355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исаак Башевис-Зингер » Папин домашний суд » Текст книги (страница 5)
Папин домашний суд
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:25

Текст книги "Папин домашний суд"


Автор книги: Исаак Башевис-Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

К ЗЕМЛЕ ИЗРАИЛЯ

Иногда кажется, что у человека судьба написана на его лице. Например, у Мойше Блехера [5]5
  Блехер – жестянщик ( идиш).


[Закрыть]
с Крохмальной, 10. Простой жестянщик, бедняк, но что-то в нем занимало меня. Вид у него был, как у восточного еврея из Святой земли. Лицо смуглое, загорелое, в морщинах, с желтоватым оттенком, будто с незапамятных времен обожженное тропическим солнцем. В глазах его была мечтательность, ни у кого больше я такой не видел. Можно было предположить, что эти глаза видят тайны прошлого и, возможно, будущего. Мойше был чем-то вроде знатока Торы и часто спорил с моим отцом о приходе Мошиаха. Он помнил все стихи и все комментарии, относящиеся к Мошиаху. Особенно его интересовали туманные пророчества Даниила. Он всегда был погружен в них, и когда бы о них ни упомянули, глаза его становились еще более мечтательными.

Однажды я наблюдал за Мойше на крыше. Варшавские крыши круты и опасны, но он двигался по ним с уверенностью лунатика. Всякий раз, когда я видел его работающим высоко-высоко, меня охватывал страх. На такой высоте Мойше казался необыкновенно сильным, привычным к чудесам, неподвластным обычным законам. Вдруг он останавливался, задирал вверх голову, как будто ожидал, что прилетит ангел или серафим, возвещающий о приходе Спасителя.

Иногда он задавал папе трудные вопросы. Находил противоречия в Талмуде. Хотел знать, сколько времени пройдет между мученичеством первого Мошиаха, сына Иосифа, и появлением второго, сына Давида. Говорил про рог, который возвестит о приезде Мошиаха на осле, вспоминал легенду о том, что Мошиах остановится у ворот Рима, чтобы размотать повязки на своих ранах. Мойше Блехера раздражало предсказание мудреца Гилела о том, что Мошиах не освободит евреев, потому что освобождение уже «израсходовано» во времена царя Езекии. Как святой человек мог сказать такое? И что означают слова Мишны о том, что наше время отделено от века Мошиаха лишь обретением Иудейского царства? Неужели только этим? Сколько, например, пройдет времени от прихода Мошиаха до воскрешения мертвых? И когда будет опрокинут Небесами огненный Храм? Когда? Когда?

Мойше Блехер жил в подвале, там было чисто и аккуратно. Горела керосиновая лампа, постель была аккуратно застелена. У стены стоял шкаф с книгами. Я посещал Мойше, так как он покупал еврейские газеты и можно было брать их у него читать. Он сидел за столом в очках и листал газеты, отыскивая новости о Палестине и о странах, где произойдет война Армагеддона, когда Бог сбросит с неба камни. Мойше интересовали места, где мог быть рай и река Самбатион, там, как полагают, заблудились десять потерянных колен. Мойше знал все о пропавших коленах и давал понять, что, если бы кто-нибудь позаботился о его семье, он отправился бы искать братьев.

Неожиданно распространился слух, что Мойше Блехер с семьей уезжает в Палестину. Я не помню всех членов его семьи. Помню, что там был большой мальчик, а может быть, два. Решение Мойше было не внезапным капризом, а следствием глубоко укоренившегося стремления. Все удивлялись, почему он ждал так долго.

Подробности стерлись, расскажу лишь отдельные факты, – я тогда был еще ребенком. Люди ходили посмотреть на жестянщика в его подвале. Давали ему послания, которые он должен был положить у Стены Плача, у могилы Рахили или пещеры Махпела. Старики просили прислать им в мешочках святой земли. Мойше пребывал в экстазе, глаза его выражали ожидание и неземное блаженство. Святая земля была, казалось, выгравирована на его лице, оно как бы напоминало собой карту.

Однажды под вечер к нашему дому подъехала телега. Огромная, похожая на омнибус. Я до сих пор не понимаю, зачем Мойше Блехеру была нужна такая большая телега. Может быть, он брал с собой мебель? Крохмальная улица внезапно наполнилась людьми, которые пришли прощаться с Мойше.

Они целовали его, рыдали, призывали Мошиаха прийти и положить конец рассеянию. Казалось, путешествие Мойше Блехера предвещает приход Спасителя, как если бы он был его предтечей или послом. Если Мойше едет в Палестину, значит, Конец Дней близок.

Прошли месяцы, потом я услышал грустные вести. Папа получил письмо от Мойше. Он писал, что не нашел работы в Святой земле, что семья его терпит нужду и лишения, питается в основном рисом и водой. Мы все любили Мойше и были очень опечалены его неудачами. Все надеялись, что он устроится в Святой земле и вызовет их туда, для них Мойше Блехер был родным человеком.

В канун Йом Кипура в нашем доме, где шла служба, были расставлены блюда, куда люди бросали цдоку для нуждающихся – больных, бедных невест, ешиботников. На одно блюдо папа положил бумажку с надписью: «для реб Мойше Блехера». Под бумажкой лежало письмо Мойше моему отцу.

Мужчины и женщины, пришедшие на молитву, не привыкли швыряться деньгами. Четыре гроша, шесть или десять считались достаточно большой суммой. Но это блюдо оказалось волшебным: в него бросали двугривенные, полтинники и даже рубли, кто-то положил трехрублевую купюру. Весть о том, что Мойше Блехер со своей семьей сидит на рисе и воде, огорчила всех. Это как бы служило знамением того, что Спаситель еще далеко.

После Йом Кипура отец послал Мойше Блехеру собранные деньги. На них можно было купить много риса и воды (тогда в Святой земле воду тоже приходилось покупать). Но, очевидно, Мойше не мог приспособиться к новым условиям. Или, будучи романтиком, не сумел привыкнуть к мысли, что он в Святой земле. Возможно, мечта была для него слаще реальности. Возможно, он не примирился с тем, что в Земле Господа хозяйничают турки. Или его возмущали неверующие колонисты, которые брили бороды и жили не по Торе. До нас дошел слух, что он возвращается.

И Мойше действительно вернулся. Выглядел он еще более смуглым, обожженным солнцем, борода его поседела, глаза странно блестели. Так должен выглядеть человек, который умер, прошел чистилище, потом рай, но его почему-то вернули на землю.

Он навестил нас, долго разговаривал с папой, отвечал на его вопросы, побывал везде. Но мы так и не поняли, что заставило его вернуться. Казалось, он что-то скрывает.

Я снова увидел Мойше Блехера на крыше. Он все чаще останавливался, что-то высматривал, искал наверху. Он опять пришел к папе поговорить о стихах Торы. Из Палестины он привез мешок белого, как мел, песка и много камешков, осколков руин и святых надгробий. Когда кто-то умирал, Мойше давал на гроб немного палестинской земли и отказывался брать деньги за это, не желая торговать святыней.

Возможно, я что-то напутал. Но если нет, то случилось вот что. Дети Мойше Блехера женились, он остался вдвоем с женой. У него появилась возможность меньше работать, он чаще сидел дома, изучая священные книги. Очевидно, перед поездкой в Палестину Мойше не соглашался с сионистами, пытавшимися воплотить в реальность его грезы. Он настойчиво ждал прихода Мошиаха. Со временем же ему стали близки идеалы сионистов. В конце концов, если Мошиах не хочет прийти, почему следует его ждать? Может быть, Бог желает, чтобы евреи ускорили приход Спасителя? Может быть, надо поселиться в Святой земле, чтобы он пришел? Помню спор Мойше с папой. Отец считал сионистов неверующими, грубиянами, святотатцами, которые принесут на Святую землю заразу. Мойше ему возражал:

– Вероятно, так суждено. Возможно, они предтечи Мошиаха, сына Иосифа. Возможно, они покаются и станут благочестивыми евреями. Кто знает, что велят Небеса?

– Человек должен быть евреем, прежде чем попасть в Святую землю, – настаивал папа.

– А они кто? Неевреи? – спрашивал Мойше. – Они приносят жертвы ради евреев. Осушают болота, борются с малярией. Они настоящие мученики. Надо ли это преуменьшать?

– «Строитель трудился напрасно, если дом построен без Господа», – процитировал отец.

– Первый Храм тоже строили не ангелы, а люди. Царь Хирам посылал царю Соломону рабов и кедры, – напомнил Мойше.

Спор разгорался. Папа стал подозревать, что Мойше Блехер попал в сети к сионистам. Он наверняка остается благочестивым евреем, но запутался. Даже одобряет доктора Герцля. Спор дошел до крайности. Мойше, очевидно, ожесточился.

Мальчики в молельне спрашивали у него:

– Это верно, что звезды в Святой земле большие, как сливы?

– Верно, дети, верно, – отвечал им Мойше.

– А правда, что жена Лота все еще стоит у Мертвого моря и волны лижут соль на ее теле?

– Где-то я слыхал про это.

– Вы слышали, как Рахиль оплакивает своих детей?

– Я не слышал, но праведник мог бы слышать.

– Реб Мойше, в Святой земле едят хлеб?

– Едят, если есть.

Стало ясно, что Мойше Блехер выживает из ума. Впрочем, его поведение могло быть вызвано глубокой тоской. В один прекрасный день он вернулся в Святую землю.

На этот раз телеги не было. Не было поцелуев на улице, никто не вручал ему посланий. Мойше и его жена просто исчезли. Вдруг выяснилось, что их нет. Выяснилось, что Мойше уже давно не мог подавить тоску по земле праотцев, земле фиников, инжира, миндаля, где современные люди строят колонии, сажают эвкалипты и в будни говорят на святом языке.

Шли годы, от Мойше Блехера известий не было. Я долго думал о нем. Сидит ли его семья снова на рисе и воде? Может ли он зарабатывать на хлеб? Не ушел ли он на поиски Красных Евреев по ту сторону реки Самбатион? От такого, как Мойше, можно ожидать всего.

РЕБ ХАИМ ИЗ ГОРШКОВА

Существовали «завсегдатаи», постоянно приходившие к нам: увидеть раввина, облегчить свою душу, получить совет или просто поговорить. Некоторые довольствовались беседой с мамой на кухне, одним из них был реб Хаим из Горшкова.

Реб Хаим обладал красным носом, лицо его до самых глаз заросло длинной бородой, в которой смешались белый, каштановый, серый и много других оттенков. Из ушей и ноздрей его торчали пучки волос. Из-под кустистых бровей смотрели глаза янтарного цвета, такие бывают только у бедных евреев. В них сверкали древняя доброта и безропотность, созданные веками изгнания и страданий. Он уважал и почитал любого человека, взрослого и ребенка, любое живое существо. Выражение «мухи не обидит» подходило ему буквально. Мухи часто садились на его красный нос, но он не сгонял их. Ему ли, Хаиму из Горшкова, решать, пристало ли мухе садиться на его нос?

В глазах реб Хаима папа являлся правой рукой Всевышнего, а на маму он глядел с восхищением и благоговением. Он был безграмотный, и мама писала для него письма его детям в Америку. Реб Хаим старался ей услужить, готов был подмести пол, выполнить какое-либо поручение, но мама не могла позволить себе пользоваться такими унижающими мужчину услугами.

Реб Хаим был беден в полном смысле этого слова, бедность была у него написана на лице. Жил он с женой в подвальном помещении. Сквозь дыры в видавшей виды, в заплатах одежде выглядывало белье. Жена его ощипывала кур на базаре Яноша.

У этого еврея были две страсти.

Одна – произносить псалмы или другие священные тексты. Даже сидя и разговаривая с мамой, он шевелил запавшими губами, и мы знали, что он наскоро повторяет стих или даже целую главу из Книги псалмов. Он знал их наизусть почти все.

Вторая его страсть – говорить о Горшкове. Он уехал оттуда много лет назад, но все прекрасное и доброе осталось связанным с этим городком, который представлялся ему Землей обетованной, преддверием рая. И напротив, все безобразное и нечестивое олицетворяла для него Варшава.

В Горшков надо было добираться целых два дня, поездом – до Рейовиц, а потом – на подводе. Очевидно, что такая поездка была для него несбыточной мечтой, и он мог лишь тосковать по Горшкову, при одном упоминании о котором слезы застилали ему глаза.

В Горшкове у реб Хаима оставалась собственность, дом-хибара в одну комнату, развалюха. В доме жил родственник, не плативший ему ни гроша, так что «собственность» только причиняла ему одни неприятности. Санитарная комиссия, учрежденная люблинским губернатором, обнаружившая, что стены дома вот-вот рухнут, оштрафовала его владельца. И поскольку денег у реб Хаима не было, его на неделю посадили в тюрьму с ворами и другими уголовниками. Когда он вышел на свободу и мы узнали о его злоключениях, мама посоветовала ему продать эту «собственность» или просто передать ее тому самому родственнику, который обитает в ней. Но реб Хаим возражал:

– Пока у меня дом в Горшкове, я – его житель и меня там помнят!

Вскоре его опять оштрафовали: из-за того, что трубу очень давно не чистили от сажи, случился пожар. Правда, дотла хибара не сгорела, но реб Хаима снова посадили за неуплату штрафа.

Папа и мама были его земляками, и мы, дети, понимали, почему он так часто бывает у нас.

– Реб Хаим, что нового в Горшкове? – спрашивал я его обычно.

Следовал глубокий вздох, вздох, вырывавшийся из недр души. Борода его начинала подрагивать, как хвостик у птички. Усы шевелились, из беззубого рта вырывался звук, как у старых часов, которые готовятся отбивать время.

– В Горшкове, а? Горшков – это сад Эдема, а здесь мы в Геенне! Что мы знаем здесь о Субботе? О праздниках? Разве можно быть настоящим евреем в Варшаве? Здесь что, можно жить? Все куда-то бегут, мечутся. Кто в Горшкове слышал об угле? Мужики приносили из лесу дрова, отец, да почиет он в мире, сам пилил и колол их. Когда он аккуратно раскладывал их в печи и зажигал растопку, в доме сразу становилось тепло. Вы можете согреть себя в Варшаве по-настоящему? Уголь – это проклятие. Закроешь вьюшку – в комнате полно дыма, откроешь – все равно что не топили. Моя мама, пусть будет она нашей заступницей на том свете, пекла в печи печенье, субботние халы. В ведре всегда оставалось немножко теста, опары для следующей Субботы. Варшавский хлеб, слишком свежий и бесплотный, ешь, ешь, и все голодный! В Горшкове у каждого кусочка хлеба райский вкус. А если смазать его куриным жиром, да сверху положить куриные шкварки!.. Что за вкус у халы, купленной в лавке? Мама окунала перо в желток яйца и смазывала тесто, прежде чем ставить его в печь. А ее печенье? А чолнт? Здесь чолнт либо недоваренный, либо подгоревший. Его держат в печи с сотнями других чолнтов. Но мама моя держала чолнт в собственной печи и закрывала дверцу тестом! А кугл? Кто-нибудь в Варшаве знает, как готовить настоящий кугл? Когда мама готовила кугл, пекла пироги – дыхание захватывало! А сушеные фрукты? В нашем дворе росла груша с крошечными плодами. Мама высушивала их, пока они не становились сладкими, как сахар. Когда их варили с корицей, аромат наполнял весь дом! Ну а синагога? Разве в Варшаве молятся как полагается? Просто пробегают через молитвы! Мы же к молитве относимся со всей серьезностью. Когда в пятницу наш кантор пел «Приди, невеста!», сами стены пели вместе с ним! А вино в Горшкове! Здесь его покупают у виноторговца, и оно напоминает уксус. Мой отец делал вино из изюма. Варил его больше часа, потом процеживал через тряпочку. Делаешь кидуш в пятницу, встречая Субботу, и оно проникает в каждый уголок тела! К Субботе в Горшкове начинали готовиться в среду.

Мама улыбалась. Она слышала эти гимны Горшкову каждую неделю. Знала, что вино там вовсе не такое сказочное, как изображает реб Хаим. Но при этом простаке она не могла вымолвить ни слова в защиту Варшавы или против Горшкова. Она слушала и кивала. Я, однако, уже достаточно нагловатый молодой человек, невинно спрашивал:

– А трамвай в Горшкове есть?

– Чтоб ты был здоров! Кому это нужен трамвай в Горшкове?

– А дома в четыре этажа?

– Кому это надо преодолевать столько ступеней? В Горшкове даже у богачей входишь прямо в гостиную!

Но, можно подумать, Варшава недостаточно безбожна! Злая судьба пожелала, чтобы все дети реб Хаима уехали в Америку. Сперва один, тот вызвал остальных, и не успел реб Хаим понять, что случилось, как оказался бездетным. Сыновья писали, что Варшава по сравнению с Нью-Йорком – деревня. В Нью-Йорке поезда мчатся через крыши домов. А дома такие, что надо задирать голову, чтобы увидеть их целиком. И если хочешь попасть в другой конец города, нужно ехать под землей.

Дети писали родителям длинные письма с множеством ошибок. Расшифровать эти письма могла только моя мама. Однажды она не могла разобрать слово, занимавшее почти целую строку. Все в доме пытались его прочесть, но безуспешно. Уже отчаявшись проникнуть в тайну этого слова, мама вдруг расхохоталась. «Слово» просто состояло из трех, написанных без пробелов: «Дни праздника Суккос». Старшая дочь реб Хаима, которую мы не знали, так как она уехала в Америку до нашего переезда в Варшаву, в каждом письме жаловалась.

Пища там безвкусная. Хлеб не хлеб, хала не хала. Суббота не Суббота, праздники не праздники. Но приходили из-за океана фотографии, на которых были изображены сыновья, дочери, зятья и невестки реб Хаима, все разодетые, мужчины даже в котелках, а то и в цилиндрах. Реб Хаим с трудом узнавал своих детей. Будто в Варшаве недостаточный содом – его детям надо было уехать туда, где люди ходят вверх ногами, где все шиворот-навыворот!

Год за годом письма из Нью-Йорка становились все менее понятными, изобиловали английскими словами. Там, видно, запамятовали, что в Варшаве не говорят по-английски. Дети просили отца и мать приехать в Нью-Йорк, где старики могли бы насладиться жизнью. Они готовы были прислать родителям билеты на пароход. Но реб Хаим грустно улыбался и пожимал плечами. Мало у него забот в Варшаве, чтобы искать еще новые в Нью-Йорке? Мало здесь безбожия, чтобы ехать за ним так далеко?

У реб Хаима была только одна мечта: вернуться в Горшков, дожить там последние дни и быть похороненным на местном кладбище. Если Богу не угодно было, чтобы он жил в Горшкове, пусть позволит ему, по крайней мере, обрести в нем вечный покой. Но началась первая мировая война, в Варшаву вошли немцы, а Горшков оказался в Австрии. Для поездки туда требовались паспорт, виза, разрешение пересечь границу.

Когда в Варшаве начался голод, реб Хаим стал с тоской вспоминать, каким раем была Варшава до войны. Все тогда было дешево, его жена приносила половину гуся, гусиные потроха, халу и другие продукты для Субботы. Снова проливались слезы. Но теперь это уже нас не забавляло. Мы сами голодали. Я, коварный подросток, опять же невинно спрашивал:

– А помните, реб Хаим, как вы жаловались на Варшаву? Вы ведь мечтали только о Горшкове.

Реб Хаим поднимал свои желтые глаза. Его увлажненный взор как бы вопрошал: «Кто теперь отважится даже думать о Горшкове?»

ПРАЧКА

Наша семья мало общалась с неевреями. Это были в основном сторож, который приходил в пятницу за «пятничными чаевыми», и прачка, являвшаяся за бельем в стирку. Сторож становился на пороге, снимал шапку, и мама давала ему шесть грошей. Но рассказ не о нем, а о прачке.

Была она худая, маленькая, старая, морщинистая. Начала стирать на нас, когда ей было уже за семьдесят. Еврейки в ее возрасте, как правило, больные, слабые, разбитые старухи. Ходили они по нашей улице сгорбленные, опираясь на палки. Но наша прачка, хоть и худая, и маленькая, обладала силой, унаследованной от поколений крестьян. Мама давала ей белье, которое накопилось за месяц. Она поднимала громадный узел, взваливала его на свои узкие плечи и несла домой. Жила она далеко, тоже на Крохмальной, но на другом конце, возле квартала Воля. Туда было полтора часа пути.

С чистым бельем она возвращалась через две, самое большее – через три недели. Маме прачка нравилась, она не поменяла бы ее ни на какую другую. Каждая выстиранная ею вещь сверкала, как серебро, была тщательно выглажена. А брала она за работу не больше других. В общем, настоящая находка. Деньги у мамы всегда были наготове, потому что женщина жила слишком далеко, чтобы приходить лишний раз.

Стирать в те годы было нелегко. Там, где жила прачка, водопровода не было, приходилось таскать воду из колонки. Чтобы белье стало чистым, его надо было замачивать с содой, отстирывать в корыте, кипятить в огромном котле, хорошо выполаскивать. Затем его крахмалили и гладили. С каждой вещью проделывалось десять, а то и больше операций. А сушка! На улицу не вывесишь – воры стянут. Его надо было сильно выкрутить руками и развесить на чердаке. Зимой оно становилось острым, как стекло, и чуть не трескалось, когда дотронешься. И всегда возникали споры с другими хозяйками и прачками, которым тоже нужна была бельевая веревка. Один Бог знает, что претерпевала старушка всякий раз, когда стирала!

Она могла бы просить милостыню на паперти или пойти в богадельню. Но у нее была своя гордость, и работу, которую многие проклинали, она любила. Не желая быть кому-либо обузой, она свое бремя несла сама.

Мама немного знала по-польски и часто беседовала с прачкой. Про меня старуха говорила, что я похож на Христа-младенца, и повторяла это каждый раз, когда приходила. Мама хмурилась и шептала, еле шевеля губами:

– Пусть ее слова развеются в пустыне!

У прачки был богатый сын. Не помню, чем именно он занимался. Сын стыдился матери, никогда не навещал ее и не давал ей ни гроша. Старуха говорила об этом без укора. Он женился, видимо, сделал хорошую партию, но на свадьбу мать не пригласил. Однако она пошла в костел и ждала на ступеньках, чтобы увидеть, как сын поведет «молодую» к алтарю.

Рассказ о бесчестном сыне сильно подействовал на маму. Она часто говорила об этом: сын оскорбил не только свою мать, но и всех матерей в мире. «Стоит ли жертвовать собой ради детей? Мать надрывается из последних сил, а он не знает, что такое сыновний долг!» – твердила она.

И туманно намекала, что сомневается в собственных детях – кто знает, что они выкинут когда-нибудь? Впрочем, это не мешало ей посвящать нам всю свою жизнь. Если в доме появлялось какое-нибудь лакомство, она откладывала его для детей, придумывала всевозможные причины, объясняя, почему не ест сама. Она знала старинные заклинания, пользовалась выражениями, унаследованными от поколений преданных матерей и бабушек. Если кто-то из детей жаловался на боль, мама говорила:

– Пусть это перейдет на меня, чтобы ты пережил мои кости!

Или восклицала:

– Пусть я пострадаю, но чтобы у тебя не болел ни один ноготок!

Когда мы ели, она обычно приговаривала:

– Чтобы твои косточки были здоровы!

Но вернемся к прачке. Стояла суровая зима. На улицах был лютый мороз. Сколько мы ни топили, окна были покрыты инеем и украшены льдинками. Газеты сообщали, что люди замерзают на улице. Уголь стал дорогим. В ту зиму евреи перестали посылать детей в хедер и даже польские школы были закрыты.

В один из таких дней прачка, которой было уже под восемьдесят, пришла к нам. За месяц набралось порядочно белья. Мама дала ей чаю согреться и немного хлеба. Старуха сидела на табуретке в кухне и дрожала, согревая руки о чайник. Пальцы ее скрючились от работы и, вероятно, от артрита. Ногти странно побелели. Эти руки говорили об упорстве человека, о стремлении работать не только в полную силу, но и за ее пределами. Мама считала и записывала: блузки, нижние рубашки, кальсоны, нижние юбки, пододеяльники, простыни, наволочки, талесы. Да, она стирала и талесы!

Узел получился большой, больше обычного. Когда старуха взвалила его себе на плечи, ее не стало видно. Она зашаталась, вот-вот упадет. Но внутреннее упорство, по-видимому, не позволило ей упасть под ношей. Осел может себе позволить это, но не человек, венец творения.

Было страшно смотреть, как она выходит на чудовищно промерзшую улицу, где снег сух, как соль, а в воздухе полно пыльных снежинок, пляшущих, как гномики. Дойдет ли она до Воли?

Прачка исчезла из виду, мама вздыхала и молилась за нее. Прошли три недели, потом четыре, пять, а о старухе ничего не было слышно. Мороз еще больше усилился. Телеграфные провода стали толстыми, как веревки. Ветки деревьев казались стеклянными. Снегу нападало столько, что улицы сделались неровными, и по многим из них сани скользили, как по склону холма. Добросердечные люди жгли на улицах костры для бездомных, чтобы те могли согреться и испечь на огне картошку (если она у них была).

Отсутствие прачки явилось для нас катастрофой. Мы остались без белья и не знали даже ее адреса. Да и не было у нас уже сомнений, что ее нет в живых. Мама говорила, что предчувствовала это, когда старуха уходила в последний раз. Она нашла какие-то старые, рваные рубашки, постирала их, починила и пустила в дело. Нам было жаль и белья, и старой, измученной работой женщины, с которой мы сблизились за эти годы. Она так верно служила нам!

Прошло больше двух месяцев. Наступила оттепель, потом опять ударил мороз, пришла новая волна холода. Однажды вечером, когда мама сидела у лампы за починкой рубашки, дверь отворилась и вкатилось облако пара, а за ним гигантский узел. Под узлом шаталась старуха с лицом белее простыни. Из-под платка выбилось несколько седых прядей. Мама вскрикнула полузадушенным голосом. Казалось, в комнату вошел мертвец. Я бросился к старухе, помог ей снять узел. Она была еще тоньше, чем два месяца назад, еще больше сгорбилась. Лицо обострилось, а голова моталась из стороны в сторону, словно говоря «нет». Она не могла произнести ясно ни слова, что-то лепетала запавшим ртом и бледными губами.

Немного придя в себя, она рассказала нам, что была больна, очень больна. Чем она болела, я не помню. Но болела так, что кто-то позвал доктора, а доктор – священника. Сообщили сыну, и он дал денег на гроб и похороны. Но Всемогущий еще не хотел взять эту измученную душу к Себе. Ей стало лучше, она выздоровела и, как только смогла стоять на ногах, принялась стирать. Не только наше белье, но и нескольких других семей.

– Я не могла спокойно лежать из-за белья, – объясняла старуха. – Белье не дало мне умереть.

– С Божьей помощью проживете сто двадцать лет! – сказала мама, словно заклиная.

– Избави Боже! Что хорошего жить так долго? Работать все труднее и труднее… Силы меня покидают… Я не хочу быть в тягость никому! – Старуха шептала и крестилась, поднимая глаза к небу.

К счастью, в доме было какое-то количество денег, мама подсчитала, сколько мы должны. У меня было странное чувство: монеты в высохших руках старухи казались такими же изношенными, чистыми и безгрешными, как она сама. Прачка спрятала их в платок, потом ушла, обещав через месяц вернуться за новой партией белья.

Но она не вернулась никогда. Белье, которое она принесла после болезни, оказалось результатом последнего усилия в ее жизни. К нему ее побудила неодолимая воля возвратить владельцам то, что им принадлежало, и выполнить работу, за которую взялась.

И теперь наконец ее тело, так долго бывшее оболочкой, поддерживаемой лишь силой честности и долга, разрушилось. А душа поднялась в те сферы, где встречаются все светлые души, независимо от роли, которую играли на земле, от языка, от религии. Я не могу представить себе рай без этой прачки-нееврейки. Не могу даже допустить мысли, что подобные усилия не вознаграждаются.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю