355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Гончаров » Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания » Текст книги (страница 10)
Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:49

Текст книги "Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания"


Автор книги: Иван Гончаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)

– Très bien!1 – громко произнес один гость.

– Написать такой роман уже само по себе не умно, а вы еще воображение у него нашли! – заметил Кряков.

– Автор, – продолжал профессор, не останавливаясь, – старается, в своем взгляде на воспитание, на нравственность, на деятельность и страсти своих героев, подойти к общему идеалу, к норме…

– Слышишь, – сказал генерал, тихо толкая Сухова локтем, – профессор-то: «норма»…

– Или к идеалам о долге, чести, вообще достоинства человека, преимущественно воина. Этому званию – сколько до сих пор можно видеть – автор посвящает свой труд. И книга его, без сомнения, будет иметь воспитательное значение…

– Да, Телемака написал, этот новый Фенелон! – перебил Кряков.

– Позвольте, не перебивайте профессора! – опять заметили ему.

– Но, стремясь к своей особенной, специальной цели, – говорил далее профессор, – автор не забыл и условий искусства. Он в значительной степени удовлетворил требованиям романа; там много, как все, конечно, помнят, пейзажей, которые, очевидно, писаны с любовью, с самой натуры; много есть изображений нравов… нежных, грациозных сцен любви, много метких наблюдений, искр мысли… Чего же вы еще хотите?

– Ведь мы слышали сами и знаем, что там написано! Ну-с! дальше проповедуйте! – не утерпел сказать Кряков.

– Il parle très bien!2 – повторили одобрительно в конце стола.

– Дело! дело! именно так! вы высказываете общее всем нам впечатление! – говорил Уранов.

– C’est très beau се qu’il dit!3 Как верно! – подсказала и Лилина.

152

– Если хотите, – продолжал профессор, – строго говоря, роман относится к той категории произведений, которые называются тенденциозными и из которых создалась в новое время целая литература. Я не поклонник утилитаризма в искусстве…

– «Тенденциозный», «утилитаризм»! – шептал генерал, пожимая плечами.

– Чего же вы поклонник? «поэзии живой и ясной» или «сладких звуков и молитв», что ли? – перервал Кряков.

– Да позвольте говорить профессору! – останавливал хозяин Крякова.

– Да, между прочим, я поклоняюсь и этому, – подтвердил профессор. – Но прежде всего я требую свободы для искусства, а на него в новое время хотят наложить оковы; оно не потерпит этого! Высокий талант не выкинет, конечно, из своей картины страданий, бед, зол, тягостей и нужд человеческих, – но кисть его при этом не обойдет и светлых сторон жизни; тогда только и возможна художественная правда, когда и то и другое будет уравновешено, как оно есть и в самой жизни. А новая школа уже сделала себе специальность, можно сказать, ремесло, служить только утилитарным целям, заставить искусство искать только всяких зол, под святым предлогом любви и сострадания к ближнему…

– А вы себе взяли привилегию, что ли, на любовь к ближнему? И чем вы ее выразили, вы, наши «строгие ценители и судьи»? – резко спросил Кряков. – Мы хоть путем отрицания и обличения наводим на эту любовь, а вы чем?

– Запретить бы эти обличения! – сказал Красноперов. – Это они пишут в пику правительству: «вот-де – не смотрит, не печется!» Не их дело совать нос в больницы да в тюрьмы; на то установлены комитеты!

– Открывать глаза обществу на наши общественные нужды и недуги – цель, конечно, почтенная, – продолжал профессор, помолчав, – и искусство повинно принести свою лепту, и давно уже принесло ее. А наши ревнители добра наладили на эту тему и умышленно обходят светлые стороны жизни, впадают в преувеличения, в односторонность и, стало быть, перестали быть правдивы!

153

– Какую вы дичь порете! зачем? – вдруг произнес Кряков.

На это, после минутного оцепенения, последовал взрыв смеха. Чаша переполнилась, и обижаться было невозможно. Никто и не обиделся: ни оратор, ни хозяин. Только Чешнев горестно вздохнул и опустил голову на грудь.

– А к тому я порю эту дичь, – упирая на слово дичь, сказал профессор, ободренный общим сочувствием к нему, – чтобы выяснить, что в одних романах, например в «Коперфильде» или «Пиквикском клубе» Диккенса, в «Père Goriot» и «Eugénie Grandet»2 Бальзака, в «Капитанской дочке» и «Герое нашего времени» – художественность задачи есть и цель, и средство; а в других, как и в прослушанном нами сегодня, преобладает мысль автора, на помощь которой он призвал искусство…

– А оно не пришло, сказали бы коротко и ясно! Зачем же лекцию читать? – добавил Кряков.

– Нет, я не скажу этого, – возразил профессор.

– И никто не скажет! – сказал хозяин.

– Никто! – повторили и другие.

– Значит, все-таки тенденция есть, – заметил журналист, – стало быть, вы допускаете и тенденциозные романы!

– Я все допускаю, где есть ум или талант, – прибавил профессор.

– Покорнейше благодарим! Как вы добры! – иронически сказал Кряков, – за что же было ворчать на роман «История одного крестьянина»?

Он кивнул туда, где сидел господин в синих очках.

– Стало быть, тенденциозный роман все-таки нужен и имеет sa raison d’être1, – продолжал журналист.

– Что́, верно, русского пороха нехватило, так давай из Франции выписывать! – тихо заметил генерал.

– Ведь есть моменты в истории, – говорил далее журналист, – когда совершаются такие крутые повороты от одного круга идей, понятий, событий к другим, которые требуют усиленного и совокупного участия всех нравственных сил, какими располагает общество, между прочим, и искусство. Согласитесь, что наше время будет

154

отнесено историею к числу таких раздражительных и горячих моментов…

– Совершенная правда! – согласился профессор, – искусство и приняло на себя часть общей работы; в нем и возобладало отрицательное направление. Современная литература грешит только тем, что злоупотребляет этим, насилует искусство, признает только одно обличительное направление и гонит все другое, как будто бы ненужное…

– Что ж, Ламартин нужен, что ли? отчего же он побледнел, а Гюго, например, пережил его? – перебил Кряков. – Или отчего Гейне сделался представителем лирической поэзии в Германии, как не оттого, что в нем есть, говоря вашим красноречивым слогом, святая злоба, попросту – спирт, злой ум и талант? Подите вы с своими «сладкими звуками и молитвами»! Чего слаще Ламартина и где больше молитв, как не у него, а его забыли; что же это значит?

– Нет, не забыли и не забудут, – заметил профессор, – он был поэт своего века и останется в истории литературы; ни Виктор Гюго, ни Гейне не превзойдут его, ни пафосом чувств, ни высотою мысли. Но он жил в своем времени и отошел вместе с ним, как отойдут, в свою очередь, и другие. Кроме стихов, он оставил след как и историк; его «История жирондистов»…

– Какая это история! Это плохой сентиментальный роман! – сказал Кряков.

– Ну, нет, с этим позвольте не согласиться! – заметил Чешнев, – и французы не разделят вашего мнения.

– Это еще не причина! во Франции тоже немало слюняев! – отозвался Кряков.

– Се «тоже» est impayable! Oh, l’enfant terrible!1 – заметил кто-то в конце стола.

Кряков покосился туда, как будто отыскивая виноватого.

– Таким образом, по-вашему, оказывается, – сказал журналист профессору, – что роман, в тесном смысле, как изображение жизни, должен быть произведением творческого искусства; но никому, конечно, нельзя запретить называть

155

романом и произведение ума, под одним условием, чтобы он не был скучен…

– Conditio sine qua non1, – подтвердил профессор.

– Опять пороху нехватило! – сказал генерал Сухову.

– Ведь это ученый разговор, так как же без латыни! Ах ты, Скалозуб! – сказал Сухов, ударив его ладонью по коленке.

– Нет ли у вас еще чего-нибудь о романе? Или вы все выложили из мешка? – спросил насмешливо Кряков.

– Есть еще одно последнее сказанье, но я уж, право, не знаю, говорить ли… Я, кажется, и так употребил во зло внимание собеседников…

– Да, кажется! – вставил Кряков.

– Эту дурную привычку говорить много…

– И говорить прекрасно! – прибавил Уранов.

– Эту привычку я приобрел на кафедре. Но, извините, я перестану; я вижу явные знаки нетерпения. Вон господин Кряков ждет не дождется…

Он с улыбкою глядел на Крякова.

– Ничего, продолжайте! ведь и поданная к крыльцу лошадь ржет и бьет копытом от нетерпения… но на это никто не смотрит! – вдруг храбро сказал генерал.

Общий хохот покрыл его фразу.

– Bien dit!2 – сказал один гость.

– Да, метко! не в бровь, а прямо в глаз! – к общему удивлению добродушно заметил Кряков и тоже рассмеялся, пряча нос в бороду. – Браво, генерал, по-военному! – прибавил он. – За ваше здоровье!

Он выпил вино.

– Il fait bonne mine à mauvais jeu, il n’est pas sot!3 – сказал опять тот же гость.

Кряков сердито поглядел на него.

– Ругайтесь, сколько хотите, а похвал ваших не просят! – отрезал он. – Вещайте же нам ваше последнее сказание! – обратился он к профессору.

– Я хотел только заметить, что новые писатели дают слишком много места реализму. Но об этом говорено так

156

много, что скучно становится. Отвергают все основы искусства… дошли до абсурда.

– Слышишь – «абсурд», каково слово! Он эдак и на кафедре преподает? – заметил генерал, обращаясь к Сухову.

– Послушать реалистов, – продолжал профессор, – так они одни только внесли правду в искусство тем, что гонят фантазию, какие-то «украшения», то есть поэзию! Что может быть, например, правдивее Пушкина? Но правда не мешала у него и фантазии, и неге, и юмору…

– Полноте кадить этому певцу барства, «праздной скуки» и «неги томной»! – возразил Кряков. – Ведь сами сейчас упомянули о духе времени; этот дух скоро снял его с пьедестала. Старики захлебывались, бывало, его стихами, а теперь кто их читает! И сам он захлебывался своею славою и провозгласил: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа!» Народ и не подозревает этой «тропы», а поклонники давно забыли ее… и могила-то, говорят, развалилась вся! Даже некому там и указать ее! Нашли у кого правду! прочтите-ка, например, хоть «В вратах эдема ангел нежный», – как это правдоподобно!

– Извольте, прочту! и вы сами увидите, что это правдиво; вы счастливо попали!

Профессор буквально исполнил предложение критика и прочел стихотворение наизусть. Все аплодировали – конечно, Пушкину.

– Какая ерунда! – сказал, поморщившись, Кряков.

Студент покатился со смеху и спрятался за спину Крякова.

– Если вы, – запел жалким голосом Чешнев, обращаясь к Крякову, – не видите перед глазами живую картину – сияющего у эдема ангела и демона, летающего над бездною, если не чуете глубокой идеи, таящейся в этой картине, то вы можете принять девиз Данте – «оставь всякую надежду на поэзию»…

– Но не на правду! А она одна поэзия и есть! – перебил Кряков. – Кто сейчас сказал, что искусство должно изображать жизнь? Откуда же Пушкин взял этого чорта над бездной: из жизни, что ли? Или он видел этого ангела?..

– Видел, – сказал профессор, – в своей фантазии, и мы все видим…

157

– Ну, так, стало быть, вы верите в чертей; что с вами и разговаривать! Пусти, уйду! – говорил Кряков, стараясь вырвать полу платья из руки студента.

Но, однако, не ушел.

– Боже мой! – тосковал Чешнев, – какая ложь, какое искажение человеческой природы! Жить без идеала, то есть жить без цели! Отрешиться от фантазии – значит, оборвать все цветы, погасить солнечные лучи… обратиться в тьму кромешную…

– Зачем? не надо только врать! Пусть говорят про солнце, да не называют его «Фебом с золотыми перстами» и тому подобную дичь! Вы называете идеалом праздное и больное мечтание! У человека один идеал – правда! Правда в науке, правда в жизни, правда в искусстве… и пиши ее, как она есть: без прикрас, без ваших лучей…

– Отлично! отлично! браво, Кряков! – аплодировал студент, так что Уранов, незаметно от других, сердито погрозил ему пальцем.

– Не мешай! – строго остановил его и Кряков.

– Да такой нет правды, никто ее такою не видал и нельзя видеть! – говорил Чешнев.

– Еще замечу об объективности, – сказал профессор. – Новые писатели хотят простереть ее слишком далеко. Художник, конечно, не должен соваться своею особою в картину, наполнять ее своим я – это так! Но его дух, фантазия, мысль, чувство – должны быть разлиты в произведении, чтоб оно было созданное живым духом тело, а не верный очерк трупа, создание какого-то безличного чародея! Живая связь между художником и его произведением должна чувствоваться зрителем или читателем; они, так сказать, с помощью чувств автора, наслаждаются картиною, как, например, нам в этой комнате всем покойно, тепло, уютно… но если б вдруг наш гостеприимный хозяин скрылся куда-нибудь – комната перестала бы согреваться его радушием, и мы остались бы как в трактире…

– Браво! браво! – раздалось со всех сторон, вместе с рукоплесканиями этому юмористическому обороту речи.

– Dieu! comme il parle bien!1 – говорили в конце стола. – За здоровье профессора!

Все чокнулись с ним бокалами.

158

– Знаете ли что, господин профессор: ведь этот ужин тонкий, дорогой, – сказал Кряков, – куда вам вашим красноречием заплатить за него!

Студент фыркнул от смеха.

– Что это вы говорите, – с вежливой строгостью заметил хозяин, – к чему тут ужин! как вам не стыдно придавать такое значение дружеской беседе!

– Не оспаривайте этого, – возразил Кряков, – ни профессору, ни мне так ужинать часто не приходится; ужинать сами мы вас не позовем, а заплатить за гостеприимство хочется! Это хотя и не поэтическая, а житейская правда! Так ли, господин профессор?

Но профессор с достоинством молчал.

– Не любят правды ни в искусстве, ни в жизни! – со вздохом сказал Кряков. – Кажется, я один только и есть правдивый человек здесь! Как ты думаешь, Митя? – обратился он к студенту и сильно хлопнул его всею ладонью по плечу.

– Смотрите, драться стал! – сердито глядя на него, шепнул старик Красноперов.

Некоторые из гостей в конце стола сделали брезгливую мину.

Все молчали. Уранову было как-то неловко. Он поглядывал с упреком на племянника, но тот упорно продолжал избегать его взгляда.

– А зачем эти новые так пишут? – спросил генерал.

– Как зачем! Чего больше спрашивают, то и пишут. Новые пути открывают… ты слышал? – объяснял Сухов. – Ведь и у вас вон перестали теперь шагать выше носа да глядеть в одну сторону, а тоже ввели беглый шаг и врассыпную, что ли! Солдат грамоте выучили, и мало ли чего завели нового!

– И напрасно! – сказал со вздохом Красноперов, вслушавшийся в их разговор, – вот увидите, каких бед наживете. У вас, слышь, и палки отменили… и чуть не гладят по голове виноватых!

– Вы изволите спрашивать, отчего новые так пишут? – обратился профессор к генералу, – оттого, что легче. Творчество не всякому дается, а реализм и техника – это две двери, которые отворяются перед всеми, кто постучится в них! Даже школу выдумали… а школы не выдумываются, а создаются гениальными талантами:

159

таких теперь нигде нет! Диккенс, Пушкин и Гоголь не подозревали, что создают школу, а она создалась ими! А эти господа сами заявляют о своей школе!

– «Реализм» да «техника» – объяснил, нечего сказать! – шопотом заметил генерал Сухову.

– Все это как нельзя более справедливо, – сказал Чешнев, – и я, начав этот критический турнир, был очень рад, что вы взяли из моих рук копье и ратовали победоноснее меня. Все сказанное вами, как вы основательно заметили, послужит нам нормою для определения достоинства прочитанного нами романа. Вы очень верно заметили, что наш автор не строго объективный творец-художник…

– Однако с задатками творчества! – прибавил профессор.

– И он дал нам увлекательное изображение, – продолжал Чешнев, – в широкой раме той жизни, в сфере которой он живет… и мы все здесь – за отсутствующих мы тоже поручимся – должны признать за этим романом…

– Большие достоинства! – подтвердил профессор.

– Да, замечательное произведение, – равнодушно прибавил журналист.

Кряков повернулся на стуле при этих похвалах.

– Да перестаньте! – сердито заметил он.

Но ему не отвечали.

– Стало быть, автор вполне достиг цели, к которой шел, и мы можем – если позволите, – прибавил Чешнев, обращаясь к хозяину, – выпить за его здоровье и благодарить за удовольствие, доставленное нам…

Все чокнулись и выпили.

– Выпить-то и я выпью! – заметил Кряков и выпил, но не чокнулся ни с кем.

– А какой правильный, обработанный язык! – сказал профессор.

– Да, славно пишет! – подтвердил генерал, – только жаль, что и у него попадаются – то иностранные, то мудреные слова, например: коалиция, элементы, еще что-то…

– В корректуре это все вероятно будет исправлено, – сказал журналист. – Хорошо бы немного придать разнообразия, небрежности языку, что называется abandon1. А то уж слишком гладко, прибранно, стилисто!

160

– Вы, конечно, – обратился Чешнев к журналисту, – охотно приняли бы его на страницы вашего журнала?

Журналист задумался и не сразу отвечал.

– Я не знаю… надо подумать… поговорить с моим сотрудником по части беллетристики, – отвечал он уклончиво.

– Но ведь вы находите в романе достоинства?

– О, конечно; но этого мало. Журнал мой издается в известном направлении – следовательно, все, что входит в него, должно или отвечать этому направлению, или по крайней мере не противоречить ему резко…

– Кажется, автор отдельного самостоятельного сочинения отвечает сам за себя, – заметил Чешнев, – и журнал, помещающий его на своих страницах, играет тут роль только магазина, принимающего вещь для продажи.

– Нет, это не так! – сказал, засмеявшись, журналист. – Тогда это был бы не журнал, а сборник, альманах…

– Кому охота разводить скуку в своем журнале? – заметил Кряков, шептавшийся с студентом и услыхавший последние слова.

– Позвольте не согласиться с вашим отзывом, – твердо сказал хозяин, – роман не скучный… Мы все налицо – и все скажем противное.

– Все! все! – дружно сказали голоса.

– Скучный! утомительный! – твердил Кряков, – я не мог высидеть…

– Это еще не причина! – с учтивым смехом возразил Чешнев.

– Однакож высидели! – заметил хозяин, – я даже, извините, видел, что, при чтении иных страниц, ваши глаза, как бы это сказать, блистали, – значит, было занимательно…

– Я хотел бежать, да вот он не пускал! – сказал Кряков, указывая на студента.

– C’est très joli, charmant!1 тут нельзя соскучиться… Когда и кончилось, все еще слушали, хотели продолжения!.. – говорила Лилина и другие.

– Да и скука – дело условное, – сказал Чешнев, – есть много умных, почтенных людей, которым скучен и Гомер, и Шекспир! Я сам знаю таких, которые тотчас уходят, лишь только заиграют при них из Моцарта или Бетховена,

161

но с удовольствием слушают шансонетки из «Елены Прекрасной» или «Duchesse de Gérolstein»1. Другие не терпят исторической школы в живописи и отворачиваются от Тициана и Рубенса, а засматриваются tableaux de genre2. Многим даже всякий разговор образованных людей в салоне скучен…

– C’est vrai, c’est vrai! Bien dit!3 Да! это верно, метко! – одобряли в конце стола.

Кряков обводил глазами говоривших, как бульдог, будто выбирая, на кого бы наброситься.

– Так вы сравниваете вашего автора с Гомерами, Рубенсами и Тицианами! Ха! ха! ха! – захохотал он, – поздравляю вас и пью за ваше здоровье!

Он, иронически кланяясь Чешневу, выпил свой бокал.

– Я выпью за ваше и пожелаю, – медленно, с жалостью в голосе, возразил Чешнев, – чтобы на вас пал луч человеческой правды!

И он выпил.

– Разве я лгу? – с азартом спросил Кряков.

Чешнев сделал отрицательный знак достоинства.

– О нет, Боже сохрани! вы весь искренность! но вы заблуждаетесь и к тому же сердитесь – следовательно, вы вдвойне неправы! И в эту минуту неправы, зная, что я вовсе не сравниваю автора ни с Гомером, ни с Тицианом – и говорите в гневе. Пошли же Господь мир душе вашей!

– Аминь! – сказал Сухов при общем смехе. – Пошли за попом, – прибавил он тихо Уранову, – может быть, тот отчитает его! Превесело, право! Я непременно познакомлюсь с ним, поеду к нему и приглашу к себе обедать.

– Да поедем уж вместе; мне надо же ему карточку завезти! – сказал хозяин. – Митю возьмем с собой! А знакомиться – нет, бог с ним! Вон он какой оригинал!

Кряков между тем смотрел на всех рассеянно, позванивая вилкой по тарелке. Он, по-видимому, начинал терять, при сосредоточенном на него общем внимании, то, что называется contenance4, или стал уставать от неловкости своего положения.

162

– Помоги мне выбраться как-нибудь незаметно! – шептал он студенту.

– Посиди еще немного, вместе уйдем! А пока скажи еще что-нибудь, – отвечал тот.

– Вот вы говорили, – вдруг начал Кряков, довольно покойно обращаясь к профессору, – что роман должен изображать жизнь – значит изображать, правду. А вы (он обратился к Чешневу) нашли, что автор изобразил ее верно: я спрашиваю вас, где же у него эта жизнь и где ее правда? в чем?

– Как где жизнь! целый огромный круг живет во всем мире этою жизнью!.. – с удивлением возразил Чешнев.

– Какая это жизнь? разве так живут? И какой это «круг»: высший, что ли, хотите вы сказать?..

– Не высший, не низший, а просто круг благовоспитанных людей, то, что называется – джентльменов у англичан или порядочных людей у нас!

– Зачем же эти порядочные люди взяты у него в графских и княжеских фамилиях или в высшей военной и административной сфере? Разве он не предполагает джентльменство в других слоях общества? Порядочность есть везде, она бывает и под армяком!

– Это правда; но он между армяками никого не знает. Он взял действие и лица в знакомом ему кругу. Не все ли это равно?

– Нет, не все равно! Зачем он взял их именно в этом кругу? Зачем понадобилось ему изображать только их?

– Какое право имеете вы судить автора за то, чего он не дал? Критика должна смотреть только на то, что он дал! Калам пишет болото, Клод-Лоррень – убранный, расчищенный лес и светлый ручей. И никому в голову не приходит требовать, чтобы Калам писал сады, и упрекать Клод-Лорреня, зачем он не писал болота? И в литературе то же самое!

– По-вашему, что не аристократический круг, то и болото? – вставил Кряков.

– Тогда можно, – продолжал, не слушая его, Чешнев, – требовать к суду тех авторов, которые изображают, например, одни – нравы и быт купцов и мещан, другие – крестьян. Были и такие, которые писали из быта духовенства. Почему же сфера из высшего, как вы называете, или

163

богатого, знатного, благовоспитанного круга должна оставаться недоступною писателю?

– А потому, что этого высшего круга нет на свете, следовательно, нет в этой картине и художественной правды, о которой вы оба с профессором говорили так красноречиво сейчас!

Все в недоумении смотрели друг на друга.

– Как же это так «нет»! – рассуждал генерал, обратясь к хозяину и Сухову. – А все твои сегодня гости, мы, какого же круга?

– Не принимай к сердцу, что он говорит, – тихо отвечал Сухов, – ведь это антихрист, но только прелюбопытный малый; как бы его к нам в клуб затащить!

– Да так же, нет! порядочные люди или джентльмены есть во всяком классе; наверху их меньше. Там только бары. Разве они – высший класс? почему?

Все молчали.

– Вот и полюбуйтесь: каков образ мыслей! – вдруг проговорил Красноперов, который во время спора об искусстве уже задремал два раза.

– Замечание, что одного высшего класса нет, довольно веско и отчасти основательно, – заметил журналист.

– В чем же, позвольте узнать? – спросил хозяин с любопытством; другие тоже ждали ответа.

– Одной и цельной этой жизни действительно нет; она соприкасается с жизнью других кругов, другого воспитания и нравов, а автор обходит ее и пишет одни верхи…

– Но ведь другие пишут же одни низы и обходятся без верхов, как я сейчас заметил! – возразил Чешнев.

– Да, это правда; но эти низы и в действительности обходятся без верхов.

– Вы думаете? – иронически, спросил генерал.

– Я говорю только про бытовую сторону, доступную искусству, – прибавил торопливо редактор, – и оставляю все прочее в стороне. Верхи не участвуют, то есть не присутствуют в нравах низших слоев, в их житье-бытье. Они так и существуют сами по себе. Но одни верхи без низов – и дня не просуществуют. А наш автор умышленно обходит всякий другой, не высший круг, заметно брезгует им, а к своему кругу относится пристрастно. Вот в этом намерении и цели автора – и нет художественной правды, как сейчас заметил господин Кряков.

164

– Слышишь, тебя цитируют? – сказал, смеясь, молодой Уранов.

– Я же ведь говорил, что я один правдивее всех! – заметил тот.

– Художник-писатель должен быть объективен, то есть беспристрастен, – продолжал редактор, – должен писать, как, например, граф Толстой, всякую жизнь, какая попадется ему под руку, потому что жизнь всего общества – смешанна и слитна. У него все слои перетасованы, как оно и есть в действительности. Рядом с лицом из высшего круга он пишет и мужика, и бабу-ключницу, и даже взбесившуюся собаку. Из столичных салонов он переносит читателя в избу домовитого крестьянина, на пчельник, на охоту, и с такою же артистическою любовью рисует – и военных, и статских, и бар, и слуг, кучера и лошадей, лес, траву, пашню… все! Он, как птицелов сетью, накрывает своей рамкой целую панораму всякой жизни и пишет – sine ira1, как справедливо говорит профессор. Сделай он иначе – он бы солгал, а талант лгать не может, если же солжет, то есть одно выставит, а другое утаит, одно напишет с любовью артиста, а другое пристрастно, то есть умышленно дурно, то он перестанет быть талантом; выйдет бледно, вяло, безжизненно или односторонне, неверно…

Профессор склонил немного голову набок, а Чешнев откинулся назад, оба слушали внимательно и, кажется, соглашались отчасти с тем, что говорил редактор. Сухов тихонько зевнул в руку, другие, для развлечения, допивали свои рюмки, кое-кто ел десерт. Старый беллетрист Скудельников поднял глаза на минуту на редактора, обвел взглядом прочих гостей и опять стал смотреть на стол, где, прямо против его носа, лежали в десертных вазах дыня и ананас.

– Но ведь и наш автор, – сказал Чешнев, – кое-где касается других званий, например – описывает швейцара, прислугу…

– Да, – перервал Кряков, – описывает как собак, с напускным презрением! остроумно называет их «социалистами». Вот он как касается! глумится над величайшей идеей века, идеей равенства!

165

– Действительно, он намеренно и бережно обходит все вульгарное, – продолжал редактор, – это правда!

– Да оно тут нейдет, – возразил Чешнев, – ему нет места! Если «низы», как говорите вы, не смешиваются с верхами в частной жизни, то, стало быть, и верхи живут отдельно, своим кругом. Сколько современных писателей намеренно избегают упоминать о верхах! Зачем, например, живописец, если б захотел нарисовать эту столовую и нас всех, вставил бы здесь мужика из харчевни или вот одного из этих лакеев, что нам служили, посадил бы с нами за стол?

– Вы взяли крайности, позвольте заметить! – возразил редактор, – между верхами… и лакеями, мужиками, идут целые ряды – по профессиям, положению, воспитанию, нравам…

– Да если б ваш автор стал писать харчевню, то он посмотрел бы, не попал ли туда какой-нибудь барин, и написал бы его одного, а мужиков обошел бы! – сказал Кряков.

– Он вовсе не написал бы харчевни! – спорил Чешнев, – он там не был и не знает ее посетителей.

– И знать не хочет! вот что скверно! Русская жизнь не на верхах! Ее там нет!

Чешнев пожал плечами, другие улыбнулись.

– Вам хотелось бы, чтоб он изобразил ту русскую жизнь, где и грязь, и пятна на скатерти, и неметеный пол…

Он вздохнул.

– Зачем опять брать крайности? – говорил примирительно журналист, обращаясь и к Чешневу и к Крякову. – Нет надобности умышленно искать сора и пятен, чтобы щеголять ими; но нельзя и обходить бережно и брезгливо все обыденное, где не всегда блестят чистота и изящество! А автор очень тщательно сортирует и лица и вещи – даже как будто чистит и самую природу, подскабливает пейзажи, чтоб не попала туда какая-нибудь соломинка или соринка. Это значит выскабливать и жизнь. Если можно обчистить и обделать так людей, то из природы не выкинешь всего ненужного; будет ненатурально. Удалите и из людских фигур все характеристические, типичные особенности, детали – выйдет безлично и безжизненно.

Чешнев, склоня голову, слушал в раздумье этот стройный критический период.

166

– Тут есть, конечно, некоторая доля правды, – сказал он наконец с легким вздохом, – автор… пурист не в одном языке, но и в героях своих, и в декорациях романа. Но ведь и в людях, и в природе розлито много этой прибранности и изящества, если не вглядываться слишком пристально; он и пишет, как ему кажется то, на чем останавливается его взгляд! Вы, конечно, не заметили натянутости, чопорности в его романе? Он только в высшей степени приличен, но прост и естествен…

– Приличен, пожалуй, но естествен – едва ли можно сказать, именно потому, что слишком заботится, чтоб не попало в его салоны «фламандского сора», по выражению Пушкина, то есть обыденной жизни, – сказал журналист.

– Ему там и не место – согласитесь!

– Не знаю; но отсутствие живых деталей отнимает много жизни у людей и природы – опять скажу. Уловить и передать правдивую черту чувства в данный момент или движение мысли в лице человеческом – это психологический, внутренний реализм; обстановить сцену реальными, верными деталями – это внешний реализм, а все вместе ведет к правде.

– Но ведь писатели-художники и живописцы, сознайтесь, часто рисуют и пишут много ненужных правд, которых можно бы избежать. Например…

– Например, – перебил Кряков, – запах, который Петрушка, лакей Чичикова, носит везде с собой; этот пример, что ли, хотите вы привести?

Все засмеялись, Лилина покраснела.

– Да… хоть этот и многие другие, все ненужные признаки.

– Об этом уж давно спорили, и Белинский решил этот спор! – сказал Кряков. – Почитайте его страницы, где он рассуждает об этой фарисейской опрятности; нельзя, видите, сказать «воняет», нельзя выговорить при дамах (он покосился на Лилину) слово блоха и т. п. Послушать этих привередников и переделать русский язык на хороший тон, так придется не говорить по-русски, а только тыкать пальцем в воздух! Ненужное! что в жизни есть – все нужно!

– Вы идете по следам Гегеля, – заметил с улыбкой профессор, – все существующее разумно! Но не всё нужное

167

в жизни – нужно в искусстве, позвольте добавить ваш афоризм!

– Напротив, ненужное играет и в искусстве большую роль, – сказал Кряков, – как и в самой жизни, стало быть, оно и нужно.

– Как ненужное в жизни – нужно? – спросил иронически Сухов, – например… насморк?

Все захохотали. Кряков махнул рукой.

– Уж это чересчур парадоксально – позвольте заметить! – сказал хозяин.

– Нет, не парадоксально! Я разумею под ненужным всякий излишек сверх необходимого. И в жизни только излишки и дают нам то, что называют счастьем; кто как понимает счастье – это другой вопрос!

– Как это так? позвольте, позвольте!

– Так! оглядитесь вокруг, – сказал Кряков. Все в самом деле огляделись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю