Статья Добролюбова дала оценку и самому историческому явлению, и обличительной роли романа. И Обломову, как помещику по положению, как «лишнему человеку» по месту в жизни, был вынесен заслуженный приговор.

С годами к захолустным Обломовкам предприимчивые Штольцы провели дороги, перешагнули мостами через дремучие овраги, вовлекая и эти «благословенные уголки земли» в свое прибыльное «дело». С проникновением буржуазной цивилизации жизнь обломовцев утрачивала и свою привлекательную сторону – патриархальную простоту быта, нравов грубых, но естественных, связь с жизнью природы. И вот тогда-то многим людям Обломовка стала казаться потерянным раем, чуть ли не идеалом исконно человеческого существования.

К концу прошлого века в понимании «Обломова» и обломовщины возобладали тенденции, которые, впрочем, сложились еще при появлении романа. Аполлон Григорьев замечал: «Для чего же поднят весь этот мир... с его настоящим и с его преданиями? Для того, чтоб надругаться над ним во имя практически-азбучного правила... Для чего в самом «Сне» – неприятно резкая струя иронии в отношении к тому, что все-таки выше штольцевщины и адуевщины?» «Герои нашей эпохи – не Штольц Гончарова... да и героиня нашей эпохи...– не его Ольга, из которой под старость, если она точно такова, какою, вопреки многим грациозным сторонам ее натуры, показывает нам автор, выйдет преотвратительная барыня с вечною и бесцельною нервною тревожностью, истинная мучительница всего окружающего, одна из жертв бог знает чего-то»[5]5
  Аполлон Григорьев. Литературная критика. М., «Художественная литература», 1967, с. 329, 334.


[Закрыть]
. Добролюбову противостоял и ведущий критик консервативного журнала А. В. Дружинин[6]6
  См. «Библиотека для чтения», 1859, № 12.


[Закрыть]
. В поздних славянофильских критиках обличительная тенденция Гончарова представала утверждением национального типа, но, к сожалению, испорченным сухим доктринерством.

Например, по мнению одного из них, Гончаров, намереваясь критиковать действительность, на самом деле создал ей апофеоз в образе героя – положительного национального типа, коренного и вечного. Наоборот, все обличение, в особенности в «Сне Обломова», отравлено фальшью и бесплодием[7]7
  См. «Русский вестник», 1892, январь.


[Закрыть]
.

Идейный план романа был перекошен. Мнения, подобные этим, часто встречались в критике, и позднее они использовали главную художественную слабость в гончаровской картине видения жизни.

Почти все критики[8]8
  За исключением ранней статьи Писарева в журнале «Рассвет» (1859, № 10).


[Закрыть]
сходились на том очевидном и для любого читателя обстоятельстве, что добродетель, воплощенная в лице активного человека действия и противопоставленная пассивному герою, намечена декларативно. И, конечно, на фоне такой схемы «добра» носитель «зла» выигрывал уже потому, что он не схема, не говоря об иных, более глубоких его преимуществах.

Прямолинейное сведение характера Обломова к обломовщине, а затем – с другой стороны – неумеренные в их адрес восторги и «оправдания» вредили не только критическому, но и его утверждающему, положительному смыслу. Для нашего современника и крепостное право, и штольцевское «обновление» России – давняя история. И если роман Гончарова продолжает жить, то, конечно, далеко не как педагогическое назидание, не только как предостережение современным лентяям и тунеядцам. Роман не стареет потому, что сохраняется главное и непреходящее содержание. Приблизиться к пониманию этого глубинного содержания – значит суметь отличить нечто обломовское от обломовщины, потому что, при несомненном единстве, Обломов и обломовщина – не одно и то же.

«Какой ты добрый, Илья!» – восклицает Штольц во время предпоследнего приезда к Обломову. Он не раз говорит подобные слова о доброте и достоинствах сердца друга. Добролюбов считает все это «большой неправдой». Критик в данном случае занят не столько искренностью обрусевшего немца, сколько идейной нацеленностью самого романиста: «Нет, нельзя так льстить живым, а мы еще живы, мы еще по-прежнему Обломовы»[9]9
  Н. А. Добролюбов. Собр. соч. в 9-ти томах, т. 4. М.—Л., Гослитиздат, 1962, с. 339.


[Закрыть]
.

В одном из последних своих выступлений В. И. Ленин сказал, что и после трех революций «старый Обломов остался, и надо его долго мыть, чистить, трепать и драть, чтобы какой-нибудь толк вышел»[10]10
  «В. И. Ленин о литературе и искусстве». М., «Художественная литература», 1969, с. 496.


[Закрыть]
. Всем понятно, что Ленин говорит не о том, что надо истребить Обломовых. Таков тип русского человека в самых разных его общественных определениях, «так как Обломов был не только помещик, а и крестьянин, и не только крестьянин, а и интеллигент, а и рабочий и коммунист»[11]11
  Там же.


[Закрыть]
. Таким образом, Ленин подчеркивает социальную широту того явления, которое, применительно к национальной действительности России, Гончаров припечатал одним словом, ставшим крылатым, но рецидивы которого дают и дадут о себе знать много позже и за пределами национального русского мира.

Речь идет, стало быть, о вытравлении обломовщины из Обломова. Если бы в нем не было ничего, кроме лени и паразитизма, то стоило бы так трудиться, «долго мыть, чистить», ожидая «толка»? Оказывается, стоит. Потому стоит, что под нездоровым от неподвижности, от сытой праздности жиром скрыто золотое сердце Ильи Ильича, его «голубиная душа», его неподкупная честность и «чистая» доброжелательность в отношении к людям. Они гибнут втуне; «зарытое, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало», «как золото в недрах горы», неузнанное и бесполезное, достается преждевременно и только могиле. И в этом поначалу незаметном, постепенном, но неуклонном умирании, в тихом и покорном разрушении своего сокровища заключена глубокая трагедия Обломова.

В последнее время словами «трагедия» и «трагическое» часто злоупотребляют почти безотчетно. И все-таки именно трагедия, какой бы натяжкой ни показалось это слово иному придирчивому пуристу. Ведь трагедия[12]12
  Речь идет, разумеется, не об определенном жанре драматических произведений, созданных по своим особым правилам, имеющих свои условности и большей частью предназначенных для сцены.


[Закрыть]
– это не только внезапная, пусть даже заранее предрешенная насильственная смерть героя, вызванная роком, враждебной стихией, общественными катаклизмами или противоборством страстей. Высоких примеров такого рода трагедии мировая художественная культура предлагает, как известно, много. Вообще же единственно общее, и в этом смысле главное в трагедии, какие бы исторические и национальные формы она ни принимала – гибель человека, достойного жизни, гибель, вызывающая чувство ужаса, скорби и острой жалости. Различные определения строгой теории литературы в основе своей вряд ли могут отказаться от подобного понимания: суть все-таки в этом.

Посмотрим, за что же рано погибший Илья Ильич достоин был жить, что в нем вольно или невольно ощущается привлекательным, что в заурядной и неинтересной судьбе опускающегося человека вызывает горечь и жалость.

Еще Добролюбов, а вслед за ним и другие критики изумлялись мастерству писателя, который построил роман так, что в нем вроде бы ничего особенного не происходит, и вообще нет внешнего движения, точнее, привычно «романической» динамики, а неослабный интерес сохраняется. Дело в том, что под наружной бездеятельностью главного героя, под неторопливыми и обстоятельными описаниями таится напряженное внутреннее действие. Его ведущей пружиной оказывается упорная борьба Обломова с наплывающей со всех сторон жизнью, его окружающей,– борьба внешне малоприметная, иногда почти невидимая, но оттого ничуть не менее ожесточенная.

Напротив, ожесточенность лишь возрастает вследствие того, что, суетная в отдельных своих проявлениях, жизнь в целом движется неторопливо и неуклонно, подминая все ей враждебное, противное: прогресс прогрызает и сокрушает обломовщину, в образе которой предстает в романе всяческая косность. Противоборство маленького лентяя и всей деятельной жизни обретает чуть ли не философский смысл в конечном счете, хотя на поверхности – лишь одиночка, силящийся окончательно обезглавить деревянным мечом многоголовую гидру – практическую жизнь, преследующую его даже в мучительном сне.

Кроткий Илья Ильич отчаянно и до конца отбивается от вторжения жизни, от ее больших требований, от труда и от мелких уколов «злобы дневи». Будучи не прав в своем сопротивлении гражданскому долгу, он иногда оказывается выше и правее суетных притязаний тогдашнего бытия. И, буквально не сбрасывая халата, не сходя со знаменитого обломовского дивана, он подчас наносит меткие удары по ворвавшемуся противнику.

Гончаров вводит читателя в атмосферу этой борьбы с самого начала, сразу же намечая противоречия пассивной, хотя по-своему и воинственной позиции героя. «Ах, боже мой! Трогает жизнь, везде достает»,– тоскует герой, уже выведенный из дремоты двумя неприятностями: письмом старосты, в которое ужасно не хочется вчитаться, которое отложено, чтобы неприятность хоть чуть-чуть отодвинуть, отсрочить, и требованием хозяина съезжать с квартиры. А тут в полутемную, закупоренную комнату врываются струи вешнего воздуха, слишком холодного для ее обитателя, привыкшего к духоте, чье «тело... казалось слишком изнеженным для мужчины»: по очереди к Обломову залетают гости из внешнего мира. Это люди очень подвижные, по-своему энергичные; каждый из них мимоходом пытается стащить Обломова с постели, вовлечь в свой «активный» стиль жизни. Они спешат и жить и развлекаться, у них много дел, и все вроде бы разные. Утренние визиты герою, которыми начинается роман,– целая галерея типов, характерных масок; некоторые из них потом больше и не появятся в романе. Здесь и пустой щеголь, и чиновник-карьерист, и обличительный писатель. Маски разные, а суть одна: пустопорожняя суета, обманчивая деятельность.

Страницы, описывающие утренние визиты к Обломову, не сразу и не всеми были поняты и оценены в своем важном идейном значении. Гончаров уже был известен, как искусный описатель, сотворитель характеристик во «Фрегате «Паллада»; мастерство его даже бегло очерченных портретов уже не удивляло. Поэтому силуэтные зарисовки визитеров могли представиться опытом еще одной демонстрации не оскудевающих возможностей художника-портретиста, зоркого «натуралиста» или «жанриста».

Демонстрация подчас казалась самодовлеющей, не очень связанной с основным содержанием романа. Даже у профессиональных литераторов возникало недоумение. «С какою целью почтенный автор привел эти три или четыре разнородные лица?» —задавался, например, вопрос в редакционной статье журнала «Русское слово»[13]13
  «Русское слово», 1859, кн. VII, июль, отдел критики, с. 6.


[Закрыть]
– того самого, кстати, журнала, где ведущим критиком и фактическим идейным руководителем стал позже Писарев, один из самых первых и благожелательных истолкователей «Обломова». Между тем именно благодаря «выведению» таких «разнородных лиц» становится полнокровнее и выразительнее мысль о призрачной интенсивности существования «деловых» людей, наполненности их жизни.

Чтобы закрепить это ощущение у читателя, Гончаров идет даже на некоторую искусственность построения, которая напоминает приемы старого театра или иных назидательных произведений литературы Просвещения: визиты не «пересекаются», не мешают один другому, между ними каждый раз остается некоторый интервал, достаточный, однако, для того, чтобы хозяин смог подвести итог очередной встрече и вынести свою оценку.

Показательно, что оценки эти не только очень симметрично расставлены, но и однородны в своей основе и по своей сути. Так, после ухода Волкова Обломов сокрушается: «В десять мест в один день – несчастный!.. И это жизнь!.. Где же тут человек? На что он раздробляется и рассыпается?..» и т. д. Судьба Судьбинского кажется ему отвратнее: «По уши увяз... И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире...» Посещение Пенкина вызывает очередной прилив сожаления: «Все писать, все писать, как колесо, как машина...» и т. д.

Конечно, Илья Ильич лукавит. Говоря по поводу разных типов мнимой активности, что при одурелой беготне в присутствие или непрерывном машинообразном писании по ночам для собственной жизни-то и не остается никакой возможности. Обломов прежде всего стремится любой ценой как-либо нравственно обосновать свое безделье, позволяющее ему сохранять «свое человеческое достоинство и свой покой», обеспечить «простор чувствам» и «воображению». И все же сами по себе суждения Обломова о житейской многоликой суете не теряют своей справедливости. В них откровенно просвечивает собственно авторский взгляд. Может, правда, возникнуть сомнение в том, что писатель счел необходимым доверить свои раздумья о достойной человеческой жизни столь недостойному герою, который себя так бесповоротно компрометирует на самых первых страницах в своих мучительных попытках спустить ноги с дивана. Спор Обломова с Пенкиным о призвании литературы это сомнение снимает.

«Пуще всего я ратую за реальное направление в литературе»,– самодовольно заявляет обличитель, «смело» карающий в своих статьях (впрочем, в рамках «строгих, но законных мер») отдельные случаи мордобоя, взяточничества и «развращения нравов в простонародье», превозносящий самый свеженький образчик – «Любовь взяточника к падшей женщине». Тут апатичный Обломов в неподдельном вдохновении, с каким-то даже злым «шипением» возмущается бездушным обличительством. Разумеется, произнеся длинную тираду о «гуманитете», Илья Ильич снова, зевнув, покойно возвращается на диван.

Обломов остается Обломовым. Но на какой-то миг он преображается – н голос писателя-гуманиста прорывается сквозь сонную оболочку сознания вроде бы «отрицательного героя». А в самом герое вдруг приоткрывается и мыслящий ум, и потаенная страстность в защите своих убеждений, и, главное, известная стойкость этих убеждений,– того подлинно человеческого начала, которое зародилось еще в маленьком Илюше среди мирного приволья Обломовки.

Архитектурное совершенство романа порождено тем артистическим чутьем, которое подсказало наиболее в данном случае подходящую форму подчеркнутой простоты построения. Здесь никакие композиционные фокусы и перебои в изложении[14]14
  Существенным отступлением является предыстория героя. Порядок здесь обратный хронологическому: сначала в форме словно бы дремотных воспоминаний – сравнительно недавняя служба Обломова, его «роль в обществе» и предшествующее этому учение в Москве; а потом уж – и настоящий «Сон Обломова», фрагментарный, как то и бывает во сне (например: «далее... он вдруг увидел себя...»), где вспоминается далекое детство. Светом его, как отблеском утраченного в прошлом, невозвратимого и – чем дальше, тем больше – недостижимого в будущем идеала, «возможности идеально покойной стороны человеческого бытия», озарены все сокровенные устремления героя. Таким образом, и «попятное» движение в этом случае носит характер тоже внутренне поступательный: это движение не только назад, «вниз», к корням обломовщины, но и указание вперед, на идеал.


[Закрыть]
не должны отвлекать от тщательного и последовательного плавно связного исследования борьбы характера с самим собою и его неотвратимого омертвения.

Отмеченная простота доходит до прямолинейности там, где это не только оправдано, но и уместно,– в серии поединков героя (или, как теперь бы, возможно, сказали «антигероя») с людьми «дела», вернее,– с некими персонификациями разных видов «дела». Так после как бы подготовительных споров с шаржированными Волковым, Судьбинским, Пенкиным, служащих своеобразной репетицией, Обломов атакует главную крепость «дела»: ибо в конце первой части на сцене появляется сам Штольц. И с этим «положительным героем», с этим вечным укором своей пропащей жизни Обломов спорит все о том же предмете – о полноценности бытия, о подлинном и мнимом жизнестроении.

Очевидно, с какой планомерной неукоснительностью противополагает автор деятельного Андрея бездельнику Илье. Для писателя Штольц неизмеримо значительнее гостей Обломова из второй главы. Он делает карьеру солиднее и устойчивее и идет по официальной лестнице выше, чем Судьбинский; он наслаждается удовольствиями жизни полнее и осмысленнее, чем Волков; он, наконец, куда ближе к миру искусства, чем верхогляд Пенкин. Казалось бы, здесь Обломову нечем крыть, ему впору только смущенно молчать, подавленному торжествующей правотой своего преданного друга. Но истомившийся на деловых встречах и ужинах с промышленниками, с которыми его так неловко пытается свести Андрей, Обломов снова бунтует. Он метко разбирает свойства мира «вечной игры дрянных страстишек», в котором, как рыба в воде, чувствует себя честный Штольц, мира соперничества и неистребимой скуки.

Друг уклончиво возражает: «У всякого свои интересы. На то жизнь». Последнее слово вызывает новый прилив негодования: «Жизнь: хороша жизнь! Чего там искать? Интересов ума, сердца?.. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены совета и общества!..» Илья говорит горячо и убедительно и о коммерсантах и о политиках: «Как, всю жизнь обречь себя на ежедневное заряжание всесветными новостями, кричать неделю, пока не выкричишься!... Рассуждают, соображают вкривь и вкось, а самим скучно – не занимает их это; сквозь эти крики виден непробудный сон! Это им постороннее; они не в своей шапке ходят. Дела-то своего нет, они и разбросались во все стороны, не направились ни на что». И Штольц, поддержанный явным авторским благоволением, ничего внятного не может этим филиппикам противопоставить, бормоча лишь, что все это «старо». Под конец он прибегает к не лучшему приему, за который, однако, часто хватаются неправые спорщики: сводит разговор к личности противника. Пристыженный Илья смолкает, привычно покоряясь другу. И все же победа Штольца неустойчивая, ибо он побеждает не своей силой, а слабостью Обломова.

Так выявляется узел основного противоречия в романе, пронизывающего характеры главных героев, прежде всего самого Обломова. Герой опротестовывает буквально каждый вид конкретной деятельности, который ему может предложить жизнь даже в лице лучшего, по мнению Гончарова, своего представителя. А сам предприниматель, честно и увлеченно цивилизующий отсталую страну с ее бесчисленными обломовками, остается для самого художника единственно приемлемым героем, как некая, пусть еще не до конца определившаяся общественная сила,– не высшим идеалом, но именно лишь приемлемым выходом! Оттого симпатии автора не принадлежат ему безраздельно[15]15
  В связи с этим обстоятельством в критике долго шли споры, не разрешившиеся и доныне, о том, к чему больше лежала душа художника: к идеалу ли буржуазной цивилизации или к обломовскому покою? В пользу последнего мнения приводился, в частности, тот факт, что сам Гончаров был большим ленивцем, домоседом, что он, отважившись однажды на кругосветное путешествие, сорок лет безвыездно прожил в одной квартире на Моховой и т. д. В критике обломовщины было немало и личной заинтересованности. Но вместе с тем Гончаров не был, как видно, и апологетом капиталистического прогресса.


[Закрыть]
, оттого и не может Штольц переспорить Обломова.

В самом движении романа главное противоречие раскрывается прежде всего в том, что события из жизни героев и их взаимоотношения имеют, кроме своего очевидного и прямого смысла, еще другой, подспудный смысл, иногда добавочный к главному, а иногда и заметно его изменяющий. Предлагается традиционный романический треугольник: молодая женщина с уже пробудившимися, хотя и еще не отчетливыми запросами к жизни, полюбила человека, но обманулась в нем и в своих ожиданиях, переболела горьким разочарованием и, повзрослевшая, отдала себя более достойному претенденту, который сумел сделать ее счастливой. Разочарованием хорошей, незаурядной женщины больно наказан первый – ее благодарной преданностью сполна вознагражден второй.

Схема сюжета столь традиционна, что под нее без натяжки подходят многие произведения современной Гончарову литературы. Отсюда родился печальный казус: Гончаров заподозрил Тургенева в использовании его сюжетов для своих романов. На самом деле к этой общей форме далеко не сводится идейно-художественное содержание.

«Обломов» являет собою пример того, что как бы активна ни была исходная авторская тенденция, писатель-реалист,– если он настоящий художник,– честно смотрит в лицо жизни, и она подчас поправляет его, внося свои собственные незапланированные уточнения и осложнения. В статье «Лучше поздно, чем никогда», вспоминая о создании своих романов, Гончаров замечал, что ему «прежде всего бросался в глаза ленивый образ Обломова» и что вообще «действия» героя «с другими» и самих этих «других» он рисовал «по плану романа, не предвидя еще вполне, как вместе свяжутся все пока разбросанные в голове части целого», что все движение вперед шло «как будто ощупью» и т. п. Здесь следует ценное для понимания творческого процесса Гончарова признание: «У меня всегда есть один образ и вместе главный мотив: он-то и ведет меня вперед – и по дороге я нечаянно захватываю, что попадется под руку, то есть что близко относится к нему. ...Работа, между тем, идет в голове, лица не дают покоя, пристают, позируют в сценах, я слышу отрывки их разговоров – и мне часто казалось, прости господи, что я это не выдумываю, а что это все носится в воздухе около меня и мне только надо смотреть и вдумываться»[16]16
  И. А. Гончаров. Собр. соч. в 8-ми томах, т. 8. М., Гослитиздат, 1955, с. 70-71.


[Закрыть]
.

Такое «вдумывание» привело к тому, что художественное утверждение Штольца как героя русского обновления в конце концов так и не могло состояться. Рассудочно поставленная цель – обрисовать полную противоположность барскому паразитизму – определила работу по умозрительному конструированию героя из таких составных частей, которые представлялись автору особенно прочным, добротным материалом. Подробно рассказывая о росте мальчика из Верхлева, Гончаров в каждой детали контрастно противопоставляет его воспитанию обломовского барчука. Но если картины обломовского быта до сих пор поражают нетускнеющей жизненностью, то по сравнению с этим формирование характера Андрея описано скучнее.

По уверению автора, в характере мальчика привитую отцом-немцем, управляющим в княжеском «замке», педантичную деловитость смягчала и приятно скрадывала чувствительность, унаследованная от русской матери, часто забывавшейся от прозы жизни за салонными пьесками Герца-младшего. Кроме того, стиль спартанского воспитания (долженствовавший помочь безродному Андрюше пробиться в люди) самим инициативным отроком был восполнен уроками светского обихода: «жадным» наблюдением «зелененькими глазками» за нравами княжеского семейства,– и потому не вышло из него «филистера». Предки Андрея и не подозревали, «что варьяции Герца, мечты pi рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому».

Так хотелось автору увидеть Андрея. Но задуманный состав частей не срастался в органически цельный и в этой цельности привлекательный облик живого характера – цельный не в смысле монолитности натуры, свободной от противоречий (хотя Штольц-то как раз и задумай неким монолитом!), а в смысле целостности художественного образа человека. К счастью, отвлеченной тенденции приходилось шаг за шагом отступать: так, отметив, что юный Штольц «больше всего боялся воображения» и «всякой мечты», и, невольно художническим оком видя лишь добропорядочного филистера, писатель соответственно этому только упоминает о его успехах на службе да в делах «какой-то компании». Именно «какой-то»! Гончаров удерживает свое перо, так любящее пространные красочные описания, от какой бы то ни было конкретности в обрисовке того, что и как делает Штольц: затронь он только эту конкретность (во многом ему известную), как от положительности героя мало что останется. Штольц, подобно откупщику Муразову в гоголевских «Мертвых душах», остается лишь абстрактным олицетворением дела, ясности, твердости и честности, «простого, то есть прямого, настоящего взгляда на жизнь» и т. д.– целые страницы (особенно с начала второй главы второй части) посвящены подобной характеристике.

Втянутый в систему образов произведения, подчиняясь логике развития всего художественного единства, Штольц оказывается перед закономерным итогом, к которому привел его «прямой» путь, застрахованный от «всякой мечты» и «воображения». Это ведь тоже обломовщина, правда, комфортабельная, без паутины и неодолимой тяги ко сну, окруженная картинами, нотами, фарфором, но (как подметил еще Добролюбов, благосклонно отнесшийся к попытке социального прогноза в образе Штольца) столь же чуждая общим, в том числе собственно гражданским интересам. Это островок культуры, благополучия и музыки, наглухо отгороженный от почти неведомого народного моря, от передовых духовных устремлений эпохи; это мир, успокоившийся «на своем одиноком, отдельном, исключительном счастье»[17]17
  А. Н. Добролюбов. Собр. соч. в 9-ти томах, т. 4. М.—Л, Гослитиздат, 1962, с. 341.


[Закрыть]
. Выходит, не так уж неправ был Илья Ильич, споря с другом.

Самую трудную, однако, победу над морализаторскими покушениями рассудка одерживает писатель в раскрытии образа Ольги.

Это, безусловно, один из удачных женских характеров, воссозданных в русской классической литературе. Гончаров не дает отвлеченной «нормы» или «образца» добродетели. Ольга – хорошая русская девушка, дочь своего времени и своей среды, задетая стремлением к интересной, духовно наполненной жизни, мечтающая о счастье – и, конечно, не избавленная от ошибок юности.

В критике, отражающей читательские мнения, этот образ встретил сразу же противоположные истолкования. В Ольге видели и героиню, самоотверженно пытающуюся воскресить Обломова к полезной жизни, и расчетливую эгоистку, устраивающую свое счастье. Один и тот же критик – Писарев – в двух своих откликах, разделенных малым промежутком времени, попеременно со страстью утвердил и со страстью ниспроверг героиню, в обоих, впрочем, случаях воздавая должное ясности ее здравого разума. Так называемый «женский вопрос» был тогда столь популярен, что Ольга зачастую воспринималась не как художественный образ, а как отвлеченная программа, которую можно дополнять, перекраивать, додумывая за автора продолжения.

Суждения Добролюбова и в этом случае оказались корректнее многих опрометчивых выводов. Критик подошел к образу как к созданию искусства, понимая, что, какова бы ни была исходная программа,– судить надлежит о том, что реально раскрыто в произведении. Как правило, резкий и категоричный в своих приговорах, когда картина представляется ему вполне ясной, Добролюбов здесь говорит осторожнее: «Может быть, Ольга Ильинская способнее, нежели Штольц», к «подвигу» обновления России, «ближе его стоит к нашей молодой жизни. (...) Ольга, но своему развитию, представляет высший идеал, какой только может теперь русский художник вызвать из теперешней русской жизни...» «В ней более, нежели в Штольце, можно видеть намек на новую русскую жизнь». Добролюбов приходит к таким заключениям, «следя за нею (Ольгой) во все продолжение романа», ибо она «постоянно верна себе и своему развитию» и «представляет не сентенцию автора, а живое лицо»[18]18
  Там же, с. 341—342.


[Закрыть]
. Проблематичность выводов критика оказывается оправданной, если проследить логику истории двух увлечений героини.

Сцена последнего объяснения Ольги с Обломовым проливает свет на характер «лунатизма любви»: «Будешь ли ты для меня тем, что мне нужно?» – в последний раз спрашивает она перетрусившего Илью Ильича и поясняет: «Я любила в тебе то, что я хотела, чтобы было в тебе, что указал мне Штольц, что мы выдумали с ним».

Любовь Ольги действительно была придумана, она была, что называется, головной. Она началась с любопытства – так часто начинается и подлинное сердечное чувство. Но Ольга с первой встречи отнеслась к Обломову, как к книгам, которые рекомендовал ей Штольц, руководя ее развитием: он и здесь буквально «указал» ей, что в Илье дремлет ценного и что в нем просто забавного. Ольга увлеклась мечтой о воскрешении погибающей души,– и в этой, пусть честолюбивой, но бескорыстной мечте было, однако, немало и от безжалостного эгоизма юности, от не вполне осознанного искушения поработить другую душу, пересоздать ее по своему желанию и капризу, испытать сладкое ощущение власти своих еще только распускающихся и как бы играющих сил.

Ольга экспериментирует над податливым материалом и сама искренне увлекается этой любовью-игрой. Она заметно хорошеет под влюбленными взглядами Обломова. Все более длятся уединенные прогулки, не принося перемен. Томление достигает зенита,– Ольга нервничает и недоумевает, а Обломов продолжает блаженно зевать, да так иной раз, что слышно даже, как зубы стукнут. И во время рискованной вечерней прогулки, будь Илья Ильич менее щепетильным, даже в самые патетические моменты в ней бодрствует рассудок. Сквозь полубессознательное кокетство женщины, которая не прочь «помучить», нет-нет да и проглянет нечто «штольцевское». Так, выманив у Обломова очередное признание, она тут же мысленно сравнивает его с выражением лица и делает вывод, что все обстоит как надо: «поверка оказалась удовлетворительной». Но удается достигнуть немногого: Илья перестал ужинать и две недели не спит после обеда, он покорно карабкается на взгорки и тихо млеет в созерцании своего божества. И только. И, в сущности, с этого времени (а вовсе не перед разведением невских мостов) Ольга осознает свою ошибку.

Критик Писарев слишком, конечно, несправедливо реконструирует процесс прозрения героини, как следствие только ее «благоразумных опасений»: «Ведь этот Обломов,—рассуждает она,—ужасный ротозей; его могут оплести и обмануть так, что и он ухом не поведет ...у меня к нему сердце лежит, да ведь страшно; ведь он по миру пустит»[19]19
  Д. И. Писаре в. Соч. в 4-х томах, т. 1 М., Гослитиздат, 1955, с. 247.


[Закрыть]
. Слова несправедливо резкие, побуждения Ольги идеальнее,– но ведь ее будущий окончательный выбор делает их основательными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю