Текст книги "Par avion. Переписка, изданная Жан-Люком Форёром"
Автор книги: Иселин К. Херманн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Мне очень нравилось проводить каникулы в Перпиньяне – в основном благодаря дедушке, но еще благодаря Франсуа и магазину. Там были узкие ящики со множеством отделений, в которых мне разрешалось наводить порядок. Там были каталоги с разноцветными квадратиками, под которыми стояли названия красок, однако я стал различать цвета по запаху раньше, чем выучился читать. Иными словами, краски приобрели для меня запах прежде имени. В углу стояло низкое плетеное кресло с высокой спинкой. Я обожал его, потому что, с одной стороны, кресло было взрослое, а с другой – я доставал ногами до пола. И я мог часами сидеть в нем, разглядывая каталоги. Там были пеньковые канаты, и джут, и узкие склянки с винтами и шурупами разного размера. А еще там была стремянка, которая ездила по рельсам вдоль стены с хранящимися на полках товарами, так что глухой перестук ее хорошо смазанных колес остался в моей памяти навсегда связан с перпиньянскими каникулами. Ничего подобного этому звуку мне больше слышать не приходилось.
Мать моя служила в юности нянькой у зажиточных господ в предместье Парижа. И хозяин, видимо, решил, что, коль скоро нянька все равно няньчится с детьми, надо наградить ее и собственным ребенком. Как бы то ни было, когда мне исполнилось три года, мать вышла замуж за человека, которого мне велели называть отцом. Он был тощий, как дедушка, и раздражительный, как бабка. Из них троих я выносил одного деда. Более того, я любил его. По воскресеньям мы с ним уходили из дому, чтобы вместе писать картины и вместе молчать.
В шесть лет я получил от него в подарок набор для живописи. В ящике были тюбики лучших французских красок, место для палитры и вделанный в крышку небольшой холст. Мы прикрепили к палитре пузырек скипидара, и дедушка показал мне, как начинать с разбавленных красок и постепенно переходить к более насыщенным тонам. Когда мне исполнилось одиннадцать (на седьмой день после моего дня рождения), дедушка умер. Не знаю отчего. Может, он покончил жизнь самоубийством, потому что заниматься живописью – и молчать – ему было позволено только по выходным. После его смерти я решил, что, когда вырасту, буду писать картины и по выходным, и по будням. Со временем я почти перестал работать по воскресеньям, но дедушку вспоминаю часто, особенно в мае.
Сегодня я много думал о нем – и о тебе. Мысли мои уходили в прошлое и отправлялись странствовать по свету, а в промежутках я сидел под тутовым деревом у себя во дворе и записывал их. Вот я снова закрываю глаза… и по возвращении могу лишь написать: спасибо за чудесное невесомое письмо, которое я сегодня получил.
Жан-Люк.
* * *
И еще, Дельфина.
Я забыл ответить на дополнение к невесомому письму, которое ты послала следом.
Ты вполне можешь и дальше писать на мой домашний адрес: почта все равно приходит не домой.
В почтовой конторе на главной площади у меня есть абонентский ящик, и я каждый день захожу туда проверить, нет ли чего нового. Надо сказать, что какая-нибудь корреспонденция бывает всегда, однако весь этот год я хожу туда с особым удовольствием.
Сегодня, когда я зашел на почту, местный почтмейстер покраснел до корней волос. Он калека и наверняка не знал близости ни с кем в целом свете. А покраснел он потому, что на обороте конверта ты написала: «Целую почтальона, который доставит это письмо адресату». И его смущение передалось мне – когда я, в свою очередь, прочел твою надпись. Я настолько смутился, что, захлопнув дверцу абонентского ящика, уронил внутрь ключ от него. Все это было ужасно неловко. К счастью, ключ у меня есть запасной, а почту я всегда забираю сам. Можешь ни о чем не беспокоиться.
Ж.-Л.
* * *
4 июня.
А знаешь что, Жан-Люк?..
У меня в голове неотступно звучат эти три слова, наполняя радостью все мое существо. Фразой «А знаешь что?» возобновляют прерванный разговор. Эту фразу говорят человеку, с которым постоянно общаются и с которым сложились доверительные отношения. Я могла бы, например, сказать: «А знаешь что? Я тут подумала, хорошо бы нам завтра сходить на пляж» или: «А знаешь что? Цветы, которые ты мне подарил на прошлой неделе, до сих пор стоят». Эта фраза сочетает в себе вопрос и утверждение. Она звучит вроде бы обыденно, небрежно – и в то же время в ней присутствует некая интимность. Я могла бы еще сказать: «А знаешь что? Ты просто замечательный».
Можно было бы произнести эти слова, нарезая хлеб у тебя в кухне. Мы стоим спинами друг к другу, и вдруг я, как бы между прочим, говорю: «А знаешь что? Ты просто замечательный». И тогда ты поворачиваешься, кладешь руки мне на бедра, раскручиваешь меня так, что я оказываюсь к тебе передом, и говоришь: «А знаешь что? Ты тоже замечательная». Я чувствую приближение твоих губ… твоего запаха… твоего тела… ты уже совсем близко и вот-вот поцелуешь меня…
«СТОП! – кричит режиссер. – Все сначала! Я не против, что у вас убежал кофе и его вулканические выбросы почти затушили газ, но я не допущу, чтобы героиня целовалась с ножом в руке. Это скорее пристало леди Макбет».
«Все сначала», – повторяет режиссер. И помреж вытирает залитую кофе конфорку, а гримерша заново подкрашивает мои губы. «Хорошо», – отвечаем мы, но действительно ли мы хотим сказать: «С удовольствием»? И помреж снова ставит на плиту кофейник и проверяет газ, а ассистент спрашивает: «Готовы?» Мы киваем и отворачиваемся друг от друга. Хлопушка с длинным числом показывает, сколько раз этот эпизод под названием «А знаешь что?» уже прогонялся у меня в голове. Я бы охотно перерезала весь хлеб в ближайшей булочной или выкинула бы другой фортель (пусть даже доведя режиссера до белого каления), только бы мне позволили сказать: «А знаешь что? Ты просто замечательный».
Я не претендую на то, что сделаю это идеально, как не претендую на получение Золотой пальмовой ветви в Каннах. Я лишь хотела бы иметь возможность сыграть эту сцену.
А знаешь что, Жан-Люк?.. Теперь ты знаешь, какие слова неотступно звучат у меня в голове и заставляют ликовать.
Дельфина.
* * *
Дорогая моя!
А ты, оказывается, чудачка. Но это прекрасно, и я не мог не порадоваться твоему «хлопушкиному» письму. Что оно хлопушкино, было видно уже по конверту с его разноцветными полосками по краям.
И все-таки кто ты такая, Дельфина? Чем занимаешься, когда не сочиняешь письма ко мне? Как выглядишь?
С помощью нашей удивительной игры я знакомлюсь с женщиной, изучаю ее, однако мне хотелось бы знать о ней больше. Тебе ведь известно, как выгляжу я, – из каталога. Я бы тоже хотел правильно представлять тебя. Неужели у меня слишком большие запросы?
Я уже жалею о том, что расписывал тебе твой воображаемый образ… может, ты поэтому отказываешься прислать фотографию подлинной Дельфины? Я отлично понимаю, что ты не похожа на ту, какую я себе придумал. Может, ты боишься разочаровать меня? Может, ты не считаешь себя достаточно красивой, достаточно стройной? Может, тебе не нравятся твои груди и ты считаешь их слишком большими или слишком маленькими? Откуда мне знать, что ты там считаешь? Почему женщина вечно устраивает над собой мазохистский самосуд, за которым прячет свою красоту? Могу признаться, Дельфина, что я был знаком со многими женщинами… красивыми женщинами. И ни одна из них не позволяла себе быть довольной своей большой или маленькой грудью, своими прямыми или вьющимися волосами, ни одна из них не была довольна собственной внешностью.
И все же уверяю тебя – ты красива, иначе ты не могла бы писать таких писем. Ты безусловно красива, поскольку об этом свидетельствуют твои послания – плод твоих размышлений и твоей тоски, взращенный внутри тебя и явленный миру благодаря твоему перу.
Сам я никогда не был красавцем: ты видела меня и на сравнительно недавней фотографии, и на той, где я снялся в Венеции в период своей одинокой юности. Ты знаешь, как выгляжу я, и можешь спокойно прислать мне свой снимок, поскольку ясно, что на упорное продолжение переписки тебя едва ли подвигла моя внешность.
Мы могли бы поиграть и в другую игру: я мог бы послать тебе фото человека, на которого хочу походить. Не исключено, что это лучше раскрыло бы мою суть. Такая игра была бы вполне в духе нашей переписки, поскольку в письмах друг к другу мы стараемся показать себя с той стороны, которая больше нравится нам самим, в том ракурсе, который больше устраивает нас. Кто знает, может, встретившись, мы бы не признали один другого? И не потому, что сочиняем про себя небылицы, а потому, что переписываемся в ином – волшебном – измерении, словно укрывшись в пещере грез. Может, за пределами этой сказочной пещеры ты бы просто-напросто не узнала меня?
Кого бы я выбрал?
Из мужских образов мне всегда нравился Хамфри Богарт[7]7
Богарт Хамфри (1899–1957) – американский актер.
[Закрыть], вроде бы холодный и в то же время наделенный сильными чувствами. А еще меня всегда забавляла мысль о том, что ему приходилось вставать на ящик, чтобы поцеловать Лорен Баколл[8]8
Баколл Лорен (род. 1924) – американская актриса (настоящее имя Бетти Джоан Перске).
[Закрыть]. Потом они все равно поженились, и не перед стрекочущей камерой, а в так называемой «реальной жизни». И едва ли он таскал за собой этот ящик, верно? Видимо, ей нравилось, что он ниже ее ростом, да и он, похоже, гордился тем, что ему, коротышке, удалось заполучить такую даму. Сам я тоже не вышел ростом и часто задумывался над тем, почему мужчина с высокой женой становится предметом насмешек – и, как ему кажется, вполне заслуженно. Ведь иметь большую машину, большую яхту, большой дом, большую собаку считается престижным, поскольку обладание ими означает: «Смотрите-ка, что я отхватил!» Почему же менее достойно иметь жену, которая на 15 сантиметров выше тебя?
Нет, теперь я точно знаю, на кого хочу быть похожим. На почтмейстера Пьера Гамена – того самого, которого ты поцеловала на обороте конверта. Вот уж кого можно назвать писаным красавцем… У него точеные черты лица, изумительно яркие голубые глаза и темные, коротко подстриженные волосы, и ему наверняка приходится бриться по два раза в день, чтобы поддерживать свой холеный вид. Летом, в жару, почтмейстер иногда позволяет себе расстегнуть верхнюю пуговицу белой рубашки, и тогда в распахнутом вороте проглядывает его волосатая грудь. Он молод и полон затаенной страсти. А благодаря доброте, сквозящей в его взоре, Пьер Гамен делается еще прекраснее. Ежедневно приходя за почтой, я снова и снова любуюсь им. Однако поменяться с ним судьбой или образом жизни я бы не хотел. Я наверняка писал тебе, что с почтмейстером еще в детстве приключилось несчастье, из-за которого он вынужден передвигаться либо в инвалидной коляске, либо на костылях.
Все наши письма – мои к тебе и твои ко мне – проходят через его руки. О чем он думает? Я же думаю о том, может ли такой человек осчастливить женщину. И еще: стала бы Дельфина писать страстные письма ему?
Что-то в его взгляде подсказывает мне: рядом с ним женщина могла бы испытать безграничное счастье… если бы только осмелилась. Но могла бы ты, Дельфина, скучать и томиться по нему? Скажи: могла бы?..
Впрочем, довольно об этом. Пришли мне свою фотографию, чтобы мы с тобой были в равных условиях… и поскорее отвечай. Завтра, когда пойду отправлять письмо, строго посмотрю на почтмейстера – на всякий случай.
Ж.-Л.
* * *
18 июня.
…не знаю, кто из нас больше чудак: ты или я. Если я тоскую, что в этом чудного? Зато ты умудрился спросить, не хочу ли я теперь тосковать по кому-нибудь другому. Словно мне просто некуда девать свои чувства и хочется излить их на первого встречного. Чудак у нас ты! Разве не очевидно, что я скучаю по тебе, а не по какому-то там почтмейстеру? Я скучаю и томлюсь по человеку, который пишет эти потрясающие письма. И я не знаю, что сказать тебе в ответ, потому что я не была бы самой собой без своей страстной тоски, а ты не был бы самим собой, если бы не задел во мне чувствительную струнку. Вот с этим человеком я и переписываюсь.
Ты не прав, Жан-Люк, считая, что при мысли о тебе я вижу перед собой картинки из венецианского каталога… как не прав в том, что отрицаешь свою мужскую красоту. Об этом можно было бы поспорить, но у меня нет ни малейшего желания вступать в подобный спор, так как ты не столько отражение на моей сетчатке, сколько ощущение в моем теле. Ты не столько зрительное впечатление, сколько образ в моем сознании. А началось все с того, что во мне поселились твои полотна, хотя это чувство теперь отошло на задний план, уступив место иному состоянию, неизменно растущему и пускающему новые побеги, – лучше описать его я не могу.
Вот почему я не шлю своей фотографии. Кстати, я вообще редко снимаюсь, мне это не нравится, поскольку фото запечатлевает меня в напряжении, с которым я пытаюсь выглядеть красоткой, каковой себя иногда чувствую. Фотография не столько пропечатывает человека, сколько припечатывает его. На большинстве снимков я кажусь запертой в душной комнате и отделенной от зрителя невидимой пеленой.
На фотографии не разглядеть ни постоянного деления клеток, ни обновления кожного покрова, ни съеживания кожи от холода или сокращения зрачков от света, ни того, как меняется цвет глаз в зависимости от погоды и твоего настроения. На карточке не видно, что сегодня я кажусь себе худой, а завтра – толстой, сегодня могу быть легкой как перышко, а завтра давить на землю свинцовой тяжестью, что сегодня я могу находиться под впечатлением от хорошего фильма, а завтра – переживать из-за болезни близкой подруги. Нельзя воспринять эту переменчивость и сами переходы из одного состояния в другое – фотография нивелирует всякую перемену, будь то стареющая плоть, мечущийся взгляд или изменившееся настроение. Нажав клавишу рояля, мы совершенно определенно извлечем какую-нибудь ноту, однако же в музыку ноты превращаются лишь при переходе к следующей ноте, затем к следующей и так далее. Разве не из таких переходов, промежуточных состояний и рождается жизнь? Разве мы сами – не изменение, не движение вперед?
Если я видела каких-нибудь две твоих фотографии, это вовсе не значит, что я тебя знаю. Ведь я не знаю тебя в движении и в процессе перемен. Не знаю, есть ли у тебя характерные жесты, особая манера вскидывать голову. Не знаю, как ты выглядишь, когда – в дорожном платье и прекрасном настроении – уже в аэропорту обнаруживаешь, что забыл дома паспорт. Не знаю, как ты выглядишь, когда тебя в разгар работы прерывает телефонный звонок или когда ты находишь в почтовом ящике письмо от меня. Не знаю, как ты выглядишь, когда тебе вспоминается услышанный вчера смешной анекдот или когда мимо проходит женщина, чьи духи напоминают тебе о былой возлюбленной.
Так что мы одинаково мало знаем о внешних данных друг друга. Когда же, наконец, у нас будет возможность раскрыться больше… стать более цельными?..
Я ровно столь же красива и столь же некрасива, как ты себе представляешь.
Засим прощаюсь и остаюсь
преданная тебе Дельфина.
* * *
Дорогая Дельфина!
загляни мне в глаза
Спасибо за твое письмо без фотографии,
позволь зарыться носом тебе в шею
теперь мне придется выдумать тебя.
мои губы прижаты к твоим – влажным и нежным
Если бы я начал выдумывать с самого начала, я бы прежде всего вообразил женщину, сочинившую мне очаровательное письмо от поклонницы.
мои руки объяли твое лицо
Я бы вообразил женщину, которая постоянно пишет мне очаровательные письма.
мои пальцы у тебя во рту
Я бы вообразил женщину, сказавшую мне: «А знаешь что?»
тебе щекотно от них
Женщину, которая живет так далеко (возможно, в Дании), что я вынужден ее придумывать.
я слышу твой стон
И я бы очень удивился, когда, проснувшись однажды поутру, вдруг обнаружил, что мне не хватает ее.
твое тело покорно раскрывается мне навстречу
Я бы представил себе женщину – такую же умную, как ты,
ты расстегиваешь на мне брюки
такую же страстную, как ты,
извлекаешь мой трепещущий член
такую же красивую, как ты,
ну же, Дельфина, раздвинь ноги, чтобы и я мог ощутить тебя
такую же странную,
влажную
и такую же необузданную.
я в тебе
Я бы выдумал женщину, которая бы захотела выдумать меня.
ты ласкаешь меня языком
Я бы выдумал тебя,
еще, еще, Дельфина
если бы у меня достало воображения представить себе женщину столь прекрасную и чудесную,
твои руки пробрались дальше
столь похожую на тебя,
еще, еще
как ты сама.
я сейчас кончу
Тебе придется смириться
я сейчас кончусь
с этим воображаемым образом, раз ты отказываешься прислать свою фотографию.
…какое блаженство
Как было восхитительно превратить тебя
вот уж поистине…
в живой и абсолютно реальный объект
…
моей фантазии!
обнимаю тебя
Обнимаю тебя,
Ж.-Л.
* * *
5 июля.
Дорогой Жан-Люк!
…в детстве я бы посчитала наказанием, если б меня уложили спать без ужина. Теперь же я больше не ребенок и улеглась в постель по доброй воле… и не в силах проглотить ни кусочка.
Как можно съесть обед из трех блюд: закуску, горячее, а потом еще сыр и десерт? Впрочем, я сама бывала в ресторанах и получала от этого удовольствие. Теперь же я попробовала съесть огурец и испугалась, что засуну его не в рот, а куда-нибудь в другое место.
Зато я могу пить воду, что и делаю. Могу пить воду с сиропом, что я тоже делаю. Могу курить… я ведь курю. А ты куришь? Еще я могла бы выпить – если бы в доме нашлась бутылка вина. Еще я могу писать. Я ведь умею писать. Хотя, как видишь, получается не совсем хорошо, я ведь уже в постели: лежу в постели без ужина, с авторучкой, и чернила текут совсем не туда, куда следует. Чернила текут в обратную сторону, в резервуар, из которого им положено вытекать.
Я подержала ручку вниз пером, а потом пососала его – только чтобы написать, что я в восторге от твоего письма о сотворении человека, где ты не только занимаешься со мной любовью, но и творишь меня в своем воображении.
Я снова и снова перечитываю его и не могу ничего сказать, ведь я только что родилась и не умею говорить… а еще потому, что я на седьмом небе от счастья, я полна тобой и мне просто не хочется говорить.
Самая любящая из любящих
Дельфина.
* * *
Дорогая Д.!
Сегодня я грущу. Вчера скончался мой пес Бастьен. До этого он два дня мучился животом, но смотревший его ветеринар не нашел ничего страшного. Бастьен был крепкий, здоровый пес, к тому же отнюдь не старый, так что он обязан был поправиться. А вчера я проснулся спозаранку, потому что он скулил: Бастьен не мог даже тявкать.
В обращенном ко мне взгляде – мольба о помощи, об избавлении от мук. А я бессилен: бессилен и слаб. Само собой, я тут же позвонил ветеринару, разбудил его, только Бастьен умер еще до приезда врача. Бедный мой пес, такой большой, добродушный и умный…
Его мертвое тело на холодном каменном полу было невыносимо тяжелым. Да и я, копая ему могилу, чувствовал невыносимую тяжесть. А яма нужна была глубокая и широкая. И копал я ее несколько часов, пока к вечеру не позвал на помощь своего хорошего друга Лорана, он живет тут неподалеку.
Перетаскивать пса в яму было тяжело, а глупышка Перль забилась в угол и повизгивала оттуда, не понимая, почему Бастьен против обыкновения не задирает ее. И Лоран с присущей ему практичностью сказал: «Это всего-навсего собака. Ну, заведешь новую, такой же породы». Говоря по правде, мне уже все равно…
Сегодня я целый день брожу по дому, не зная, к чему себя применить. Говоря по правде, мне стало еще невыносимее.
Теперь я написал тебе, но вовсе не затем, чтобы переложить свое бремя на твои плечи. Просто мне хотелось рассказать тебе о своей печали.
Лишившийся почти всех собак
месье Ж.-Л.
* * *
16 июля.
Когда я прочитала о смерти Бастьена, мне тут же пришло в голову, что надо послать тебе бабочку.
Смотри, эту бабочку поймал для меня брат, когда мы гостили у родных в провинции Овернь. Такая бабочка, настоящий цветок без стебелька, зовется у нас в Дании траурницей.
Но самое главное не в названии, а в том, что она бабочка. Бабочки всегда очень легкие, поэтому я и шлю ее тебе, которому сейчас тяжело. Она очень-очень легкая, хоть и отягощена своим названием, но она – траурница – порхает над овернскими долинами, не подозревая об этом, и теперь будет жить у тебя в виде любовного напоминания обо мне,
Дельфина.
* * *
21 июля.
Время позднее, Жан-Люк (как говорится, уж за полночь), а мне вдруг захотелось услышать твой голос, вот тут, сию минуту. Безумно захотелось позвонить тебе, хотя я прекрасно знаю, что нельзя – я не должна делать этого и не сделаю. Более того, я не уверена, что нашла бы подходящие слова… что слова нашли бы дорогу к моим устам.
На самом деле мне хотелось бы занять уста и язык чем-то другим, и, смею тебя уверить, – не разговором.
Я лежу у себя на кровати, Жан-Люк, а сна ни в одном глазу. Я не могу спать. Мне нельзя говорить. Вместо писания я бы лучше осматривала тебя ладонями, ласкала взглядом, кончиком языка рассказывала твоему телу разные истории…
Вместо того чтобы словами объяснять, что я сегодня думаю о тебе, я бы предпочла, чтобы ты почувствовал мои мысли кожей. Они легкие, как пушинки одуванчика, и влажные, каким бывает только язык.
Но как мне поведать тебе, что хочется не писать, а рисовать языком у тебя на спине, если не через эту писанину?
Скоро ты получишь новую весточку – когда слова в очередной раз станут устраивать меня, когда к моим устам вернется дар речи, а рука опять выучится писать.
Пока же придется тебе довольствоваться этим.
Твоя Д.
* * *
Если б ты только знал, Жан-Люк, сколько у нас в Копенгагене башен!
Сегодня я проснулась ни свет ни заря и первым делом подумала о городских башнях, которые мне снились. И улыбнулась, припомнив одно твое давнее соображение – о том, какие идеи должна была бы навеять Фрейду Круглая башня. Интересно, что бы он сказал про мой башенный сон, который уже начал улетучиваться из моей головы.
Стоит мне выглянуть в окно, и передо мной предстают сразу четыре башни: одна – башня кафедрального собора, вторая – фолькетинга[9]9
Фолькетинг – с 1953 года так называется однопалатный датский парламент.
[Закрыть], третья – биржи и четвертая – еще одного храма. В Париже я могу вспомнить только Эйфелеву башню и башенку на церкви Сен-Жермен-де-Пре, но это явно неверно, там должно быть много башен. Возможно, я просто не заметила их, потому что, бывая в Париже, прежде всего глазею на людей и витрины. А еще я обожаю ездить на вашем метро, я просто влюблена в него… Сухой, теплый запах серы, хриплый сигнал об отправлении поезда… и восхитительная для меня культура андерграунда – культура подземелья в самом буквальном смысле слова: вот джаз-оркестр, вот девушка играет на арфе, один актер исполняет пантомиму, другой – декламирует Верлена, нищие и алкоголики, а еще художники, которые цветными мелками воспроизводят на цементном полу шедевры мирового искусства. Иногда, когда бродишь под землей, ноги заносят тебя гораздо дальше, чем на поверхности. В общем, я люблю ваше метро и рассуждения о нем не дают мне вспомнить ни одной парижской башни. А впрочем, вспомнила: новая «Тур Монпарнас»! Хотя на самом деле это не башня, а высотный дом…
Итак, мне больше не спалось, и, раз уж до парижского метро отсюда далеко, внимание мое обратилось к копенгагенским башням. Ближайшая из них, несомненно, даст сто очков вперед любой другой башне города. Эта церковная башня словно вьется вокруг собственной оси, заканчиваясь золотым шаром; ее можно назвать Круглой башней навыворот, потому что внутри Круглой башни есть винтовая лестница, извилистый ход которой приводит к расположенной наверху обсерватории. Моя же соседка, в отличие от Круглой башни, сама вьется спиралью.
Мне захотелось подняться на башню, но было всего полшестого, а в такой ранний час и церковь, и башня еще закрыты для посетителей. Не то чтобы меня потянуло взглянуть сверху на город, нет, просто захотелось проникнуть в небесные сферы, как я, спускаясь в метро, проникаю в недра земли. Мне захотелось ввысь, в голубизну летнего утра и утреннего солнца.
Время от времени мне снится, будто я умею летать, и это самые приятные из моих сновидений. Гвоздь программы – полет между линиями электропередач. Начинает сосать под ложечкой, и в то же время я всегда надеюсь, что сон будет продолжаться до бесконечности, хотя прекрасно знаю, что он уже сходит на нет и вот-вот прервется. Пробудившись, я, с одной стороны, счастлива, что летала, а с другой – раздосадована, что проснулась. В полете я чувствую себя бестелесной… у меня нет даже крыльев. Моя душа выделывает в воздухе «мертвые петли», и я вовсе… ну нисколечко… не боюсь упасть с высоты. Страха в таких снах не бывает…
Мне хотелось ввысь. Хотелось взмыть в воздух. Поскольку это невозможно, я села на велосипед и покатила к морю, которое тоже очень близко от меня. Над морем висела изморось. Я вошла в воду. Она была холодная, да и плыть – это не совсем то же, что летать, хотя я отчасти чувствовала себя птицей.
По дороге домой я купила горячих булочек и теперь, сидя за столом, любуюсь в окно на городские башни и пишу тебе. Стоит ли говорить, как мне хотелось бы подняться на них вместе с тобой? Надо ли рассказывать, как мне хотелось бы кататься на велосипеде, летать и плавать вместе с тобой… не говоря уже о том, чтобы завтракать с тобой тут, у окна с видом на четыре городские башни?!
С любящим субботним приветом,
Дельфина, которая чувствует себя
в эту минуту
мятным леденцом
* * *
20 августа.
Безмолвие приобрело гигантские размеры. Его приходится резать автогеном. Воцарившееся между нами безмолвие – утекающее время. Я не получала от тебя вестей уже больше месяца. От этого молчания я все больше волнуюсь и не нахожу себе места. Сердце рвется к тебе, распахнутая грудная клетка причиняет боль. Во мне горит адское пламя томления: оно вырывается наружу и обжигает меня. Это тоже больно. Я вне себя. Раньше я никогда по-настоящему не понимала этого выражения, а теперь понимаю. Все мои помыслы, силы, энергия сейчас вне меня. Я перестала обращать внимание на себя, я вся устремлена к тебе.
Думать о тебе – отрада и проклятие. В голове у меня свербит: «Скучая и томясь, я лишь напрасно трачу время» или: «Почему мы больше всего тоскуем по невозможному и недостижимому?» Но меня посещают и другие мысли: «Я не могу отказаться от него и этой тоски».
А еще я пытаюсь разобраться в словах ТОМЛЕНИЕ, ТОСКА, СКУЧАТЬ, НЕДОСТАВАТЬ и проч. Мне кажется, нам недостает того, кого и что мы знаем, но чего в данную минуту нет рядом. Томимся же мы скорее по незнакомому и неизвестному, верно? Скука навязчива, поскольку стремится к обладанию, тогда как тоска и томление более откровенны – и более расплывчаты. Может быть, томление – вроде радуги – постоянно сдвигается? Я тоскую по тебе.
Когда-то бабушка подарила мне старинный французский барометр. Он висит над письменным столом, и, независимо от того, сколько на город обрушивается солнца и сколько воды из луж разбрызгивают проезжающие мимо грузовики, его стрелка всегда указывает на «Переменно». Поскольку барометры не нуждаются в заводе и не могут остановиться, мой барометр просто обязан быть верным. Единственное, что с ним надо делать, это постучать по нему. И я честно стучу, отчего стрелка отклоняется то в одну, то в другую сторону от «Переменно», и мне кажется, барометр показывает вовсе не состояние погоды, а мое собственное состояние. Я действительно неустойчива и переменчива в создавшемся вакууме, но одно-единственное письмо от тебя, Жан-Люк, мгновенно передвинуло бы стрелку на «Tres beau»[10]10
«Ясно» (фр.).
[Закрыть].
Как и доселе, преданная тебе в радости
и в горе
(то бишь в сушь и в бурю)
твоя Дельфина.
* * *
Дорогая Дельфина!
Я сижу в Каннах, в старом порту. Еще очень рано, и в воздухе разлита прохлада. Жду, когда откроется хоть одно кафе, где можно было бы выпить привычный утренний кофе, и думаю о твоих письмах, которых у меня нет с собой, но которые я помню от слова до слова. Когда приходит письмо от тебя, я почти никогда не могу дождаться возвращения домой, а должен прочитать его раньше, поэтому я вскрываю конверт по дороге – как мальчишка, который не может удержаться и скорей разрывает пакет со сладостями. И в первый раз я глотаю твое письмо целиком (не бойся, я не поперхнусь) – и не только вижу его, но слышу его тон. Позднее я перечитываю письмо не торопясь, и, можешь не сомневаться, твои послания доставляют мне радость, как можешь не сомневаться в том, что и я скучаю по тебе, однако:
Дорогая моя, ты не должна рассчитывать на письмо от меня, стоит тебе только отправить свое. Не ожидай, что я буду писать столь же регулярно, как ты. Ожидание убийственно. Считать что-либо само собой разумеющимся крайне опасно, и тебе нужно научиться не дожидаться, а спокойно ждать.
Я прекрасно знаю, что такое тоска и томление. Я испытывал эти чувства на протяжении всей жизни, и временами их накал причинял мне сильнейшую боль. Иногда они настолько приближали меня к предмету моих устремлений, что возникала иллюзия, будто когда-нибудь предмет этот станет достижим. Разумеется, такие надежды несбыточны, однако мои устремления позволяют мне все более приблизиться к эпицентру урагана, эпицентру жизни, к самому себе.
Где-то неподалеку поднимают металлические жалюзи, значит, вот-вот откроется одно из кафе. Отпирают цепи, которыми на ночь скрепляются за ножки стулья. Лязг стоит, словно от этапа кандальников. Наконец я получаю свой кофе и последнюю «Монд» с заголовками, кричащими о смерти Мао. Я думал, китайцы будут искусственно поддерживать жизнь в нем самом и его учении до скончания века, но, как видно из беглого просмотра газеты, на той стороне Земли уже началась свара. Впрочем, мне теперь хочется не читать газету, а писать тебе.
Я согласен с твоим наблюдением о том, что тоска сдвигается наподобие радуги. Сейчас я тоскую по тебе, а ты называешь свое томление моим именем. Но есть ли на свете человек, который утолил бы свою тоску, свое устремление к чему-либо – и тем самым уничтожил их? Да и желаем ли мы этого? Хотим ли прекращения мук?
Наши стремления представляют собой силу – движущую силу нашей жизни, изначально заложенную в нас силу, благодаря которой мы растем и изменяемся. Мы стремимся к признанию, известности, любви, мы жаждем то хаоса, то чувства защищенности, мы томимся по самим себе. Тоска, желания, вожделение, нетерпение – все это снедающее нас беспокойство прекращается лишь с нашей смертью.
Не рассчитывай, Дельфина, что тоска отступит, когда ты получишь письмо от меня, ведь ты будешь читать его жадно и страстно, как читаю твои послания я. А в таком случае, стоит дочитать письмо до завершающей его подписи – и ты опять попадаешь в замкнутый круг волнений и трепыханий. Самое чудесное, самое животворное состояние нашей психики – плыть по воле волн, наслаждаясь страстью.
Так что знай, Дельфина: если я временами и умолкаю, это не значит, что мне не нравится получать весточки от тебя, – и пиши столько, сколько пожелаешь, пиши
твоему Жан-Люку, который тренирует