412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иссак Гольдберг » Болезнь » Текст книги (страница 2)
Болезнь
  • Текст добавлен: 18 марта 2017, 13:00

Текст книги "Болезнь"


Автор книги: Иссак Гольдберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

9.

Ну, хорошо – проходят ночи, чем-то заполненные, а день? А дни – куда денешься с ними, чем наполнить их медленное кружение?

Уже дольше и дальше гуляет Канабеевский на морозе. В полной силе он, забыл о болезни – раскормленный, изнеженный Устиньей Николаевной. Лохматым, толстым зверем бродит он по всему Варнацку. Его знают уже – обнюхали – все собаки. Равнодушно и скупо кланяются с ним мужики. Хитро взглядывают на него знающие, прячущие в себе что-то бабы.

Под мягкими камасами скрепит кованный снег. С Лены тянет хиус. Он колет щеки, обносит серебряной пылью ресницы, усы. В тепло пора, к жарко-разогретой печке. Но там мертвая тоска, там сонная одурь.

И, пугаясь этой тоски, этой сонной одури, поручик Канабеевский посылает за Потаповым, расспрашивает его о том, что уже десятки раз расспрошено было, слушает скудные, нищенские варнацкие новости, брюзжит, капризничает.

– Чорт знает, какая дыра!..

– Да уж, конечно, место глухое, – соглашался Потапов. – Не с привычки очень даже худо...

– Ты придумывай что-нибудь! – сердится поручик. – Ты здешний. Ты можешь придумать что-нибудь, чтоб время незаметней шло...

– Да что придумаешь? – чешет затылок Потапов. – Кабы лето, по Лене пароход пришел бы. На пароходе весело. Машина! Баржу с товаром волокет... А то паузки вот еще поплывут – шибко тогда весело! Только денег припасай...

– Пошел ты к чертям с пароходом своим! – сердится Канабеевский. – Летом меня здесь не будет. Летом, я, брат, с главной армией соединюсь, в обществе порядочном буду...

Поручик плюхался на лежанку, плевал, фыркал.

Поручик капризничал, как дитя. А Потапов стоял, смотрел, слушал. В хитрых глазах таил темный огонь – и сочувственно вздыхал.

Дни ворочались тяжело, ползли медленно.

Поручик Канабеевский успел уже побывать на вечорке, где переполошил, смутил девах и легким холодком обвеял парней. Поручик Канабеевский уже хорошо, и даже очень хорошо, познакомился с некоторыми девахами.

Уже Устинья Николаевна, попрежнему угодливая, гостеприимная и ласковая, вскользь как-то попеняла поручику:

– Девки – они дуры!.. Какая в них сладость – худущие, прямо шкелеты!..

Но дни не ускоряли своего медленного течения, дни были, как тяжелые, неповоротные камни.

Тогда поручик Канабеевский, чтоб уйти от действительности, стал окунаться в прошлое. Стал будить в себе воспоминания.

Еслиб память у Вячеслава Петровича Канабеевского покрепче была, много интересного пришло бы ему на ум, воскрешенное в этих воспоминаниях теперь здесь, в замерзшем, льдами и снегами окованном Варнацке. Путь великий от Омска через реки сибирские, по взорванным мостам, через ощетинившиеся тайгою и партизанщиной хребты, сквозь полусожженные враждебные города и деревни. Путь отступления вспомнил бы поручик Канабеевский, еслиб была у него память покрепче, поясней. Но Канабеевскому скучно было, его давила тоска, Канабеевский еще в гимназии любил пофантазировать о сладком, о воздушном, о возвышенном помечтать. И стал он теперь будить в себе воспоминания о том, что было до этого похода, до великого пути сквозь полусожженные деревни, через разрушенные мосты.

О своей любви стал вспоминать поручик Канабеевский.

10.

Любовь поручика Канабеевского прямого отношения к рассказу не имеет. Какое автору дело до того, что где-то в приволжских равнинах была (и, может быть, есть) сероглазая девушка с тяжелой льняной косой, медлительная, улыбчивая, светлая? И еще стоит ли рассказывать о том, что когда-то поручик Канабеевский (и вовсе не поручик, а только что швырнувший после выпускных экзаменов гимназические учебники вольный человек!), целовал прячущиеся лукавые губы и шептал сладкий и милый, незапоминающийся вздор в маленькое ухо? – Ведь после этого были: самарские кабаки, екатеринбургские кабарэ, омские шантаны; крашенные (как кровоточащая срамная рана) губы, запах крепких духов и пудры и тела. Было туманное, туманящее, не дающее забвенья веселье после службы, после работы. А работа была горячая: в морозное утро испугать гулким топотом шагов тяжко уснувшую тюрьму, разглядывать с тупым любопытством бледные, посеревшие лица с обреченностью в глазах; слушать хмурые окрики солдат, подгонявших мерзнувших в легком, наспех одетом, платье людей. Командовать, сквозь выстрелы слышать краткие вскрики, стоны...

Конечно, любовь поручика Канабеевского к рассказу прямого отношения не имеет. Но ведь ее он вспомнил (силился вспомнить) и ради нее, порывшись в чемодане своем, выволок на стол стопку бумаги, очинил карандаш и стал писать:

«Стихи и настроения Вячеслава Канабеевского. 1920 год. Вблизи Ледовитого океана. Зимою».

И, чуждый романтизма, автор вынужден разделить с поручиком Канабеевским его вздохи, его бесплодные и бесплотные грезы о сероглазой волжской девушке...

Селифан, заходя по обыкновению к поручику ежедневно, стал почтительно и с уважением наблюдать, как начальство, склонившись над столом, трудолюбиво и упорно исписывало листок за листком. Он покашливал, переминался с ноги на ногу. Он понимал, что поручик занят чем-то важным и серьезным. И, уйдя от Канабеевского, Селифан таинственно, с оглядкой рассказывал встречным мужикам:

– Како-то дело сурьезно ладит офицер-то!.. Будет вам како-нибудь предписанье, погодите!..

Устинья Николаевна, в первый раз увидевши поручика за новым занятием, помотала головою и широко улыбнулась.

– Вот, гли-ка, батюшка! – сказала она. – Точь-в-точь ты, как оногдысь осударственные. Те то же, бывало, пишут-пишут, инда с лица обелеют. А то зачнут читать. И кака имя польза от книг тех?!..

Стихи у поручика не ладились. Давил-давил он из себя рифму – поэзия поддавалась ему плохо. Удачней выходило с «настроениями».

Здесь поручикова душа находила выход. Слова, хоть и неуклюже, но нанизывались одно за другим – и выходило что-то связное. Перечитывал это Канабеевский, ерошил отросшие лохмами волосы и удовлетворенно вздыхал: приятно было глядеться в зеркало и видеть возвышенный образ тоскующего, непонятного окружающим, неизмеримо выше их стоящего героя.

Однажды поручик записал:

«Снежная добровольная тюрьма вокруг меня такая суровая и страшная, что еслиб не полная уверенность в том, что через несколько недель Петр Ильич пошлет за мной людей, которые выведут меня к морю, на свободу, к любимому делу – я пришел бы к мысли о самоубийстве».

Была в это время Канабеевским сделана и такая запись:

«Еслиб черти эти не растрясли Россию и не надо было бы тащиться по этой проклятой студеной Сибири, – хорошо бы где-нибудь на Волге, в волжском городе комендантом города быть или начальником гарнизона; жениться бы на блондинке, чтоб чистенькая была, не худощавая и непременно невинная. И чтоб за городом дачка была веселенькая. И дни стояли бы жаркие, чтоб квасу со льдом хотелось. И купаться бы раза три в день...».

Быстро исписывал Канабеевский свой запас бумаги. Селифан наливался гордостью и все чаще пугал мужиков непонятными намеками:

– Дожидайтесь предписания! Вот увидите... Сразу приказов десять объявим! Да!..

11.

Бумага (пачка почтовой и конверты) в чемодан к поручику Канабеевскому попала по пустому случаю.

В Красноярске жена полкового врача, пышнотелая Неонила Иосифовна, слезливо прощаясь с поручиком, который продвигался на Ачинск, сунула ее ему в чемодан между связками белья и капризно наказала:

– Смотри, Вячка! Пиши. Знаю я вас: будешь отговариваться, что бумаги не было. Так вот... не отвертишься!..

Но писем из Ачинска писать не пришлось. В Ачинске подвернулась прокурорша (или следовательша? или, может быть, было это в Нижнеудинске?) и к тому же пышнотелая Неонила Иосифовна подцепила сыпняк и, недолго, но мучительно прохворав, умерла. Бумагу и не нужно было расходовать. Она залежалась на дне чемодана.

Правда, однажды израсходован был листок для срочного, непредвиденного дела. Один, неполный, наспех, криво оторванный листок.

В теплом, загроможденном купэ поручика между Нижнеудинском и Иркутском охмелевший атаман Синельников схватился в споре с прапорщиком Ноготковым. Синельников успел уже выпить бутылку коньяку, облил столик и вещи поручика красным вином и был в патриотически-воинственном подъеме. Ноготков, тоже хмельной, меланхолически мотал головой и, мерно ударяя ладонью по своей коленке, никого не слушая, твердил:

– И все-таки... скажу я вам... приходит всем нам крышка... и правителю верховному... И ему... Да...

Когда атаман Синельников уразумел прапорщикову болтовню, он вспылил, опрокинул со столика бутылки и стаканы, поднялся на ноги – черный, свирепый, по-пьяному радостно-злой:

– Молчать!.. – гаркнул он. – Не сметь! – Я покажу – крышка!... Я покажу!..

Ноготков, не выходя из своего меланхолического настроения, посмотрел на атамана, покачал головой, сожалительно усмехнулся:

– Ты-то прикажешь?.. Ты?!. Да ты не смеешь. Я ведь тоже офицер... Да.

Синельников дернулся к нему. Слегка задержанный поручиком Канабеевским, он выдохнул из себя:

– Сволочь ты, эсер, большевик!.. Гадина ты, а не офицер!..

Тогда Ноготков медленно встал, медленно отвел руку и медленно, но верно влепил атаману оплеуху:

– Вот тебе: за все!.. Да...

После свалки, в которой принят участие и унимавший Канабеевский, когда набежали из соседних купэ офицеры, встал вопрос об оскорбленной чести. Атаман потребовал немедленного поединка.

– Дуэль!.. – кричал он. – Я не позволю каждому хаму марать честь мундира!..

– Я на дуэль согласен! – рвался Ноготков. – Я ведь тоже ему не кто-нибудь!.. Да!..

Когда стали решать вопрос о форме поединка, атаман, немного протрезвившийся от всей перепалки, злорадно посмотрел на Ноготкова и заявил:

– Я требую американскую дуэль!.. Чтоб без всяких цирлих-манирлихов: попадется кому жребий стреляться – катись колбаской!..

– Мне все равно! – качнул головой прапорщик. – Я не возражаю: пускай этот милостгосударь отправляется на тот свет по-американскому способу. Да!..

И вот тогда-то поручику Канабеевскому пришлось порыться в своем чемодане, оторвать из пачки верхний листок и пожертвовать его на общее дело.

Через час писали рапорт о кончившем самоубийством прапорщике Ноготкове, Василии Артемьевиче, 23 лет.

12.

О прочих качествах Селифана Потапова, в записке штабс-капитана Войлошникова не обозначенных, знали от дальних тунгусских кочевий на большой тундре до верхних притрактовых поварен.

Знали, что Селифан был «малолетком» – поселенческим сыном, мальчишкой, добравшимся с отцом и матерью из Александровского централа на Лену, сперва в Киренск, потом в Якутск, и, наконец, за родительские художества, – на север, в Варнацк. Знали, что Селифан рано осиротел, побродил неучем по тайге, потом послужил в Якутске солдатом – все больше возле начальства. И по слабости здоровья вышел со службы, раньше срока, не угодив на войну. В Якутске Селифан мало-мало научился грамоте, присмотрелся к службе в канцелярии исправника и, когда чем-то не угодил начальству, был отправлен к месту прописки в Варнацк, где за прежние заслуги был писарем.

Качества главные у Селифана были: был он ленив непроворотно, любил выпить и с начальством был двоедушен – в глаза лебезил, услуживал, мог в доску расшибиться, лишь бы угодить; за-глаза глумился над старшими, любил придумывать про них небылицы, умел подобрать прозвище поядреней, поязвительней, мог устроить большую каверзу.

Любили Селифана варнацкие бабы бездомовые: очень хорошо он ругался и умел похабно передразнивать барынь якутских. Нравилось и мужикам по-пьяному, праздничному делу, повозжаться с Селифаном. В трезвое же, трудовое, промысловое время мужики Селифана не уважали:

– Ботало, а не мужик!.. Какой из его толк?! – пренебрежительно отзывались они о нем. – Бумагу марает, и то, однако, худо...

Но главного качества его – честолюбия – никто не знал. Не примечали, не догадывались. И нужно было появиться в январские морозы сердитому, озабоченному и спешащему дальше штабс-капитану Войлошникову, чтоб ухватить, разгадать это Селифаново качество.

Потрухивая старших, побаиваясь насмешек, таил в себе Селифан неутоленную жажду повластвовать, покрасоваться, похорохориться над ближними. Искал он случая в Якутске, возле исправника, показать волю над мелкой шпаной в арестантской – не вышло. Думал он, было, что в Варнацке удастся, но варнацкие мужики сразу осадили его. Правда, отыгрывался он на якутах и особенно – на тунгусах. Но не удовлетворяло его это: какая – соображал он – корысть дикарей властью своею удивлять?

И вдруг – нежданное. Принесла судьба заиндевелых, заснеженных офицеров. Сразу Селифан Потапов пригодился, сразу оценили его. Ожил Селифан, сам в своих глазах вырос, важностью налился. А тут еще – назначенье комендантом. Может быть, из злобного, мрачного озорства наградили проезжие офицеры Селифана этим званием. Все равно, Селифану это нипочем: он видал, как хмуро и многозначительно всполошились мужики, как сразу изменили свою повадку разговаривать с ним насмешливо и несерьезно. Особенно после тогдашнего приказа штабс-капитана Войлошникова сдать ему все оружие. Мужики сунулись к Селифану растерянные, недовольные:

– Это што же, Селифан Петрович? Ты быдто начальство теперь – разве резон это?.. Мы оружьем живы, у нас, коли есть турка али бердана – значит, и сыты...

– Хлопочи, Селифан! Ты обчеству человек свой, должен в понятие войти!..

– Уж будь добр, Селифан Петрович!..

Селифан тогда жарко налился гордостью, вознесся. Покуражился над мужиками. Помямлил, пожевал непривычные слова (этак, помнит он, исправник важность свою высказывал), нос задрал:

– Такая инструкция и притом резолюция мне: принять от населения огнестрельное оружие и всякие там взрывчатые берданы и винтовки... Против инструкции ходу мне нет. Но как я сам варнацкий житель и желаю, штобы вы мною ублаготворены были, сунусь я на решение к господину командиру...

Сунувшись к Войлошникову и резонно поговорив с ним, Селифан добился отмены распоряжения. Но тут же и устроил себе новое дело: завел вооруженную силу.

Болталась по Варнацку бездомовщина – некудышные мужики и парни, плохие охотники, сами за зверем, за пушниной не ходившие, а все больше возле тунгусов околачившиеся: по варнацкому, немачившие, в пай к тунгусам без всяких затрат влезавшие. Бродили они сонные, бездельные по Варнацку от одного праздника к другому, от Николы зимнего до Сретенья, от Покрова до Петрова дня. В эти праздники выходили к Варнацку охотники. Звон над крышами от гулянок стоял, гульбище, торжище, разбой. Орудовали тогда ребята, пользовались, чем могли. Набирали от тунгусов подарков, пропивали их – и увядали до нового гульбища, до нового праздника.

Набрал таких мужиков Селифан, справил им вооружение, себе подчинил. И создал свою армию, свою полицию: шесть забулдыг под ружье поставил.

Шесть лодырей с ружьями за плечами каждое утро сходились к избе Селифана, который жил у старухи-бобылки. Они обтаптывались, обтряхивались у порога, вваливались в куть, простуженно кашляли, сморкались и лениво спрашивали:

– Каки твои, Селифан Петрович, распоряженья будут?

Селифан Петрович важничал, медлил с ответом. Старался показать, что занят и, выдержав так, истомив свою армию, давал, наконец, им наряд на день.

Бродили вооруженные по Варнацку, дежурили возле избы, где томился бездельною тоскою поручик, заходили отогреваться к соседям, попадали в обеденное время – садились вместе с хозяевами за стол, болтались возле баб.

А Селифаново сердце согревалось радостью: он вкушал сознание власти...

13.

Поручик валялся на постели, выбегал ненадолго на мороз, писал. Но писать уже надоело: не горазд был Канабеевский умствовать, фантазировать и вести беседу с самим собою. Скоро исписанная стопка беспризорно валялась на шатком столике под божничкой и пыль оседала на ней тонким налетом.

Селифан приходил, почтительно останавливался у порога и вожделенно глядел издали на исписанные листки. Однажды он не выдержал.

– Ваше благородье! – заминаясь сказал он. – Ежели бы теперь приказец какой!..

– Чего тебе? – колыхнулся вяло на постели поручик. – Еще что придумал?..

– Приказ, так я полагаю, следовает объявить какой ни на есть... Для поддержки дисциплины в народе. А то видят – начальство и тому подобное, а, между прочим, строгостей и, скажем, утеснения никакого...

Канабеевский поправил подушку, подтянулся телом вверх, полусел на постели.

– Ну-у?.. – оживился он и насмешливо уставился на Потапова.

Тот осмелел, почувствовал заинтересованность поручика.

– Тут запустение большое, ваше благородье... Застой... Тунгусишки два года, а кои и больше, податя не носили, ясак по-ихнему. Объявить бы, пущай несут...

– Ясак?..

– Податя. Пушниной. Раньше в Якутск увозили. Все едино, у тунгусишек в чумах залеживается. Торговых нету, менять не на что... Приказать бы, вашблагородье, нанесли бы. Когда и сгодилось бы. А?

– Пушнина, говоришь? – сунулся поручик ближе к краю постели, к Селифану. – А соболей много?

– Соболь есть. Больше все, конечно, белка, гарнок. Еще лиса бывает сиводушка, чернобурая, огневка... замечательная бывает лиса!

Канабеевский спустил ноги на пол и застегнул ворот рубашки.

– Брать соболями и этими... чернобурыми, сиводушками!.. Тащи сюда стол!

Селифан засуетился, заскрипел столом, придвинул его к поручику. Он ожил, повеселел, стал сразу развязней, смелее.

– Пошто одними соболями, да лисицей, вашблагородье!? Белка – она тоже свою цену имеет, ежли в большой партии. Пишите: всякой пушниной в два раза превыше супротив прежней раскладки.

– А много это выйдет? – наморщил лоб Канабеевский.

– Порядочно!..

– Ну, ладно, ты принеси мне потом прежние списки – остались, наверное – посмотрю...

Канабеевский вытянул из неисписанной пачки листок бумаги, повертел притупившийся карандаш и написал:

Приказ.

Селифан сбоку, через руку поручика следил за прыгающими буквами, жевал губами и всей душою помогал Канабеевскому в его работе. Он подхватил размашисто подписанный поручиком приказ, оглядел его и вздохнул.

– Ты чего? – спросил Канабеевский.

– Да вот, скорблю: печати нету подходящей...

– Не беда!.. Тащи старую. Старой обойдемся!..

– Верно!.. Все едино...

Складывая тщательно исписанный листок, Селифан широко улыбнулся и мотнул головой.

Канабеевский заметил это и нахмурился.

– Ну, ступай! – сердито сказал он. – Устал я...

14.

Четвертый день Соболька, любимая черная сука Макара Иннокентьевича с вечера начинала беспричинно выть. Четвертый вечер Устинья Николаевна темнела, услышав этот вой, и опасливо ругала собаку:

– У, неиздашна кака падина! Чего ты воешь на свою голову?!.

Собольку выгоняли в сени, она жалась у двери, скулила, скреблась – и выла. Жалостно, надрывно.

Соседи слушали этот вой и говорили:

– На чью это, осподи, голову Макарова собака беду ворожит?..

И вспоминали всякие беды и напасти, которые так же вот начинались с надрывного собачьего вою.

Канабеевский, услыхав впервые этот вой, пришел к волненье, позвал Устинью Николаевну и приказал унять собаку:

– Не кормите вы ее, что ли? – бурчал он.

– Как же не кормим!? – обиделась Устинья Николаевна. – У нас собаки сытые. Это Соболька скулит. Уж не знай, кака причина...

На второй день, заслышав вой, поручик застучал, затопал ногами. На третий – схватил свой наган, выбежал на хозяйскую половину, освирепел, кричит:

– Застрелю эту пропастину!.. – Убирайте ее прочь!.. – Живо!

Собольку увели и привязали в бане. Вой ее стал доноситься оттуда глухо.

На пятый день Соболька перестала выть. А на завтра вернулись в Варнацк мужики, посланные Селифаном для оповещения ближних тунгусов о сдаче ясака.

Вместе с ними прибыл на двух упряжках Уочан. В нартах у него были плотно увязанные бунты пушнины.

Селифан с подручными встретил Уочана шумно и деловито. Пушнину перетащили в Селифанову избу. Там ее пересматривали, перещупывали, пересчитывали.

Уочан сидел на корточках в стороне, курил, поплевывал.

– Пришла началства... – сказал он, обкуривая себя дымом. – Ясак начал ходить... Ладна... Давай, бойе, бумажку... Пиши: кондогирского роду десять да два мужика, илимпейского – десять без одного...

– Бумажку тебе? – пренебрежительно передразнил его Селифан, встряхивая в руках искрящийся мех лисицы. – Надо раньше ясак твой пересмотреть. Вишь, бросовой сколько! Все норовите обмануть!..

– Нету обман! – загорячился Уочан. – Гляди хорошо: белка хороший, лисица хороший... все хороший!..

– Ну, ладно, ладно!..

Вместе с Уочаном и Селифановыми подручными в избу праздно набились мужики. Они мяли и пересматривали пушнину, вступали в разговор Уочана с Селифаном. Они курили, глядели, поплевывали.

Когда Селифан, пересмотрев меха, стал писать расписку, мужики придвинулись к тунгусу.

– Уочан! – сказал один по-тунгусски. – Хабибурца шаман когда из тундры выйдет? когда шаманить станет?

– Хабибурца шаман, – помолчав немного, важно ответил тунгус, – к Большому хозяину уходить собрался...

– Помирает?..

– Э-э... – утвердительно мотнул головой Уочан. – К Большому хозяину уходит...

Макар Иннокентьевич, прислушавшись к мужичьим разговорам, услыхав Уочановы слова, взволновался, пояснел.

– Ах, грех-то какой! – громко сказал он. – Видать, Соболька-то от этого выла... Подарок это Хабибурцин, кутенком он мне Собольку подарил.

Уочан повернулся к Макару Иннокентьевичу:

– Соболька выл? Выл, говоришь? Ну, ушел Хабибурца шаман к Хозяину. Да, ушел...

Пояснел, прояснился Макар Иннокентьевич. Понятно теперь все: шаманову, тунгусову душу обвывала собака; чужую беду чуяла.

Мужики медленно и лениво расходясь из Селифановой избы, поддакивали Макару Иннокентьевичу:

– Верно, мол! Правильно!..

Когда мужики вышли, Селифан подошел вплотную к тунгусу, поглядел на него строго и сказал:

– Ну, теперь будет у меня с тобой, Уочан, разговор особенный...

Уочан медленно поднялся на ноги и смущенно поморгал глазами:

– Пошто ты?..

– Нечего, нечего!.. Будет у меня, говорю, разговор особенный... Доставай, что спрятал!.. Ну?..

В этот день Селифан, сияя гордостью, принес Канабеевскому лучшую пушнину и обстоятельно докладывал ему, сколько белок, лисиц, горностаев и соболей принято от двадцати одного тунгуса, сколько браку оказалось, сколько выходной пушнины.

Внимательно, заинтересованно, позабыв даже о тоске и скуке своей, слушал Канабеевский этот доклад. А в конце доклада, когда разболтался Селифан и зачем-то рассказал о разговоре тунгуса с мужиками про шамана и про Собольку, собаку Макара Иннокентьевича, поручик даже привскочил от радостного изумления и странные слова вырвались у него:

– Значит, она, пропастина эта, тому погибель ворожила?!

– Ему, ему! вашблагородье! – подхватил Селифан.

Но смутился Канабеевский, даже уши покраснели у него. И досадливо оборвал он Потапова:

– Суеверье это все... Бабьи сказки!.. Дичь...

– Конешно... – вздохнул Потапов. – Область у нас нецивилизованная... Дикарство кругом...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю