Текст книги "Тюли-люли"
Автор книги: Ив Касаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Силашка сел, протер кулаком глаза и глядит. – Кругом рыжее, впрозелень, болото, да голенастый бледный осинник, да солнышко над головой. Колеса втюхались в болотную зелень по ступицу, и вкруг телеги пузыри бурлюкают.
Тятька подобрал ноги, раскорячился на телеге, быстро-быстро закрутил над головой вожжами, изо всей силы огрел Сивку и заорал так, что голос у него осекся... Сивко вытянулся весь, хвост до самого передка оттопырил, голову из дуги куда-то спрятал, одна выгнутая коромыслом хребтина видна, – и, нося брюхом, дернул, дернул... и колеса зашипели в болотище, навертывая на себя густые, маслянистые ошметки бурой грязи.
Выехали!
Телега весело застукала по жердиннику, – только держи зубы. Жерди под колесами выгибаются. Под жердями бурчит, пузырится, хлюпает и будто пригоршнями всплескивается рыжая вода. Зеленые ржавчатые лягухи жирными шлепками бесперечь шарахаются от телеги в стороны и уныривают, ловко работая задними ножками.
Хватив воды и грязи, колеса немножко помолчали. Но скоро вдруг пронзительно запели и заверещали неожиданными голосами, будто во втулки попали все три боровка и с них живьем сдирали кожу. С этого ли визгу, иль солнышко припекло жарчей, Силашке до смерти захотелось испить студеной воды.
Вот затолпились высокие светлые березы. В их ветвях, четких в глубокой синеве неба, прозрачно и серебряно, как по натянутой струнке, пинькали птицы: пинь-пинь, пинь-пинь...
В полудреме Силашка слушал это пиньканье, и оно казалось ему светлыми, падающими с берез капельками воды, которые можно глотать. Березы снизились и с разбегу под горку рассыпались мелким дымчатым лозняком и вербой. Дальше пошли сухие пригорки с песчаными оплешинами. Тут да там копенками можжевель, а то кривая сосенка. По сыпучей дороге телега мягко переваливается с боку на бок, а колеса, хватив песку, наладились на один голос и во всю мочь верещат: цари-и! цари-и! цари-и!
От этого вереску разом забеспокоились и боровки и куры. Тятька строго скосился на ступицу и буркнул:
– Ведьма...
Проехали мелкий еловый перелесок, и в низине, меж кустарников, Силашка увидел знакомую речку Крутицу. Миновали знакомый мосток из прогнивших колодин, поднялись в горку, – развернулось поле в черной пахоте, а за полем – знакомая деревня... Силашка даже глаза вытаращил.
– Тять, это наша?
– Кто?
– Деревня-то?..
– Гагино это, дурень!
– А город-то?..
– Еще далече. Спи!..
Тятька врет. – Избы те же самые. Вон та, с крышей из новой соломы, как есть Пыжикова, а эта, что ставня оторвана, Кубыкиной Дарьи. Да вот же и сама она в окошко глядит!.. Не Оська ли Лодыжкин, длинный как жердина, ведет там на огороды упирающегося телка? Он и есть... нет, не он, пожалуй... да он, он!
Откуда ни взявшись, с лаем выскочил на дорогу Лыско. И тут же, отшлепывая пятками, гусем пронеслись мимо ребята, – задний кучером, в одной руке вожжи, в другой кнут мочальный. Силашка сразу узнал и кучера, и кнут. Привскочил на мешках и замахал руками:
– Моська-а!.. отдай мой кнут! Маме скажуу!..
– Вот дак дура-ак! – обернулся тятька с удивлением и даже головой покачал. – Ну-ну-у...
Хлопнул себя по ляшке и загоготал, глядя на солнышко.
– Не выйдет из тебя, Силантий, путного старика! – сказал он, нагоготавшись, и весело высморкался.
У колодца остановились поить Сивку.
Закеркал, закряхтел журавель, будто нехотя нагибаясь высоченным носом. Тятька достал в колоду воды. Дрожа мышиной кожей губ и вывертывая ушами, Сивко припал и медленно, истово начал тянуть.
Подошла круглоплечая девка с ведрами. Пока она спускала и вынимала бадью, скользя гладким шестом меж вздрагивающих грудей, темные глаза ее в длинных ресницах немигаючи глядели на тятьку так, что тот тихонечко крякнул и одернул рубаху. Девка вытулив зад, нагнулась с бадьей к первому ведру. Тятька пихнул рыжий картуз на ухо и по особенному выпрямил плечи, опершись спиной и локтями о телегу. И пока опять скользил гладкий шест меж девкиных грудей, оба они сцепились глазами и так стояли под скрипящим журавлем, комель которого с подвязанным обрубком бревна забирался все выше и выше, пока бадья в темном колодце не чохнулась об воду и захлебнулась в ней...
Девка подняла на плечо коромысло и пошла, чуть плеская из полных ведер светлые пленки. Она шла и выгибала спину, и мягко поддавала задом, приподняв рукой сарафан и показывая из-под него мелькающие розовые голяшки и пятки-просвирки. Она и не оглянулась. Тятька же, сощурясь и пошевеливая носком лаптя, глядел ей вслед и наигрывал по животу пальцами.
Сивко напился. Поднял от колоды морду и, роняя серебряные капли, пошлепал языком. Заглядевшись в дрожащее марево полевой дали, он вдруг оскалил большие желтые зубы и попробовал заржать, но ничего не вышло, только потрескал задом. Тятька кинул ему сена. Сами поели оржаного хлеба с солью, испили студеной воды из бадьи.
Засунув котомку с хлебом в передок, поехали дальше.
–
В поле пахали мужики, сгибаясь вперед с лошадью и сохою, будто ветром их гнуло. Косыми прыжками и короткими взлетами за пахарями по пятам двигались черные птицы и, вытягивая горла, на все поле кричали: карр!.. карр!..
Крик их казался черным, как они сами и как эта бухлая, жирно распластованная земля. Тятька поглядел в поле и звонко зацакал языком. Нахлюпил картуз, свесил голову и задумался, помахивая хворостиной.
Дорога опять заколесила лесом, глушью и буреломиной.
В одном месте будто из-под земли вынырнули навстречу двое, – парнишко и слепой старик. На парнишке драный армяк нараспашку, волосы сивые, штаны засучены выше колен. Он тянул старика за батог, а тот глядел бельмами в небо и будто упирался, а лысое темя его блестело на солнышке, как самовар.
В другом месте, под густой елью дымились головешки, а людей не видно. Дым подымался в гущу елки, лез в нее, и елка доверху была лиловая от дыму, а вглубь леса понизу легким пологом залегла синева. И вдруг Силашка увидел: по самый пояс в этой синеве, будто обрезанные, стоят мужик и баба, а на плече у мужика топор.
Дальше Силашка ничего не видел, – его сморил сон. Но и во сне он слышал, как под боком возятся боровки, угнездиться никак не могут, и как куры в плетушке тревожно беспокоились: куд-куд... куда?..
А колеса на весь лес верещали: цари-и!.. цари-и!.. цари-и!..
VII.
Проехали еще не мало деревень.
В одной заночевали. Бабы щупали боровков и мешки, пригорюнивались на кулачок и советовали разное. Тятька так и спал на телеге. Силашку же ввели в избу и с таганка накормили шипучим овсяным киселем с маслом. Он ел, обжигаясь, а веснушчатая беременная молодуха, сложив под налившимися грудями руки, в упор глядела на него ласковыми серыми глазами.
Она же постелила на лавку шубняк и уложила его. Сама села рядом. Теплой рукой давай гладить его по спине и расспрашивать про мамку: какая, да какая она. У Силашки даже затосковало сердце о мамке, – не сдержался, заплакал, тихонько чуфыркая носом. Молодуха прильнула к нему ласковая и мягкая как мамка, даже пахло от нее мамкой, – и давай нашептывать ему в ухо всякие слова...
Потом начала сказку про попова работника. Но Силашка сразу же уснул, – так и не узнал, довелось ли этому работнику выловить мережами бесенят из омутища?
Тятька разбудил его затемно. Вывел за руку и посадил на телегу. Силашку валил сон. Он ткнулся было на мешки, но придавил боровка, тот взвизгнул, – и Силашка опомнился, высверлил кулаками глаза, зевнул и глядит вокруг: – тятькина голова, Сивкин зад, мешки...
Заглушая собачий лай и петухов на деревне, заверещали колеса и занукал тятька, дергаясь локтями и спиной. Протырырыкали ворота на околице. Собаки замолкли и побежали в ту сторону, где огонек в окошке остался.
Выехали в поле. Половина неба малиновая, половина темная, посередке же, над головой, синь бездонная, и в ней, как засыпающие глаза, две слабые звездочки. Впереди по земле белесый туман пологом, но его никак не догонишь, – телега будто на одном месте ворочается или кругами кружит, нехотя покрякивая.
Тятька вздел армяк, картуз нахохлил вперед, козырем чуть нос не покрыл. Нагорбился с телеги и тихо помахивает хворостиной, точно рыбу удит. Весь он в светлой утренней темноте какой-то новый и далекий, но в то же время и близкий, всегдашний, родной. Сивкина спина мотается вот тут, рядом, а голова фыркает где-то далеко-далеко, – там, за туманами...
Малиновая половина неба разжигалась ярче и ярче. Те два глаза – две звездочки – уснули, растаяли... Светлая синь пролилась и в темную половину неба. Зажурчали жаворонки, просверливая вышину золотыми буравчиками: тюр-ли-и... тир-люр-лю... тир-лю-ю...
А как выкатился зыбучий шар солнца, вдали, за дымно-синими перелесками, Силашка увидел белые колокольни, одна, самая высокая, с золотой головой, как свеча горит на солнышке. Завертелся парень на мешках, глаз не спуская с золотой маковицы.
– Тять... Гляди!..
– Вижу...
– Што это?
– Черквы...
– Город?
– Он самый. Во-он где!..
Тятька указал туда хворостиной.
Замерещились синие, зеленые и всякие крыши. У Силашки дух заперло. Привстал на коленки и глядит, глядит... Играющей радостью налились и грудь, и глаза, и руки, и пальцы, – хоть лети!
Спустились под гору. Загрохотал длинный мост. А под мостом – вода, широкая, с поле. По ту сторону воды на берегу кустом встали три сосны, выросли комлями из одного места. Они опрокинулись в светлую воду кудрявой головой, – и выходит как есть та большая зеленая буквища вроде жука, что на Терехиной книжке: "Житье святых".
Силашка еще издали приметил: прямо на воде стоит чудной дом без окошек и весь стучит, шумит, дрожит... Крыша, стены, лужайка около – белые, будто в снегу. Кругом распряженные возы, лошади хвостами помахивают. Согнувшись под мешками, лезут и лезут на тот чудной дом человечки и вверху проваливаются в черную дыру.
Подъехали ближе. Тятька задергал вожжами, ни к чему вытянул Сивку хворостиной, соскочил, пошагал, опять сел, поправил картуз и свирепо сморкнулся.
– Вот она, мельница...
– Которая?..
– Да вот... гляди!
– Эта?
– Она самая. Вот тут дедушку... Никиту-то...
Не дыша, Силашка вытаращил глаза на мельницу. Побелевшие от муки бревенчатые стены гудят, дрожат, внутри что-то скрипит, скрежещет и грузно топочет... Человечки – оказалось, простые мужики – лезут и лезут с мешками в верхнюю дыру и проваливаются в страшное грохало. Неужто и их на муку?.. Нет, кой-которые вылезают из нижней двери, и тоже с мешками, и все белые.
Сбоку мельницы огромное колесо, до самой крыши. Оно неторопливо вертится, скрипит, шумит и во все стороны брызжет и плещет водою. Вода голгочет, ревет, вскипает пеной, веселой пылью взлетает в высь – и, сверкая в утреннем солнце, в этой играющей пыли стоймя стоит над колесом настоящая радуга-дуга. Силашка даже рот открыл, – как она попала сюда с неба?
Около мельницы тятька затпрукал. Остановились.
Как раз в это время из особой избушки вышел человек в синей поддевке, в лаковых сапогах и с таким большим козырем у картуза, что из-под него виднелась только красная луковица носа да рыжая, будто огненная, борода веником.
У крыльца, помахивая головой, выплясывал нетерпеливыми ногами крупный караковый мерин в дрожках. Рыжий в козыре уже занес ногу на эти дрожки, как подошел тятька и низко-низко поклонился, держа обеими руками картуз под животом.
Отвел тятька рукой со лба волосы и степенно начал толковать с рыжим. Долго чего-то обсказывал. И опять поклонился. Рыжий одернул козырь еще ниже, совсем закрыл нос, и стал говорить свое – загибал на руке пальцы и совал их под тятькин нос. Тятька сгорбился, слушал и уныло глядел в нутро своего картуза.
Вдруг он выпрямил спину, хлопнул картузом о ладонь и нахлобучил его на голову – глубже некуда. Да как взмахнет рукой, точно топором секанул, и давай кричать на рыжего так громко, что бежавшие гусем мужики с мешками сразу остановились и стали слушать. Рыжий удивился, его даже шатнуло. Но он тотчас открыл из-под козыря нос и медным, похожим на его бороду голосом заорал куда громче тятьки, – так заорал, что мужики с мешками испугались и побежали куда надо.
Наоравшись, рыжий прошелся около тятьки кособоким петухом, дернул козырь так, что нос опять спрятался, и сел на дрожки.
Пока Силашка, отойдя за куст, торопливыми кривульками мочил траву, караковый мерин, звонко гулькая селезенками, унес рыжего из видов.
Тятька потряс в ту сторону кулаком.
– А, сстерьва!.. кровопивец! Погоди-и!..
Затейливо и длинно, как кузнец Прокл, выругался нехорошими словами и тоже сходил за куст.
Вскочил на телегу и давай высвистывать Сивку хворостиной так, что тот пустился-было в рысь, но сразу же одумался и замотался в оглоблях, как невареный.
VIII.
Под березами, близ мельницы, стоит красная кирпичная избушка с синей головкой, а на головке крест. Дверь в избушку открыта и в темном нутре красными язычками горят свечки. Греясь на солнышке, сидит на приступках избушки старичок, голова начисто лысая, лишь белые прядки около ушей на ветру шевелятся. Борода тоже белая, а у губ с желтинкой.
Силашка сразу признал: Никола-угодник, тот самый, который на иконах. Тятька тоже признал его, потпрукал, слез и давай молиться на него, взмахивая волосьями. Никола приподнялся с приступков и закланялся тятьке, протягивая деревянную чашечку. Ничего в эту чашечку тятька не положил, быком пошел к телеге, вертя в руках картуз.
Силашке жаль стало тятьку: – на том свете за это его, пожалуй, привесят за ноги, вниз головой, прямо в огонь. А то и в кипучий котел посадят... Так и на картинке есть у Зуйкова отца в чулане, где пряники, сельди и вино в зеленых бутылях.
–
Силашка поглядывает вперед, – сейчас покажется город, город! Его пока не видно. Лишь слышно оттуда чудной шум. – Вот так шумело, когда загорелась изба у Лаврухи, потом рядом у Сизана, потом у Жмычкова Игнахи, – да как пошло, пошло!.. Даром что ночью, а было посветлей, чем днем. Головешки летели аж за гумна, а Марьяна Хрящева в тот раз ума рехнулась: выла по-собачьи и в огонь кидалась, а глаза страшные, по кулаку... Хоть и дрожали коленки, а весело было в тот раз!
Начинался город.
Силашка не успевает повертывать голову. Вот он какой, – город! Избы с окошками в два, а то и в три ряда, одна другой лучше. Прикидывает: сколь высоко в таких избах от полу до потолка? И сразу пала мысль: в таких избах и люди живут, должно быть, ростом повыше высокой елки. Чего они едят? На чем спят? Начал было думать о лошадях, – сколь велики у таких людей лошади, – да увидел нарядную барыню. Едко ухмыльнулся и ткнул тятьку в бок.
– Глянь, тетка-то в шапке... и с перо-ом!
– Не замай ее! – махнул рукой тятька.
Барыня ведет за цепочку крохотную поджарую собачку. Собачка боком скачет на трех ножках и останавливается у каждого столбика. Рядом с барыней идет мальчик в голубой курточке. Волосы у него до плеч, светлые, как чесаный лен, на ногах желтые сапожки, а поверх картузика мохнатая малиновая пуговица. Такой нарядный и во сне сроду не приснится. Не это ли и есть самый Иван-царевич? Тятьку бы спросить. Уж и чистяк! Вишь, как глядит...
А мальчик смотрел-смотрел на Силашку – и вдруг высунул ему длинный язык и погрозился кулаком. Будто ни в чем не бывало, сунул руки в карманчики и идет с барыней дальше, а сам поглядывает на Силашку. Вдруг вынул руку и показал кукиш. Вынул другую руку и тоже показал кукиш. Погодя вынул сразу два кукиша...
Силашка живо добыл из мешка крупную картошину и запустил ею в мальчика. Не попал, лишь собачка на трех ножках подскочила, взвизгнув. Потянулся за другой картошкой. Тятька ударил его по руке.
– Баловаешь! Я-те покидаю... Она денег стоит!..
Присмирел, отодвинулся к боровкам, а руки так и зудят.
Барыня, собачка и мальчик повернули за угол, скрылись. Не успел Силашка подумать о желтых сапожках – вот бы и ему такие! – как нарядный мальчик вдруг еще раз выскочил из-за угла и, вертясь на одной ножке, сделал ему из пальцев нос и показал длиннущий язык. Собачка тоже выскочила и подняла над столбиком ногу, но ничего не успела сделать, – ее из-за угла потянули за цепочку.
IX.
Вот он откуда – шум будто с пожарища!
Большая, как есть поле, площадь. Телег и людей тут съехалось со всех деревень. Мужики, бабы, бабушки, девки, лошади, – все смешалось в одну кучу и шумит, галдит, лопочет, гогочет, ржет!..
Тятька выпряг Сивку и ткнул его мордой в сено, а оглобли подвязал стойком, как у других. Составил на землю мешки и засучил их, чтоб видели, что в этих мешках есть. Открыл плетушку с курами, а они с устатку так и закатывают глаза под пленочку. Только рябка, трепыхнувшись, ясно глянула в один глаз на тятьку и закекала: ке-ке, ке-ке-е... трепыхнулась еще раз и вскрикнула: куда?..
Связанных за ноги боровков тятька разложил прямо на землю. Они обрадовались солнышку и, похрюкав, тут же задремали, подрагивая розовой кожицей на животах и ушками. Приоткрытый бурак со скопом топленого масла встал рядом с боровками.
Тятька уладил все дела, одернул латаную на локтях рубаху, рыжий картуз избоченил на ухо и оперся спиной о телегу, – мол, подходи!
–
Силашка будто в жимки попал, – вертится так и сяк, пялится туда и сюда, не успевая всего примечать. В глазах так и пестрит от мелькающих лиц, а в ушах звон стоит от разных выкриков и ржанья коней, от писку и визгу, от хлопанья по рукам и зазываний.
Как раз рядом безбровый мужик с желтым бабьим лицом вызванивал кнутовищем по глиняной посуде и тонкоголосо, как Марьяна Хрящева на пожарище, без передыху вопил:
– Ай-ай-ай, горшки-плошки! Ай-ай-ай, корчаги, кринки, рукомойнички-и!
А рядом разбойного вида чернобородый мужик огромным топором хряскал на толстом обрубке тушу. Взлетая над головой, топор молнией взблескивал на солнце. Белые мужиковы зубы в черноте бороды скалились на весь базар. При каждом ударе страшного топора из мужикова рта свистел звук: хессь!.. Взмахнет, яро ощерясь, и – изо всего нутра: хессь!.. а топор – в тушу: хрякк!..
Вкруг обрубка, поджимая хвост меж ног и вздрагивая мелкой дрожью, вертелся облезлый худой кобель с плачущими глазами. Пока мужик там мешкал, перевертывая тушу, кобель быстро схватывал языком крошки и лизал землю. При ударе топора он с визгом отскакивал в сторону, и снова, дрожа и горбясь, крался к обрубку и пугливо взметывал глазом в разбойное мужиково лицо.
Но пуще всего Силашка дивился на полный воз настоящих белых кренделей и на старика, сидящего на этих кренделях. Поджаристые, румяные, крендели так и поманивали вгрызться в них всеми зубами. Но старик даже и не взглядывал на них, – шевеля скулами и пепельной бородой, он спокойно уминал краюшку оржаного хлеба. На то место, где откусить, он сыпал щепотью соль, точно благословлял эту краюшку. А пока жевал, оглядывал ее со всех сторон и ногтем выщербливал припекшиеся к исподу угольки.
Как раз в это время на колокольне с золотой маковицей вдруг забухало, загудело и затренькало в большие и малые. Старик на кренделях широко и истово закрестился, бережно держа краюшку на ладони, и промолвил:
– Только што отошла... А я-то, окаянный, не утерпел, наперся загодя... Ой, Господи-и! – и принялся доедать, натужисто и звонко икая.
Разинучи рот, Силашка загляделся на гудящую колокольню. Там, на страшной высоте, руками и ногами дергался маленький человечек, вздрыгивал и так и эдак – будто сбирался взлететь на небо. А колокола и впрямь, как Гараська пыжик сказывал, так и выговаривали: пол-блина-пол-блина!.. четверть-блина, четверть-блина!.. блин-блин-блин!..
– Закрой рот, эй... галка влетит! – окликнул Силашку курносый рябой парень в новой красной рубахе, которая на спине вспузырилась так, будто туда подушку запихали.
Он шел в обнимку с крутозадой, по-уточьи шагающей девкой и нес за ремешок растянувшуюся мехами гармонь, – точно дохлую собаку тащил за ухо. Шел и куражился, раскачивая девку за плечи. А на девке в три ряда бусы и канареешный платок с махрами. Она босиком, полусапожки свои в руке несет, держит их на отлете, чтоб видели люди, какие у ней полусапожки.
–
Скоро тятька распродал все в чистую.
Краснощекий поп с гривой во всю лиловую спину уносил за задние ноги последнего боровка. Долго было слышно, как боровок на весь базар верещал: – уви-и!.. уви-и!.. а связанная на соседнем возу свинья, свешивши с телеги рыло; тяжко договаривала: жусь... жусь...
Тятька долго топтался около воза с кренделями, щупал и выпытывал цену у старика с пепельной бородой, который все еще икал, – прицелился и купил самый большой крендель с маком.
– На-ко, жуй, – подал он Силашке крендель, – да гляди тут. Я пойду коня высматривать. Конягу, может, купим... слышь? Не отходи, поглядывай тут!
Взворошил под мордой у Сивки сено, боком оглядел его, почесал у себя в затылке и ушел.
Силашка хрусткает вкусный крендель и глазеет на народ. С телеги ему кругом видны все люди и лошади, все палатки, возы и поднятые вверх оглобли.
А солнце уже к закату покатилось. Большие окошки нарядных домов так и горят, налитые солнцем.
Вкруг белой колокольни с золотой маковицей крикливым летучим облаком кружат вечерние галки. Вот они черным-черно обсели на карнизах, а одна взлетела на самый крест и помахивает крылом, чтоб усесться как следует, – да не усидела, схизнула косым летом книзу...
Доел Силашка крендель и поглядел на икающего старика, – еще бы такой кренделек, в самый раз наелся бы. А так сидеть скучно... Его манят холщевые палатки, – там пестрота, шум, крик, писк, свист, давка!.. Народ так и напирает туда огулом, а торгаши разноголосо блазнят:
– Во-от нитки, иголки, гребешки, петушки... эй, эй, эй!
– Топоры, топоры, топоры... завияловские-е топоры!
– Ух, остатки, ух, остаточки, наваливайсь!
– Здесь сита, здесь решета, тетки, тетки, гляди сюда-а!
– Пряники, ой да прянички, ах да медовые, печатные!
– Молодка, здравствуй!.. вот они, ленты-то, вот они!
Не утерпел Силашка, соскочил с телеги и давай толкаться туда-сюда около палаток. Сразу попал в самую затируху, – ему то сшибали картуз, то наступали на ногу, то сплющивали его так, что он уж ничего не видел и чертил носом по чужим задам и животам.
Но где он ни ходил, все возвращался к муравчатым глиняным свистулькам и глядел на них завидущими глазами, и вздыхал, а потрогать не смел.
Вдруг в этой сутолоке он увидел знакомого деда, что похаживал около разложенных картин и книжек. Усы у деда зеленые, один глаз с бельмом. Вот он вынул берестяную табакерку и стукнул по ней, собираясь нюхнуть табаку...
Как раз тот самый дедко, что зимой забирал в деревне тряпье и кошачьи шкуры. Он самый подарил тогда Силашке пряник-сусленик, а сосед Тереха купил у него книжку: "Житье святых".
Силашка живо признал старика и обрадовался, – в оба глаза глядит глядит ему прямо в бельмо... А тот Силашку не признает, – сощурясь, прижал одну ноздрю, в другую неторопливо заносит с кривого пальца здоровую понюшку табаку, чтоб заворотит ее туда со свистом, честь-честью, а потом люто крякнуть и обмахнуть платочком лишки...
Помешкал у оловянных петушков, Силашка стал-было опять проталкиваться к глиняным свистушкам, – как вдруг над городом что-то загудело таким страшным гудом, что лошади шарахнулись, а тот дед и нюхнуть не успел, удивленно выворотил бельмо, да так и остался с занесенной понюшкой табаку на кривом пальце.
– Пароход, робята! – отчаянно выкрикнул мужик в горошчатых штанах, замерев с вороненой косой над ухом, которую он перед тем постукивал ногтем и слушал. – Он и есть!.. разрази Господь!
Бросил косу и понесся, мелькая горошчатыми штанами, – коса жалобно звинькнула, а мужика и след простыл.
Тут и пошла кутерьма. Вся площадь сорвалась с места и повалила за торговые ряды. Силашка тоже бежит за людьми, глаза выпучил, лапотками заплетается. И неизвестно – в чем дело?
А за торговыми рядами оказалась такая большая река, против которой Крутица – курий ручей. Такую реку и с ручками на сажонках не переплывешь, ежели не умеешь кверху брюхом отдыхать, как Оська Лодыжкин, – ляжет, и хоть бы ему что!
Набережная покрылась народом, как черникой. Силашка вынырнул вперед и ахнул... Прямо по воде двигался длинный белый дом с высокой трубой, а из этой трубы непроворотно прет на всю реку черный дым. С боков белого дома во всю мочь вертятся и лопочут большие красные колеса, бузят воду в пенистые бугры, и эти бугры по реке – точно грядки на огороде. А свисток так и ревет, так и гудит, так и гогочет, выпуская, как из ружья, прямую струю пара.
Народ на берегу жужгом-жужжит, ахает и толмачит на все лады, с удивлением глазеючи на невиданное чудо – первый в лесном крае пароход.
– Ой-ой-ой, робята-а...
– Ай, Петр Минеич...
– Штуку сверзил... а?
– Ах, рыжий дьявол!..
– Разъядри его бабушку!
– Затейник!
– Башка, и толковать нечего...
– А ведь наш брат, мужик.
– Я, паря, слыхал: на ту весну еще пароходец пустит.
– Денежка-то, ребята, што делает... а?
– Мельницу, водянку-то, слышь, на-слом... Паровую закатывает.
– Ай-ай! вот и гляди на него!
– Што ж, подавай бог всякому.
– Подаст, держись, крепи гашник!
– Вона, едет, сам едет!.. дорогу дай!..
В это время караковый мерин, храпя и теряя с губ пену, врезался прямо в живую гущу, – натянув синие вожжи, рыжая борода под большим козырем спешила на дрожках к берегу.
X.
Силашка бегает по базарной площади и никак не может найти ни телегу, ни тятьку, – телег и мужиков так много, и все они одинаковы.
А солнце давно за крыши ушло. Вот и темнеть стало. Многие разъехались, иные укладывались и запрягали, переговариваясь тихими вечерними голосами. Каждого оглядывал и в спину, и в бок, и прямо, – нет, не тятька...
Тоска напала. Бегал-бегал и присел у темного амбара на приступки. Поднял голову и завыл, глядя сквозь слезы в густую синеву вешнего неба, на молодой озолоченый рожок месяца, от которого – ежели глядеть через слезы – вертятся прямые золотые усики то в одну сторону, то в другую.
Поревет и смолкнет, сглатывая горькую слюну и в жгучей тоске вспоминая деревню, избу, помело в подпечке, солоницу с желтой пичугой и синими виноградами, и мамку, ласковую, теплую, мягкую, улыбучую мамку, – придется ли когда увидеть?.. и зальется еще пуще.
– Чево, женишило, ревешь? – тронул его за плечи маленький старичок в такой большой шапке, что она сразу закрыла и рожок месяца, и длинные золотые усики вкруг его.
– Где тять-ка-а?..
– Тятька, говоришь?.. – задумался старичок. – Вот дела-то какие... Как же это он?.. экой он, право...
Старичок поайкал и незаметно растаял в темноте, опростав от шапки сияющий усиками месяц.
Чуть ли не все телеги разъехались. Площадь пустела. Тоска все горячей и горячей. Силашка вскочил с приступков и, как надрезанная курочка, вкривь и вкось забегал по площади, закидывая голову и плача навзрыд. На минутку останавливался и вопил:
– Тять-ка-а!..
И вдруг из темноты, нос к носу, вынырнул тятька. Его даже не узнать, – глаза выкатил страшные, сопит... Глазами прямо к Силашкину лицу наклонился, схватил за плечи, что есть мочи трясет и удавлено хрипит:
– Силантий, где Сивко?.. слышь?.. где Сивко?.. Ах ты, стерьвенок!..
Не дождался Силашкиных слов, изо всей силы опрокинул его за плечи навзничь. Но тотчас же больно схватил за руку, дернул и понесся с Силашкой по площади.
И вдруг в темноте – знакомая телега, оглобли к золотому месяцу подняты, как руки, а Сивки нет. Тятька тоже поднял руки кверху и ревучим голосом завыл:
– Што теперь делать?.. Тереха ведь шкуру сдерет!.. Ай-яй-яй!..
Опять схватил Силашку за руку и понесся в другую сторону. Набегу цакал языком, ахал, охал, хлопал себя по ляшке, сдирал с головы картуз и, размахивая им по звездам и месяцу, ругался словами, неслыханными даже от кузнеца Прокла.
Тут и там приглядывался к лошадям, тыкался прямо в них, как слепой. И снова несся в темноту так, что Силашка не успевал ступать и падал, перевертываясь боком, но тятька тотчас вздымал его, дергая за онемевшую руку, и бежал, бежал...
Исколесили всю площадь и все закоулки меж амбарами, – нет Сивки, пропал Сивко!
Когда рожок месяца сделался совсем серебряный и закатился высоко-высоко в звездное небо, а на колокольне пробенькало двенадцать раз, – бегать не стало мочи. Пятили с тятькой жалобливо повизгивающую пустую телегу куда-то в темный двор, в чавкающую навозную жижу, а человек с фонариком и с красной, будто ошпаренной щекой показывал:
– Закатывай в самый зад... вот та-ак... Сюда, сюда оглоблями, другим проезд надо! Ну, вот, готово...
Оглядел тятьку, разодрал позевотой рот и спросил:
– Как же это ты, паря, а?
– Да вот так! – тятька перегнулся пополам и развел руками, будто семитку потерял. – Теперь ищи-свищи!..
Тот поднял фонарик и сбоку глянул в него, освещая ошпаренную щеку. Покачал фонариком, покачал головой.
– А и рохля ты, дядя! Дивлюсь, как самого-то не украли...
Зевнул так, что за ушами у него пискнуло, и, чавкая сапогами в навозной жиже, пошел впереди к выходу.
XI.
Утром ходили в желтый каменный дом.
Над крыльцом намалевана двуголовая птица, как на деньгах, а внутри дома непроносно пахло кислой квашней и луком. Сумрачный человек с багровым длинным носом в синих жилах, шумно сопя, вынул и разгладил перед собою бумагу, мрачно глядя на тятьку.
Одной рукой он прижал к столу тятькину полтину, в другую взял перо, омокнул в пузырек, почистил о стриженую щетину на голове, опять омокнул в пузырек, – и давай со скрипом и свистом пером и носом ездить по бумаге...
Но ничего не вышло, – так и пропал Сивко.
Ходили и за город.
Там Силашка видел цыган и цыганяток. Все они копченые, галгакают все зараз, и не поймешь о чем. Глаза у всех точно дегтем помазаны, а пуговицы серебряные, по яйцу. Живут прямо в поле, на телегах, кругом костры горят, вьется дым.
Тятьку повели в табун, а тятька хитрый: будто лошадь купить хочет, а сам во все глаза Сивку высматривает, – не тут ли?
Трясучая страшная старуха подала Силашке прямо из огня кусок баранины. Он ел эту баранину и с удивлением глазел на молодую цыганиху, что сидела у огня и по-мужиковски курила трубку. Она была голая чуть ли не по-пояс, только вороненые волосы по грудям распустила, а в волосьях-то серебряные деньги. Маленький цыганенок с курчавой ягнячьей шорсткой на голове, выворачивая на Силашку черный глаз, насасывал цыганихину темную грудь, тискал ее кулаком и поигрывал звякающими в волосах денежками.
Рядом, сидя на телеге, кудлатый цыган с серьгой в ухе вынул из узорной своей жилетки дудочку и стал играть на ней, часто-часто перебирая пальцами по дырочкам. Из крытой телеги вдруг выскочила на лужайку гологрудая девочка в сарафане с прозолотой. В руках у ней маленькое решетце в лентах и с медными позвонками-ширкунчиками. Она взмахнула над головой этим решетцем – и ветром закружилась перед цыганом, изгибаясь и так и эдак, а сама решетцем так и потряхивает, так и позвякивает, босые ноги так сами и плывут, попихиваясь, а в плечах дрожь, дрожь... Алый рот открыла прямо в небо – и гикает, гикает, гикает!