355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иштван Эркень » Кошки-мышки » Текст книги (страница 2)
Кошки-мышки
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:51

Текст книги "Кошки-мышки"


Автор книги: Иштван Эркень



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Всем этим я обязана Пауле. Вчера, к примеру, возвратясь вечером из «Нарцисса», я вдруг включила радио, чего не делала с незапамятных времен. Исполняли «Дон Карлоса», по трансляции из Зальцбурга. Я начала слушать и не могла оторваться. Соседям пришлось довольствоваться на ужин холодными закусками, а мне самой кусок в горло не шел. Потом я позвонила Пауле, чтобы она тоже включила радиоприемник. И представь себе, я, которая годами обходилась без музыки, вновь прослушала от начала до конца целую оперу! Музыка переполняла всю мою душу, музыка и сладостное сознание, что через каких-то пять улиц от моего дома то же самое слушает, чувствует, переживает Паула.

Да-да, та самая Паула, к которой ты почему-то настроена так предубежденно, вместо того чтобы быть ей благодарной за меня!

Гармиш-Партенкирхен

Я поняла свою вину, Эржи! Прости меня.

Признаюсь, что к чувству моей тревоги за тебя примешивалась ревность. Не потому, что я прикована к инвалидному креслу, ты же, напротив, не мыслишь жизни без суеты и движения; характеры у нас с тобой всегда были разные, еще до того, как меня парализовало. Мне кажется, мы потому и любили друг друга, что каждая из нас всегда находила в другой черты, достойные зависти. К Пауле я отнеслась с предубеждением, видя растущую твою к ней привязанность. Я постараюсь подавить свою антипатию. Прошу тебя, передай ей привет от меня.

Мое письмо к тебе сегодня будет кратким, поскольку пишу я в постели. Не тревожься, я просто устала. Наша семейная усыпальница готова, и с утра мы вместе с Миши и Хильдегард ездили на кладбище. Для поездки выбрали большой черный «мерседес», потому что багажник его вмещает мое инвалидное кресло; сиделку мы с собой не взяли, и Миши сам катил мое кресло от машины до усыпальницы. Здесь это мода – сооружать склепы; на кладбище имеется определенный участок, где каждая состоятельная семья за бешеные деньги приобретает место и воздвигает фамильный склеп. Нашу усыпальницу украшает черное мраморное изваяние ангела с воздетыми к небу очами – творение талантливого баварского скульптора. Внутри очень просторно, так что Миши смог внести меня на руках; места здесь хватит на пятерых, и к тому же предусмотрен проект расширения, когда после внуков дойдет черед и до правнуков. Я не страшусь смерти, и все же меня невольно бросило в дрожь; очевидно, Миши понял мое состояние, потому что спросил: «Пожалуй, не стоило нам сюда приезжать, мама?» Я ответила ему стихотворной строкой из Виктора Гюго: «Hélas! que j’en ai vu mourir des jeunes filles!» Что в переводе звучит приблизительно так: «Я видел: беспощадна смерть. Что старец ей, что дева в цвете лет».

Кстати, мне вспомнилась сейчас та фотография, сделанная в Лете; в моей резной шкатулке ее нет. Она либо осталась у тебя, либо утеряна вообще. Но память кое в чем обманывает тебя. Снимок действительно сделан в Лете, однако не ранним утром, а после полудня, перед пикником. Шла война, мы же в тот день ждали папу, которого повесткой затребовали в Солнок на переосвидетельствование. И наконец мы увидели, как по дороге, вдоль непроточного рукава Тисы, пылит бричка, и затем увидели папу; он издали махал нам рукой.

Папа был в гражданском, значит, его снова признали негодным к военной службе. Мы бросились ему навстречу, бежали вниз по косогору с радостными криками: «Папа, папа!»

И еще ты заблуждаешься, полагая, будто бы я здесь, в Гармиш-Партенкирхене, являюсь душою общества. Я всего лишь старая женщина, из той породы людей, которые решаются открыто признать свою старость. Кстати сказать, это единственно правильная линия поведения, только тогда молодежь мирится с фактом нашего существования. Не сочти это очередным поучением; мой особый взгляд на старость, как и многое другое, проистекает от нашего с тобою различия в темпераментах. Меня парализовало, и я смирилась с этим. Теперь я состарилась, большую часть времени провожу в одиночестве, но стараюсь и одиночество свое переносить достойно – с гордо поднятой головой.

Поверь мне, юность приносит человеку гораздо больше мук, нежели старость, когда для нас уже практически не существует выбора. Однако труднее всего переносить старость, которая убаюкивает себя иллюзиями о непреходящей молодости.

Между прочим, ореховый цвет, если он приглушенного оттенка, не обязательно будет производить впечатление, будто человек молодится. Так что можешь носить этот костюм со спокойной совестью. Не знаю только, как объяснить, что от меня ты упорно отказывалась принять какой бы то ни было подарок, даже посылку с одеждой, а от Паулы приняла? Я нахожу это по меньшей мере странным.

Будапешт

Чтобы сразу положить конец всем нашим размолвкам: можешь прислать мне то черное платье из голландских кружев, о котором ты недавно писала, – в особенности если оно без рукавов, то есть может сойти за вечерний туалет. И хорошо бы авиапочтой! Дело в том, что в пятницу, через две недели Общество венгеро-советской дружбы устраивает в Пештэржебете концерт, где Виктор исполнит романс Римского-Корсакова, и – представь себе! – мы будем там вместе с Паулой. Если уж все идет к тому, что я должна буду познакомить ее с Виктором, то надо по крайней мере показать его с лучшей стороны.

Одним словом, мне не удалось открутиться, как я ни отбивалась руками-ногами! Понапрасну я старалась быть осмотрительной, понапрасну следила за каждым своим словом, и в Викторе – так же, как и во мне или в любом другом человеке – Паула нашла нечто привлекательное, хотя меня бросает в дрожь при одной только мысли, что эти люди могут встретиться и что Паула увидит его за едой! Тебе еще в давние времена становилось дурно от его манер, а с тех пор склонность к обжорству еще больше развилась в нем, приобрела новые краски и оттенки. То, что за столом он обязательно опрокинет бокал, – теперь уже в порядке вещей. Что обольется и обсыплет крошками костюм – тоже дело привычное; что весь ковер вокруг него будет сплошь в жирных пятнах, объедках и сигарном пепле – это тоже как закон. Но вот новая его привычка после каждого блюда лезть пальцем в рот, выковыривать застрявшие между зубов волокна мяса и потом с неожиданной для него педантичностью выкладывать их по краю тарелки!.. Лучше не продолжать, не то тебе и впрямь дурно станет. И чтобы все это видела Паула? Нет уж, только через мой труп!

Я взяла и написала ему письмо. Сослалась на то, что у меня отекают ноги, я-де не могу обуть башмаки, а стало быть, ни закупить продукты, ни приготовить ужин не сумею. К величайшему своему сожалению, вынуждена на неопределенное время отложить эти четверговые трапезы. А еще я просила его не звонить мне по телефону: даже от постели до телефона добраться и то, мол, трудно.

Отправила письмо, и у меня как гора с плеч свалилась. Пусть-ка его теперь пичкает престарелая маменька, Аделаида Чермлени-Брукнер, почетный член оперной труппы!

6
Разговор в «Нарциссе»

Отрывок, выхваченный наугад

– И еще у тебя был поклонник.

– Ты что-то путаешь.

– О нет, я не ошибаюсь.

– Я всегда оставалась верна своему мужу.

– Именно он-то и прохаживался по адресу твоего поклонника.

– Бела! Когда же это?

– Привратник со своим семейством захватил тогда в бомбоубежище самый теплый угол. В рождественский вечер они завели патефон, у них было с собой несколько пластинок…

– Смутно припоминаю.

– Все мы, кто отсиживался в бомбоубежище, потянулись к ним, поближе к патефону. И тогда твой муж сказал: «Узнаешь? Ведь это поет твой воздыхатель».

– Трудно поверить! Мой Бела, бедняга, и знать не знал, что такое ревность.

– Он говорил шутливо.

– Тогда вполне возможно.

– Однако сама ты даже не улыбнулась.

– Ну и память у тебя!

– Так что сталось с твоим поклонником? Он жив-здоров?

– Да.

– Встречаешься с ним?

– Встречаюсь, изредка.

– Что значит «изредка»?

– По четвергам он ужинает у меня.

– Но это же прекрасно!

– Прекрасно? Да ничего подобного! Если бы ты его видела…

– А в чем дело? Как он выглядит?

– Как дирижабль. Огромный живот, точно воздухом надутый. Можно подумать, будто он только вдыхает в себя и не выдыхает.

– Как же его зовут?

– А его манеры, это какой-то ужас! Уж на что я не привередлива, но меня от его ухаживаний с души воротит.

– В этом есть нечто трогательное.

– Тут только ты, чувствительная душа, можешь усмотреть нечто трогательное.

– Ну а все-таки, как же его зовут?

– Разговаривает этот человек только с набитым ртом, впрочем, по-другому он и говорить не способен, потому что все время жует не переставая.

– Ты, конечно, преувеличиваешь!

– Какое там, вернее сказать, приукрашиваю! Взять, к примеру, хоть прошлый четверг. Представь себе, сначала он съел целиком каплуна из супа, потом запеченный окорок килограмма этак на полтора, а на заедку умял полный противень слоеного рулета.

– Мне импонирует его непосредственность!

– И не успеет прикончить одно блюдо, как уже требует подать к столу следующее; ему-де необходимо видеть, что еще его ждет.

– По-моему, он душка! Так и не скажешь, как его зовут?

– А разве я не сказала?

– Покамест нет.

– Я думаю, его имя вряд ли тебе известно.

– Не хочешь – не говори.

– Его зовут Виктор Чермлени.

– Виктор Чермлени?! Как же ты могла подумать, будто это имя мне не известно!

– Мне казалось, ты не увлекаешься оперой.

– Но Чермлени… Да это имя знает любой и каждый! Певец с мировой славой!

– Был когда-то. А теперь он, бедняга, ведет хоровой кружок при хлопчатобумажном комбинате.

– Неужели пенсия так мала?

– Он не ради денег. Пенсии ему хватает.

– По-моему, он прелесть. Скажи, а в концертах он разве не выступает?

– Только в домах культуры, да и то редко и не с сольной программой. Его предел – один-два коротких романса. Дыхания ему не хватает.

– Почему?

– У него эмфизема легких.

– Это прекрасно!

– Не понимаю, что тут прекрасного.

– Что он поет вопреки всему.

– И голос у него не тот, что прежде.

– В том-то и смысл.

– Теперь я вообще отказываюсь тебя понимать.

– Мне нравится, когда человек, зная, что у него эмфизема легких, дерзает выступать – пусть на клубной сцене – и поет, насколько хватает дыхания.

– Над этим я как-то не задумывалась.

– Мне хотелось бы с ним познакомиться.

– Тебя ждет полнейшее разочарование.

– Почему же?

– По той простой причине, что эта благородная натура существует лишь в твоем воображении. А на самом деле он в точности таков, как я его описала: шумный, неряшливый, совершенно невыносимый тип…

– Странно, что своего покойного мужа ты только добром поминаешь, а этого Виктора совсем с грязью смешала.

– Ну, и что тут странного?

– Можно подумать, будто ты к нему неравнодушна.

– К кому?

– К этому Чермлени.

– Я? К нему неравнодушна?.. Скажешь тоже!

7
Письма (Продолжение)

Будапешт

Гиза, родная моя, продолжаю свой рассказ.

Жизнь – фантастическая штука, сплошное нагромождение чудес, лавина событий, одно удивительнее другого.

Во-первых, не могу объяснить загадочный случай с письмом, которое я отправила Виктору, прося его не приходить в следующий четверг. То ли я забыла надписать адрес, то ли не наклеила марку, но факт остается фактом: письма он не получил. А выяснилось это в четверг вечером, когда я, возвратясь из кино, застала его перед входной дверью.

Соседи мои по четвергам ужинают у родителей супруги адъюнкта. Я заявилась домой что-то около полдевятого, и он, должно быть, уже порядком обрывал звонок. Ты спросишь, каким это образом я проболталась неведомо где до позднего вечера? Но это уже особая статья.

«Бориса Годунова» я не слышала лет пятнадцать. Да мне и не хотелось его слышать; возможно, потому, что в былое время именно в этой опере Виктор пользовался самым шумным успехом. (Он выступал в Берлине вместе с Лоттой Леман, и успех был потрясающий.) На этот раз я досидела только до антракта. Партию Бориса пел итальянец, я же не могла избавиться от наваждения, будто вижу и слышу Виктора – такого, каким он представляется Пауле; вместо теперешнего неряхи и обжоры, страдающего эмфиземой легких и утратившего голос, я видела Виктора из далекого прошлого: молодого, в расцвете сил, обладателя редчайшего полнозвучного голоса… Стены тесного кинозала точно раздвинулись, открыв бескрайнюю россыпь звезд, и холодок восторга будто омыл и омолодил мою душу; затуманенными от слез глазами я взирала на итальянского певца, как девчонка-подросток – на недосягаемого кумира. Во время антракта мы с Паулой вышли в фойе; все стены там, к моему величайшему огорчению, были сплошь зеркальные. Как ни вертись, на тебя отовсюду смотрит старая женщина: под глазами мешки, нос крючком, шея морщинистая. Я соврала Пауле, что чувствую себя неважно, и сбежала. Долго бродила по улицам, выбирая уголки потемнее, и наконец на площади Алмаши отыскала скамейку, куда не доставал свет фонарей. Я вполголоса пропела, такт за тактом, все ведущие арии из «Бориса», а потом направилась домой, все ускоряя шаги, точно меня что-то гнало. По лестнице я взлетела бегом и увидела, что перед дверью дожидается Виктор. Пораженная, я уставилась на него. Он – на меня. Виктор впервые увидел меня с темными волосами, в моей новой шляпке и в костюме орехового цвета. «Что это с вами?» – спросил он. «Вы как здесь очутились?» – это я ему вопросом на вопрос. «Разве сегодня не четверг?» – спросил он. «Вы что, не получили моего письма?» – спросила я. При этом мы не отрываясь смотрели друг на друга и даже не вникали в смысл того, что говорим. «О каком письме речь?» – спросил он. «Теперь уже неважно», – сказала я. «Нет, важно», – это он мне. Неважно, сказала я, беда лишь в том, что мне нечего предложить ему на ужин. Разве что поджарить яичницу с колбасой. «Да провались она, яичница эта, – говорит он, а сам глаз с меня не сводит. – Ангел мой, встреть я вас на улице, не узнал бы, ей-Богу».

Виктор ушел домой, когда парадное было уже заперто. К еде он даже не притронулся. С первой минуты и до последней мы оба были страшно смущены. Понятия не имею, что именно на него так подействовало, ну а я… Словом, Гиза, дорогая моя, Виктора будто подменили! Не верилось, что это он еще совсем недавно сладострастно стонал, едва я успевала поставить на стол куриный суп: «Где же моя обожаемая, вожделенная печеночка?..» На этот раз он не кряхтел, не стонал и даже отбросил обычную свою пошловатую манеру ухаживания: «Чаровница! Богиня! Спасительница вы моя! Свет очей моих! Вон она, вон она плавает, несравненная эта печеночка! Ловите же ее поскорее, сюда ее, в тарелку! О-о, наконец-то! Преклоняюсь перед величием сей нации, давшей миру…» Гиза, дорогая, ты не поверишь, но он за весь вечер не произнес ни одной из своих трескучих фраз. Сама я почти не говорила, я слушала Виктора, а он рассказывал о Джильи, о Джерица, о постановке «Дон Жуана» в «Метрополитен опера» с Шаляпиным и Эцио Пинца. Я слушала как зачарованная и думала о Пауле: она ни разу не видела этого человека и все-таки поняла его глубже, нежели я. Когда же речь зашла о сводном хоре ткачей, о домах культуры и о выступлениях Виктора в окраинных клубах наравне с чтецами из кружков художественной самодеятельности… Гиза, я чуть не разревелась, потому что в действительности картина оказалась еще сложнее, чем ее расписывала Паула. В действительности Виктор не желает считаться с фактами! Не желает признавать, что у него эмфизема легких, что голоса ему не вернуть и что ему семьдесят один год. Он и по сей день твердо уверен, что он по-прежнему единственный на всю страну певец мирового класса, которого затирают, оттесняют недоброжелатели… Но только, говорит, не на такого напали; он снова пробьется с клубных подмостков на оперную сцену, вплоть до «Ла Скала» и «Метрополитен опера»!

Ах, Гиза, я и сама не знаю, откуда силы взялись все это выдержать! «Скажите, – говорю, – дорогой Виктор, когда состоится ваше ближайшее выступление?» – «В пятницу, через две недели, в Пештэржебете». – «Дорогой Виктор, – это опять я ему, – мне бы хотелось попросить у вас билет». – «Уж не собираетесь ли вы прийти?» – спросил он, и глаза его на оплывшем от жира лице вдруг сделались маленькими и острыми. «Вот именно, – сказала я, – собираюсь, и даже не одна, а с подругой, поэтому надо бы два билета». – «С какой это подругой, с Мышкой, что ли?» – «Нет, Мышка тут ни при чем!» – «А я знаю вашу подругу?» – «Нет, не знаете, но вы сами убедитесь, какая это удивительная натура».

Я так боялась этой встречи, все делала, чтобы не допустить их знакомства, а тут вдруг почувствовала, что вечер в Пештэржебете может стать счастливейшим днем в моей жизни. Судя по всему, Виктор обрадовался тоже. «Спасибо вам от всей души», – сказал он уже в прихожей. «Это вам спасибо», – ответила я. «Не включайте свет», – попросил он; а надо сказать, что все это время мы стояли в потемках. Чушь какая-то приключилась: я никак не могла нашарить выключатель, хотя двадцать семь лет прожила в этой квартире! «Почему это не включать?» – спросила я. «Так лучше, без света». – «Чем же оно лучше?» – «Тем, что я не вижу самого себя». – «Вы ведь все равно стоите спиной к зеркалу», – сказала я. «Не только в зеркале можно увидеть себя», – ответил он. «А почему вам не хочется видеть себя?» – спросила я. «Не знаю, – сказал он, – а только лучше не видеть».

Свет я зажигать не стала. И говорить мы больше не говорили, так и стояли впотьмах, боясь шелохнуться. Только и слышно было что его тяжелое, хриплое дыхание; это, кстати, тоже признак эмфиземы легких. И тут входная дверь внезапно распахнулась, в самый неподходящий момент вернулись домой соседи. Они включили свет и сделали вид, будто ничего не заметили. Мы рассыпались в любезностях, расшаркивались друг перед дружкой, уступая один другому место в крохотной, с пятачок, прихожей, но я видела, как они переглянулись, потом посмотрели на нас и опять переглянулись. Мы пожелали друг другу спокойной ночи и приятных сновидений. Последняя их фраза: хорошо бы на завтра к ужину разогретую свиную рульку. Других забот мне не хватало! Ничего, мои милые, проголодаетесь, так и друг дружку слопаете!

Гармиш-Партенкирхен

Жан-Поль Дессоэ, крупнейший французский теолог нашего времени (он приезжал к нам в сезон охоты на фазанов), не раз говорил Миши: «То, что само по себе кажется правильным, рассматриваемое во взаимосвязи уже не является таковым». При этом он имел в виду определенную политическую систему, но это высказывание распространяется и на тебя; да, правильно, что каждый человек молод, покуда чувствует себя молодым, однако последствия такого самовнушения отнюдь не подтверждают правильности этой системы. Напротив!

Мысль эта преследовала меня, когда я собирала тебе посылку. Авиапочтой ее не приняли бы, но один из иностранных торговых партнеров Миши, венгр, утренним рейсом в понедельник вылетает из Мюнхена в Будапешт и доставит посылку тебе на дом. Если ты признаешь правоту логики Дессоэ, то не удивишься, что вместо платья из голландских кружев я посылаю тебе черное шелковое с глухим воротом. Излишне доказывать, что мне для тебя ничего не жалко, и, кроме того, здесь я могу только раз появиться перед гостями в том или ином вечернем туалете; но согласись, что декольтированное кружевное платье из парижского салона показалось бы чересчур претенциозным в этом убогом, окраинном доме культуры. В посылке ты найдешь также два костюма на осень – весну и один зимний из твида, три пуловера и четыре вязаных жакета; эти вещи все до одной неброских тонов и по фасону приличествуют нашему возрасту. Напиши, что еще тебе нужно; у меня два платяных шкафа забиты одеждой. Я так рада, что ты наконец-то оставила эту свою глупую щепетильность!

В доме тихо, Миши и его жена отбыли на две недели в Баден-Баден на отдых. После обеда ко мне приводят внуков, однако и сиделка, и горничная не оставляют нас наедине. А впрочем, я все равно не знала бы, чем занять детей. Помнишь, какие сказки по вечерам рассказывал нам папа? Здесь же очень следят за тем, как бы, не дай Бог, не напугать детей. Хильдегард как-то сделала замечание, что-де в моих сказках слишком много чертей, ведьм, злых духов, медведей… «Люди в течение тысячелетий воспитывались на подобных сказках», – возразила я. «И вы полагаете, такое воспитание оправдало себя?» – спросила она. Что я могла сказать на это? Быть может, они правы. Я сочла за лучшее отказаться от сказок.

По утрам меня на «мерседесе» отвозят в окрестности замка, расположенного неподалеку, затем сиделка катит мое кресло к берегу озера, и я на час предоставляю ей полную свободу: у нее там поблизости живет сестра. Ты, Эржи, неугомонный, общительный человек, ты постоянно в бегах и хлопотах, поэтому ты даже не в состоянии представить себе, сколько радости и умиротворения может доставить один-единственный час, проведенный на берегу озера, где плавают белые и черные лебеди. Один лебедь стал узнавать меня. Всякий раз я беру с собой рогалик, крошу его и скармливаю лебедю, однако же не сразу, а постепенно, дабы растянуть наше общение на час. Не описать словами, сколько достоинства таится в этом грациозном существе… «Schwane, Schwane, wer kennt eure Lieder…»[3]3
  Лебеди, лебеди, кто знает ваши песни… (нем.).


[Закрыть]

Будапешт

Посылку твою получила. Все вещи я подарила Мышке, чем осчастливила ее, потому что ей действительно нечего надеть.

Мой муж не был миллионером, он был всего лишь старшим помощником в аптеке «У янычаров», но средств нам хватало для того, чтобы я могла одеваться безукоризненно.

Если ты всерьез думаешь, будто в пештэржебетском клубе не пристало появляться в черном платье без рукавов, то ошибаешься. Не в укор тебе будь сказано, но знай, что на концерте я буду в цветном вечернем туалете из набивного шелка. Платье это я уже себе присмотрела.

Что касается той фотографии, которая неизвестно куда задевалась, то здесь ты опять ошибаешься. Вовсе не папу мы тогда ждали. Разве ты забыла, что нашего папу вообще не призывали из запаса по той простой причине, что его из-за тяжелой астмы еще в начале войны признали негодным к военной службе. Но если даже ты права и мы все же ждали папу, то снимок был сделан не в 1918-м, а в девятнадцатом году и тогда вообще лучше не вспоминать об этом. Бедный наш, дорогой папа! Прожить такую прекрасную жизнь и кончить такой ужасной смертью!

Тебя не интересует предстоящая встреча Виктора и Паулы? Я прямо-таки жду не дождусь! Кстати, Виктор в тот вечер, когда он не пивши не евши просидел у меня допоздна, сразу же по возвращении домой позвонил мне. С тех пор это вошло у него в привычку и даже более того, установился такой порядок, что сначала он звонит мне, а после, когда я отужинаю с соседями, то сама звоню ему. Подчас наши телефонные разговоры затягиваются за полночь, а поскольку собеседника не видишь, то бесплотность придает нашим беседам особое очарование; много раз мне казалось, будто я слышу прежнего Виктора, каким он был некогда в Лете; будто у нас каникулы, мы сидим в саду, при свете «летучей мыши», в той беседке, где наш отец обычно играл в шахматы с уездным врачом…

Почтовая открытка

(с видом сердечно-сосудистого санатория в Балатонфюреде)

Не пугайся, со мной все в порядке! Потом объясню. Эржи.

Самый сердечный привет. Пока что незнакомая Вам Паула.

Письма
(Продолжение)

Будапешт

Прошлый раз я не дописала тебе письмо, потому что зазвонил телефон. Звонок был от Паулы. Едва я услышала: «Балатонфюред», – как руки у меня затряслись и я лишь усилием воли смогла, удержать трубку; к сожалению, со мною всегда так, стоит мне хоть чуть разволноваться. Паула преподнесла мне всю эту историю так, будто она еще три месяца назад получила путевку в санаторий сердечно-сосудистого типа и начисто позабыла о ней; да и сейчас спохватилась, лишь получив от администрации письмо, в котором ее запрашивали, почему она не прибыла в срок. Паула предупредила, что не сможет прийти на обычную нашу встречу в кафе и на концерт Виктора на следующей неделе, хотя она тоже очень к нему готовилась. Паула просила меня в воскресенье проведать ее, и я с радостью обещала.

Все это произошло в пятницу. Сегодня уже понедельник. Начатое письмо к тебе все эти дни лежало на столе, но я не в состоянии была написать ни строчки. Паула, правда, уверяла меня, будто бы с сердцем у нее ничего страшного, речь идет всего лишь о «профилактическом лечении» и «перемене обстановки», но я этому не поверила. Она, как и ты, из тех людей, от кого даже в самый критический момент не услышишь ни слова жалобы, и лишь по случайным оговоркам я догадалась, что у нее не только с сердцем, но и с печенью неблагополучно. Всю пятницу я места себе не находила. Лишь в субботу на миг испытала облегчение, отправив ей срочной почтой открытку. В воскресенье утром я наконец-то села в поезд. Я была до того взвинчена, что даже заполонившая весь вагон шумная компания молодых людей – они ехали на парусную регату – для меня как бы не существовала. Надо сказать, что Паула обожает сладкое. С коробкой пирожных, прихваченных из Пешта, я поднялась к ней в палату, однако не застала ее в постели. Соседка по палате, мать одного известного эстрадного артиста, сказала лишь, что, когда она проснулась, Паулы уже не было; и правда, на тумбочке у кровати стоял завтрак: рогалик, масло, джем – все нетронутое, и стакан с зубной щеткой. Наверняка она пошла куда-нибудь в эспрессо выпить кофе, предположила соседка по палате; хотя это и запрещено ей строго-настрого, но Паула уже не раз отлучалась.

Фюреда тебе теперь бы и не узнать. На каждом шагу эспрессо, кондитерские, буфеты, рыбацкие харчевни; пока я обошла их все подряд, таская с собой пирожные, время перевалило за полдень. Паулы как след простыл. Я опять вернулась в санаторий. Мать эстрадного артиста спала, а на тумбочке у Паулы помимо зубной щетки и завтрака стоял давно простывший обед.

Теперь уж я не знала, что и думать. Ни дежурная сестра, ни привратник не могли мне сказать ничего путного. Я ушла из санатория. Пообедала, но где и что я ела, убей, не помню. Купила видовую открытку (которую мы написали тебе вечером, в поезде) и раскрашенную раковину, вот и сейчас она передо мной на столе. Тревога моя росла. Знакомо ли тебе такое состояние, когда неопределенность положения наводит на всякие кошмарные мысли? Пауле стало плохо с сердцем, и она потеряла сознание на улице. Паулу сбил автобус. Паула пошла на мол выпить кофе – и вот я уже лечу туда, – а там эта орущая толпа полуголых болельщиков парусной регаты столкнула ее в воду. Паула утонула. Найти ее не могут… Голова у меня раскалывалась. Рисовались картины одна другой бредовее. Вдруг мне вспомнился ее завтрак, так и оставшийся нетронутым. Фантазия моя заработала в другом направлении: теперь я пришла к выводу, что ночью у Паулы случился сердечный приступ и она умерла. Тело ее – дабы не волновать больную соседку – тайно, под покровом ночи, вынесли… Сломя голову я снова помчалась в санаторий. Медсестра и привратник в один голос твердили, будто прошлой ночью никто не умер.

Я не поверила. Во-первых, потому, что предположение мое казалось неопровержимым, а кроме того, я знала, что в санаториях для сердечников о смертных случаях стараются помалкивать. Я выведала, где у них находится покойницкая. Дозналась, у кого хранятся ключи. Отыскала этого субъекта – за одноэтажным зданьицем, где квартиры служебного персонала; парень растянулся на одеяле и по транзистору слушал репортаж о парусной регате. При виде меня он даже не соизволил подняться. Никакой Паулы Каус, сказал он, среди вверенных ему покойников нет. Я спросила, что он, всех своих покойников знает поименно, что ли! Нет, сказал он, вовсе он не знает всех покойников поименно, но в данный момент их двое и оба – мужчины, а, стало быть, госпожи Каус среди них быть не может.

Слово за слово, и наши препирательства затянулись. Кончилось тем, что я обозлилась, пнула его в лодыжку и прикрикнула: «Извольте встать, когда разговариваете с дамой!» Он вмиг стал любезнее. Вскочил, сбегал за ключом, открыл покойницкую. Транзистор он, правда, захватил с собой, но попросил извинения, что не выключил: как раз объявляли имена победителей, когда служитель приподнял простыню. Там действительно лежали двое мужчин: один – старик, другой чуть помоложе. Я поспешила опять в палату к Пауле.

Теперь у нее на тумбочке стоял и ужин. Мать эстрадного артиста недоуменно качала головой, но тут внезапно она обнаружила, что не хватает многих вещей Паулы: исчезли домашние туфли из-под кровати, чемодан со шкафа, да и в самом шкафу не оказалось ни платьев ее, ни белья. И тогда ей вспомнилось, что Паула при первом же врачебном обходе, выслушав все запреты, ограничения, предписания и методы лечения, заявила: «Уважаемый доктор, если выздороветь можно только такой ценой, то я предпочитаю оставаться при своих болезнях». Отсюда мы сделали вывод, что, наверное, еще на рассвете, когда все спали, Паула уложила свои вещи и сбежала из санатория насовсем.

Ты всегда подсмеивалась надо мною за то, что я верила в чудеса. Ну, так послушай, что было дальше. Из Фюреда на Будапешт по воскресным вечерам отправляется полтора десятка поездов, не меньше. Я села в первый попавшийся поезд – в руках у меня по-прежнему коробка с пирожными, – в головной вагон. Мне даже посчастливилось отыскать свободное место, но спокойно усидеть я так и не смогла. Как будто что толкало, влекло, звало меня… Потом оказалось, что и Паула тоже, точно по внутреннему побуждению, начала проталкиваться из конечного вагона вперед по ходу поезда. Все проходы были забиты молодежью, крики, шум, гам отовсюду; разило вином и потом, парочки висли друг на друге, теснотища была – яблоку негде упасть, однако же обе мы, работая локтями, пробивались навстречу друг другу, пропускали мимо ушей нелестные замечания, то переругиваясь, то прося извинения, пока наконец не столкнулись нос к носу, притиснутые к двери в туалет. Мы обе с радостным воплем кинулись на шею друг дружке, расцеловались, обе говорили одновременно, перебивая одна другую и уплетая пирожные, что было непросто, потому что нас вплотную притиснули друг к другу, и мы обе по уши перемазались кремом. Но я никогда в жизни не была так счастлива, как в тот момент!

Ты вращалась в избранном обществе и вряд ли помнишь Хуберта Пока; а в былые годы он слыл неотразимым сердцеедом и был знаменитым яхтсменом, который в двадцать девятом завоевал «Голубую ленту Балатона». Как оказалось, его-то и встретила Паула в парке при санатории, где дожидалась меня. Конечно, теперь он мало похож на ловеласа, но зато все еще состоит председателем судейского жюри парусной регаты. А поскольку он когда-то, видимо, ухаживал за Паулой, то и пригласил ее на катер, где находилось судейское жюри; более того, она самолично вручала призы победителям. Ей я, конечно, не сказала ни слова упрека, но перед тобой, дорогая Гиза, мне незачем таиться: меня немного задело, что Паула бросила меня, а вернее, попросту забыла обо мне ради какого-то старого поклонника, которого она двадцать лет и в глаза не видала. Собственно говоря, даже не столько сам этот поступок обидел меня, сколько то обстоятельство, что ей и в голову не пришло как-то оправдаться передо мною. А ведь стоило ей хоть слово сказать, и от этой крохотной занозы в сердце и следа не осталось бы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю