Текст книги "Сделай, чтоб тебя искали (сборник)"
Автор книги: Исаак Шапиро
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Ребёнок должен окрепнуть.
Мне повезло. Я не корпел над учебниками, не тратил время на домашние задания. Дела поважнее занимали мысли, требовали сноровки, мастерства. К примеру, умение взвешивать. Наука нехитрая, но аптечные весы пугались, вздрагивали от дуновения. А крохотные гирьки стояли по горло в гнёздах букового бруска, и вынимать их полагалось пинцетом. Я знал уже, где ключ от шкафа с надписью «Тохiса» и пиратским знаком на стекле. Знал, сколько стоит сульфидин и сколько его нужно больному.
Дед выгребал порошки до чистого дна в ступке. Но на стенках всё же оставались едва видимые полоски. Я тайком соскребал их чинкой, собирал пыльцу. А делать бумажные облатки вскоре умел не хуже деда. Я хранил их среди медицинских словарей на высокой полке. И всякий удобный раз пересчитывал накопленное добро.
Мне не пришлось ждать долго.
Колокольчик заволновался, и дверь нехотя впустила длинного лейтенанта в мокрой шинели. Лейтенант носил светлые несерьёзные усы, они не делали его старше. Слово «сульфидин» он произнёс шёпотом. Дед листал журнал регистрации. Коротко глянул поверх очков на новые погоны и отказал.
У лейтенанта был растерянный вид и отчаянье в голосе. Острый кадык его ёрзал над гимнастёркой, выталкивал мольбу:
– Помогите… прошу…
Но дед объяснял уже про склад.
Я вышел из аптеки. Улица была застлана дождём. Укрыв голову курткой, я стоял под стеной. Из трубы водостока хлобыстал пенистый поток. Лейтенант появился в дверях, зло вздёрнул воротник.
– Дяденька! – позвал я из-за угла.
Он подошёл без интереса, занятый своей заботой. Покосился на меня с высоты.
– Я – внук аптекаря. Есть сульфидин… двенадцать порошков…
Он сразу поверил. Усы ожили. Во рту сверкнули коронки.
Озираясь на соседские окна, мы отошли под навес, там было укромно и сухо. Лейтенант блаженно тёр ладони, глаза его покраснели от нечаянной радости. Не дыша он уложил порошки в глубь шинели и наглухо застегнулся. Я спрятал деньги за пазуху. Он глянул на часы и присвистнул.
– Спасибо, братка! Век не забуду!..
Подобрал полы шинели и бегом пустился в сторону вокзала. Под сапогами весело взрывались лужи.
Нездешние тучи заполнили небо, лезли на дальние скользкие крыши. Я вернулся в дом. На животе у меня грелись двенадцать сотен.
Вечером дед разбавлял в мензурке спирт. Себе и гостю. Доктор Поляков продувал мундштук в ладонь, на пунцовом лбу проступила тугая жила. Доктор мастерски умел пускать кольца дыма. Сиреневые, скрученные баранки стремительно плыли вверх, там растекались завитушками и неуловимо исчезали, будто их впитывал потолок.
После рюмки взрослые заводили нудный разговор о лекарствах. Доктор убеждал деда:
– …Вера в лекарство должна быть фатальной. Возведённой в абсолют. Поверьте лекарю: самовнушение творит чудеса!..
Я думал о лейтенанте. Теперь всё зависит от его самовнушения. Не слишком занятый едой, я слышал скрежет эшелона в ночном пространстве. Видел: в теплушке на крюке качается фонарь, храпят солдаты… А у лейтенанта, конечно, в душе баян играет. И мысли у него праздничные, короткие, разморённые чаем и удачей…
Я верил доктору Полякову, верил в чудо самовнушения. Ещё бы! В моих порошках три четверти настоящий сульфидин. Остальное – растёртый мел. Смешать их вместе – не отличишь по вкусу…
Закрытый перелом
Ветка не выдержала, беззвучно сорвалась с высокого морщинистого ствола. По закону притяжения я летел вниз, держа в руке золотистую грушу. На земле рука у меня хрястнула. Кость не прорвала кожу, лишь ниже локтя появился необычный бугорок. Может, от испуга, но боли не ощущал. Домой я принёс душистую бэру с вмятинами от пальцев и закрытый перелом руки.
Дед внешне воспринял перелом спокойно, даже пытался приободрить: мол, ничего страшного, вставят на место, как было…
А бабушка – мне:
– Ты что, не знаешь? Груша – самое ломкое дерево. А старое – то вообще труха.
Я слушал их, но глаза не отступали от лежащей на столе спелой груши.
Мама успела переодеться, и мы спешным ходом потопали в больницу.
Но хирурга не оказалось, уехал на похороны, когда вернётся – неизвестно. Рентгена там не было, так что доктор Поляков дал направление в областную хирургию.
Фельдшер упаковал руку ватой, приладил две фанерные пластины, накрутил бинты и приказал держать руку на перевязи, не то – беда…
Первым же поездом мы прибыли в Винницу.
Для меня и мамы сломанная рука была событием. А для врачей – конечно безделица. Ещё шла война, прибывали раненые, даже гражданские иногда подрывались на минах. А тут мельтешат с закрытым переломом. Это занятие для ассистента.
Он пришёл – рослый, рыжий. Посмотрел на свет рентген.
– Ну, герой, починим, не дрейфь.
Я отвернулся, не хотел видеть, как он будет чинить. Чувствовал, что он растягивал руку, потихоньку крутил её, я ойкал, но сильной боли не было. Осмелился взглянуть, когда уже наложили гипс. Смотрелась она красиво, как у раненых бойцов. Даже загордился, когда заметил, что прохожие обращают внимание.
Винницу я не узнавал. Развалины не удивляли, они были везде. Должно быть, и до войны я мало знал город. С того времени запомнились несколько странных названий: Савой, Замостье, базар Калича и пляж Кумбары.
Даже наш дом изменился. Прежде между стеной и оградой росли кусты сирени. Они исчезли, и дом казался голым. На окнах – чужие занавески, и одна из ставень висела криво, только на нижней петле, готовая свалиться.
Мама решила пойти в соседний двор. В первой квартире дверь была открыта настежь, и в глубине комнаты за низким столиком, как всегда, трудился Акулыч. Услышав шаги, он распрямился и радостно показал острые зубы:
– Мадам! Живы!..
Они обнялись, как родственники. Он выглядел постарелым: серая щетина, в бровях седые волоски…
– Ну что, орёл, вернулся с фронта? – он кивнул на гипс.
Я улыбнулся его шутке, хотя был занят совсем другим. Меня обрадовал знакомый воздух в этой комнате. Нигде не встречал, чтоб именно так пахло. Тут смешались запахи клея и резины, кожи и ваксы и едкий дух табака. На рабочем столике в жестянке – полно окурков. Всё как было прежде, до войны…
Вначале я прислушивался: запоёт ли из другой комнаты та жёлтая птичка? Но оттуда – ни звука.
Потом заметил невысокий шкафчик, он раньше стоял у нас, папа называл его «секретер». Хотелось об этом сказать, напомнить Акулычу, что эта вещь – наша, но почему-то промолчал.
Пока Акулыч суетился с чаем, мама рассказывала про перелом, про то, что мы временно у деда, а папа сейчас в госпитале, про Курган-Тюбе…
– А как вы здесь продержались?
– Мне семью не кормить, на одного всегда заработаю… Вот Николай, тот, что у вашего мужа служил, устроился в Управе, счетоводом. Встретил его, спрашиваю: на новую власть працюешь? Он смеётся:
– А какая разница на кого пахать? У нас мирный договор с ними, дружба народов.
От так отбрил меня. А когда немцы ушли, он – с ними… тоже…
Мне про дядю Колю совсем неинтересно. Я не выдержал:
– А Настя – где?
– Сперва она жила у вас. Устроилась подавальщицей в ресторане. Даже начала по-ихнему шпрехать…
– При немцах был ресторан? – удивилась мама.
– А то нет. Само собой… И театр играл, и музыка… Трамвай бегал…
– Не может быть…
– Всё может быть, мадам. Это ж три года жизни… Фабрики работали. А когда стали забирать молодух до Неметчины, Настю тоже захомутали. Я как раз к тому моменту у калитки стоял, и другие соседи там были. Все знали, зачем полицаи заявились. Уводят Настю, а она вдруг ключи мне суёт, мол, следи за квартирой. Если по правде, мне это доверие, как собаке клещ: своих забот – выше бровей… Но спорить не с кем. Стал наводить порядок: цветы, конечно, долой, воду вылил, на всякий случай лампочки забрал… продукты – тоже, чтоб зря не пропали…
– Молодец! – не удержалась мама.
– Не торопись. Не всё гладко. Однажды, смотрю, кто-то в квартире уже пошустрил: шубы нет и прочие манатки из шкафа сплыли. Навесил замок – старинный, амбарный, его взломать не под силу. Да они, видать, через окно лезли. Стулья из квартиры ушли, кастрюли и разная дребедень. За вором не уследишь. На всякий случай приволок от вас комод, он тот, у стены. Вещь настоящая, мастер делал. Жалко, если стырят. И чашечки фарфоровые – они там, внутри. И альбомы с фото – всё забрал. В сохранности, как были. Берите на хозяйство, всё ваше.
Мама обняла Акулыча, поцеловала, а он стоял застылый, только губы подрагивали.
– Вы даже про фотографии подумали, добрая душа…
Акулыч будто проснулся.
– Так может, по двадцать грамм? За вашего мужа!
– За это – не откажусь.
После рюмки Акулыч оживился:
– Да, чуть не забыл: от Насти и письмо было. Она сперва с девчатами в поле батрачила, до чёрных мозолей. А потом, значит, «фрау» взяла её на кухню. Ну, тут Настя не упустила шанс, показала, как надо готовить наш борщ – с мясом, с косточкой… Они такого не едали. Так что отношение, она пишет – «добре». А ты, орёл, бери сахарок, не стесняйся, погрызи к чаю. Глянь, какой тощий…
Сам Акулыч кубики сахара не трогал, ложечкой мешал в стакане, будто от позвякивания чай станет слаще.
– А про доктора Шрайбера что знаете?
Он осторожно отхлебнул пару глотков.
– Что сказать за ваших… Немцы, как вошли, на вторую неделю сто евреев постреляли. Выбирали самых образованных. Потом гетто устроили, чтоб все жёлтые знаки носили. А осенью, в сорок первом, всё гетто – под корень, в одну яму. Сколько их там было, никто не скажет, может, тысяч десять, а то больше. И в Стрижевке всех ваших, гамузом, мёртвых и живых землёй накрыли. Это как объяснить?.. Растолкуйте моей дурной голове, ведь всегда говорили: евреи – умный народ. Так какого хрена, простите за слово, эти умники здесь остались? А?
Мама помолчала, смотрела в никуда.
– Нет, уважаемый, не могу ответить. Но сама видела – не всех пускали уезжать.
– Чепуха! На телегах, пешком, хоть на карачках – надо было драпать.
– А старики, а больные? А дети? Далеко бы я ушла с двумя детьми… Вы знаете, доктор Шрайбер уговаривал меня не уезжать…Страшно подумать…
– Страшно это видеть… А там кроме немцев прислуживали какие-то вояки из Буковинского куреня, и литовцы приложили руку…
– Трудно поверить.
– Мадам, сукины сыны везде есть. И у каждого своя правда… Её не расхлебать… Может, побудете ещё денёк? Найду вам ночёвку.
– Я дочку оставила у бабушки, надо ехать. Через два часа поезд.
Акулыч надёжно перевязал альбомы с фото, даже ручку намотал для удобства.
– Так взяли бы уже всё остальное. Попутку добуду для вас. Пару часов – дорога недолгая.
– Дорогой Акимыч, – мама впервые назвала его настоящим именем, – нам некуда взять эти вещи. Когда приедем в Винницу, на постоянно, тогда решим…
Не приехали.
А та сочная груша не дождалась меня. Наверняка Люсик уплёл.
Двоюродный Люсик
Двоюродного Люсика давно следовало убить. Это не составляло труда: он был младше меня и слабее. Ему уже минуло пять лет, пора бы понимать, какое мизерное место занимает он на земле, не напоминать постоянно о себе писклявым голосом. Но он беспрерывно хныкал, размазывал сопли по щекам и пялился на людей заплаканным взглядом.
Мне кажется, если б на сто лет пришёлся только один неудачный день, Люсик ухитрился бы родиться именно тогда. С той поры любой ржавый гвоздь искал его пятки, каждый осколок стекла норовил черкануть до крови и каждая пчела точила на него своё жало.
Возможно, у него действительно что-то болело, но смотреть в его сторону не хотелось никому. Даже его собственной маме. Она сбагрила младенца своим родителям вместе с его ползунками и пелёнками. Как говорили тогда: нежеланный ребёнок – это брак от первого брака. У мамы Люсика глаза были цыганской черноты с загадочным блеском – то, что сентиментальные классики называли «агатовые». А Люсику достались отцовские буркалы, блёкло-голубые, неулыбчивые.
Заезжий военный с красивой фамилией Полонский не стал дожидаться появления сына, бесследно исчез в шуме предвоенных событий.
Единственным человеком, способным умереть за Люсика, берегущим его маленькую тень, была бабушка. Преданность её этому существу не знала меры. Но и бабушка не могла совладать с его непрестанным нытьём. Даже во сне он канючил, капризничал, жаловался неведомо кому. Видимо, организм Люсика подспудно угадывал, какие злополучия ожидают его в будущем.
Вскоре я уехал из этого захолустья в другое, не менее дремучее, а то, что происходило с Люсиком далее, знаю по рассказам родных и его самого.
Примерно через полгода после моего отъезда бабушка разрешила Люсику гулять во дворе. Правда, двора при аптеке не было, но существовала улица. Машины, к счастью, появлялись здесь крайне редко, а от лошадиного цоканья Люсик прятался за дерево.
Соседские пацаны в свои игры его не брали. Но из-за деда-аптекаря разрешали присутствовать, смотреть, и это было большой уступкой. У него даже появилась дворовая кличка, обычная по тем временам: Геббельс.
Севка, заводила, сразу спросил:
– Деньги есть?
Но по виду этого шибздика было понятно, что он совсем не сечёт о чём речь, и Севка махнул на него рукой.
И все махнули. У пацанов были свои заботы. Одни играли в чику или в пристенок, другие наловчились правой ногой по сорок раз подкидывать «лянду». Играли в ножики, в кости, – конечно, на деньги, по десять копеек. И всё это было настолько необычайно и привлекательно, что Люсик не мог оторвать глаз от этих заманчивых игрищ и в такие часы напрочь забывал про свои болячки.
Однажды Сева решил:
– Хватит! Играем в суд. Сейчас везде судят фрицев. В Берлине – самых главных. Кто «за» – поднять руку. Чтоб по-честному.
Люсик тоже поднял руку. Севка его заметил:
– Ты не поднимай. Тебе не надо.
– Почему? – осмелился вякнуть Люсик.
– Потому… Кого будем судить?
Все хором заорали:
– Геббельса!..
Люсик обрадовался: его берут в игру.
Прошагали до конца тихой улицы и гуськом вошли во двор Одноглаза. Он работал почтальоном, днём редко бывал дома. Его в городе сторонились, избегали встречи, он приносил похоронки. Этого не могли забыть. А чёрная пиратская нашлёпка на левом глазу да чёрный шнурок через голову в любом случае не предвещали ничего доброго. Одно хорошо: Одноглаз собак не любил, – двор был спокойный.
Севка отомкнул засов сарая. Внутри держалась прохлада.
Сквозь прореху в крыше врезался столб света. Где-то протяжно гудела пчела.
Люсику велели стать у стены с поднятыми руками, а сами пацаны выстроились в ряд напротив.
Севка скомандовал:
– По фашистам, батарея, – ого-о-о-нь!..
Долго бабахали из невидимых пистолетов и автоматов, орали: падай, сучара! падай!..
Севка подвёл итог:
– Это мы кончили его помощников. Теперь надо судить самого Геббельса.
В ворохе тряпья Севка нашёл верёвку. Люсик смотрел заворожённо на эти приготовления и впервые – с тех пор как бабушка разрешила ему гулять – улыбался. Он был в центре игры. Все ребята стараются именно для него: вот – перекинули через балку верёвку, вот – надели ему на шею петлю – только ему, другие её не заслужили. Они ухватились за свободный конец верёвки и, выкрикивая «взяли, взяли!», стали подтягивать Люсика кверху.
Люсик почувствовал боль в шее, пытался разжать верёвку, но не получалось… не получалось… Больше ничего он не видел и не слышал…
– Вы что это здесь!.. – гаркнул Одноглаз.
Пацанва, как мыши, бросились в открытую дверь. А Люсик плюхнулся наземь…
Одноглаз привёл его в аптеку. Увидев мокрую голову внука, прилипшую мокрую рубашку, бабушка ужаснулась:
– Что за новость? Где ты был? Я тебя спрашиваю!
Люсик плаксиво кривил рот.
– Так я ж на него из ведра трохи плеснул, – успокоил Одноглаз.
– Вы в своём уме?! Ребёнок простудится! Он имеет хвори даже от мелкого ветра… А это что?! – бабушка заметила на шее Люсика страшную багровую отметину.
– Макс! Макс! – истошно звала она деда.
Одноглаз пытался вклинить свои междометия..
На гвалт сбежались соседки.
– Мало нас немцы… так теперь…
Пока бабушка причитала и ойкала, дед принёс какую-то вонючую мазь и осторожно обработал Люсику повреждённую кожу.
Потом дед ушёл с Одноглазом в другую комнату. Там они выпили по мензурке разбавленного спирта за спасение Люсика.
– Дети… – вздохнул дед, – дети не лучше взрослых…
Каждый вправе считать, что опыт приносит пользу. С Люсиком произошло обратное. Когда его били в школе, он прятал лицо и сдачи не давал. Иногда он при этом отчаянно размахивал руками: было похоже, будто учится плавать. Правда, били его только до седьмого класса: больше он в школу не ходил.
Довольно тёмными путями удалось его устроить в Училище речного флота. И был бы речной порядок, и реки текли бы в нужном направлении, но на практических занятиях однажды спросили:
– Какие фонари на бакенах: белые или красные?
И оказалось, что Люсик не различает цвета: дальтонизм.
Но в армии дальтонизм не был помехой.
Там долговязый Люсик повисал на турнике, долго думал, потом подтягивался на три сантиметра и снова висел, пока не звучала команда:
– Вернись в строй, несчастье…
Удивительно, что разобрать оружие у него получалось отменно. А собрать не мог. Его оставляли в классной комнате без обеда, но оружие не складывалось. Наконец являлся старшина. В широких ладонях старшины за считаные секунды каждая деталь плавно, без усилий входила в родовое гнездовье, будто спешила занять своё место. Оружие ставилось «в пирамиду», и Люсика отпускали в казарму. Старшина уносил в кармане новую пачку сигарет и непременно напоминал солдату: курить вредно!
Только однажды каким-то чудом Люсику удалось привести карабин в должный вид. Правда, одна железка всё же оказалась лишней. Он спрятал её в рукав и, прохаживаясь по территории, перебросил через глухой забор.
В тот же миг раздался звон стекла и протяжный поток красноречивого мата.
Как говорил старшина: если не везёт – триппер на родной жене прихватишь!
С другой стороны забора двое солдат несли в дом полковника огромное, окантованное бронзовой рамой, зеркало. Железка Люсика не пролетела мимо. Прямиком в ту известную точку. Зато рама осталась целой.
За сокрытие оружейной детали полагался трибунал. Но полковник поостерёгся, не желал засветиться своим венгерским трофеем, и Люсику повезло: с удовольствием отсидел на губе: жаль, всего пять дней.
Один из тех, кто нёс зеркало, был сержант, комсорг взвода.
Встретив Люсика наедине, шёпотом пообещал:
– Бить не будем. Но я тебе устрою такую службу – до конца жизни не забудешь.
И сдержал слово.
От неистовой муштры Люсик валился с ног, выглядел ходячим скелетом, в его глазах застыл туман.
Но со временем он окреп. Даже осилил марш-бросок на пять километров с полной выкладкой. Правда, последний километр его несли: дыхалка кончилась. Солдаты, кто держал носилки, всерьёз обсуждали, где его утопить – в общем сортире или в офицерском, чтоб меньше было подозрений.
Он слушал, закрыв глаза, и в мозгу копошилась единственная мысль: умереть бы до финиша…
Вернувшись из армии, Люсик выучился настилать паркет. Это он так считал. Не исключено, что приятные воспоминания о Речном училище, о бревенчатых пристанях, о низовом ветре и покачивании катера навеяли ему такое настроение, что паркет получился волнистым… Выглядело это симпатично, но ходить было рискованно. Даже после перекладки у прораба почему-то кружилась голова…
А на заводе ему рост помешал. Подъёмный кран, так называемый паук, переносил бетонный блок – и слегка задел Люсика по краю черепа. Будь Люсик ростом пониже, обошлось бы. А так – получил инвалидность. Но только – временную.
Нет смысла перелистывать прочие несуразности, что происходили с ним почти повседневно.
Просто следует признать: вырос он кротким человеком, безобидным до безобразия, готовым сносить удары судьбы безропотно. И корень всех злосчастий не в том, в какой день родился или какими генами был награждён. Я знаю, в чём первопричина его детского испуга перед людьми.
Уверен, это я виноват.
Потому и начал рассказ словами: он был младше меня и слабее.
…В углу дедушкиной аптеки стояла бутыль, литров на двадцать, одетая в плетёнку из ивовых веток. В горловине бутыли туго сидела стеклянная пробка.
Взрослые были на кухне, готовились ужинать. Я подозвал Люсика.
– Слушай: сейчас я открою бутылку, а ты подойди и понюхай. Только сильно-сильно надо нюхать. Покажи, как сделаешь. Молодец!
Пробка не поддавалась. Я с трудом, двумя руками, всё-таки её выкрутил.
– Беги сюда! Нюхай!
Люсик послушно воткнул нос в бутыль. При этом он сделал такой сильный вдох, что плечи его вздёрнулись.
И – рухнул.
Я быстро закрыл бутыль и бросился в кухню:
– Там… Люсик…
Бабушка держала его на руках и кричала:
– Макс, что это?! Господи…
Дедушка с ходу определил: это нашатырь.
– Макс, он не дышит! Помогите!..
Дедушка, припадая на ногу, спешил к аптечной стойке. Моя мама уже бежала с кружкой воды. Бабушка мяла бездвижное тельце Люсика, словно мочалку.
– Макс, быстрее, он синеет! Люсик, Люсик мой…
Под этот крик я сбежал из дома.
…Прошла целая жизнь.
Но, вспоминая тот случай, всегда вижу: вздутое синее горло. Какой же я был гадёныш!
А ведь я иногда любил его.
Через годы забавно было слушать его фантастическую ложь о собственной персоне. О встречах с Фиделем Кастро, о бриллиантах, которые потом оказались стекляшками, и о прочей галиматье. Он прочёл невероятное количество книг. Точнее сказать – вдохнул. Книги были его воздухом. Но всё прочитанное никак не отразилось на незадачливой судьбе. Он жил в доме так, чтоб об него не спотыкались.
Его собственный сын временами шипел ему в лицо: я размажу тебя по стенке!..