355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иржи Кратохвил » Смерть царя Кандавла » Текст книги (страница 2)
Смерть царя Кандавла
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:18

Текст книги "Смерть царя Кандавла"


Автор книги: Иржи Кратохвил



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Часть вторая. Царица Родопа

Вспоминаю – стояла весна 1967 года, – как в Прагу пожаловал дотоле неведомый нам патриарх английских поэтов. Назовем его сэр Эдвард, но сразу отметим, что его настоящее имя, стоявшее у истоков современной поэзии, было знаковым. И тут произошло нечто неожиданное. Чехословацкое телевидение предоставило сэру Эдварду двадцать минут прямого эфира – этакий предвечерний анклав, святое пространство слова, сдержанных жестов и поэзии, – и пожилой господин оказался в нем, окруженный профессорами с кафедры англистики и надзирателями из министерства культуры. И еще нечто невероятное: чешская поэзия была здесь представлена не кем-нибудь из заслуженных поэтических корифеев, а Сватавой. Ее приход в чешскую поэзию был столь внезапен, что в малых чешских пределах вызвал довольно шумный переполох: ее любовная лирика явила собой абсолютно новый феномен. Несколько утрируя, скажу: в этих стихах колыхался густой лес вздыбленной мужской плоти, и шаткий ритм строк содрогался в вожделенном ритме соития. Кстати отмечу, что один авторитетный литературный критик-марксист, известный нередкими приступами либерализма, поспешил выступить в защиту поэтессы. В статье «Непристойность подобает Сватаве», перефразируя название известной пьесы О'Нила «Электре подобает траур», он утверждал, что с точки зрения диалектики поэзия Сватавы целомудренна и нравственна и, главное, ей присуще то, что совершенно чуждо женской эротике – чувство юмора. Он писал: «Тогда как женская любовная поэзия источает пафос и утопает в сантиментах, Сватава пренебрегает этими дамскими средствами, а если и пользуется ими, то всегда с придыханием пародии, доказывая нам, что на женскую участь, втиснутую между первыми месячными и климаксом, можно взглянуть и sub specie [5]5
  С точки зрения (лат.).


[Закрыть]
искрометного юмора. Сватава – первый женский эротический клоун чешской литературы!» Вскоре (а в наших условиях – с быстротой молнии) у Сватавы вышли два стихотворных сборника, а ее фото – неземной лик жрицы Поэзии, непристойного ангела и эротичной Мадонны, первой дамы чешской литературы и Miss ars poetica [6]6
  Мисс искусство поэзии (лат.).


[Закрыть]
– красовалось повсюду, от обложек еженедельника «Власта» до страниц авангардных «Сешитов» [7]7
  В переводе с чешского – «Тетради».


[Закрыть]
– органа молодых литераторов. И потому никого не удивило, что Сватава была в числе тех, кто сопровождал в телестудию знаменитого английского поэта.

В студии среди профессоров и чиновных сухарей она смотрелась как ваза со свежими розами среди горшечных черепков. И сэр Эдвард оборвал на полуслове одного из своих переводчиков (тот как раз объяснял маэстро сложность нахождения чешских соответствий для его метафор, вырастающих из совершенно иной духовной почвы) и попросил его поменяться местами с красивой чешской поэтессой: она-де должна быть рядом с ним, ибо ее метафорика, пусть он и не читал ни одной ее строчки, безусловно вырастает из той же духовной почвы, что и его, он ведь старый поэт, господа, и, как старый пес, безошибочно чует красивую суку поэзии, невзирая на все барьеры языка, времени и общественного устройства.

И его просьба была тотчас исполнена. В дальнейшем патриарх английской поэзии обращался уже только к Сватаве и отвечал на вопросы, словно они исходили исключительно от нее, хотя за все время беседы она не произнесла ни единого слова и хранила такое пронзительное молчание, что его священный огонь горел в телестудии, словно вечный огонь на каком-то друидском алтаре.

Зато целый ряд вопросов задал Людвик, о чьем присутствии нельзя забывать. Не зная английского, он попросил переводчика, оказавшегося на месте Сватавы, переводить его вопросы, и переводчик, сломленный пренебрежением маэстро, теперь, превратившись в личного толмача Людвика, окончательно сник. Один из этих вопросов я буду помнить до конца своих дней.

Сватаве было бы очень любопытно узнать, сказал Людвик, известно ли вам, маэстро, что таинственная девушка с родимым пятном на правом боку, ваша небесная сожительница, с которой вы совокупляетесь во сне, описанном вами в шестьдесят втором сонете сборника «Песни из кустов малины и ежевики», на самом деле не кто иная, как наша Сватава?

Сэр Эдвард все то время, пока Людвик задавал вопросы, таращился на Сватаву. Он не сводил с нее глаз и после того, как все вопросы были заданы и переведены. И только тогда медленно и тихо ответил: Да, я знаю об этом. Я сразу ее узнал.

Дома на телеэкране я наблюдал, как надзиратели-пуритане из министерства культуры испытывают адовы муки (вот-вот, глядишь, окочурятся!), а позднее услышал в кулуарах, что профессорам с кафедры англистики в наказание запретили зарубежную поездку по следам английских пролетарских поэтов. И еще нечто важное, дорогие друзья: из-под пера сэра Эдварда, разумеется, никогда не выходило ни шестьдесят второго сонета, ни «Песен из кустов малины и ежевики»!

С ошеломляющей быстротой в Англии вышел сборник стихов Сватавы, над окончательным переводом которого потрудился сам сэр Эдвард. И Людвик вручил мне тонкий, но прелестный томик с сердечным посвящением автора.

Через некоторое время после выписки Людвика из больницы я узнал, что он учительствует в каком-то медицинском колледже, и подумал, что эта профессия вполне соответствует его способностям и вкусам. Я живо представил Людвика, окруженного восторженными девицами, и как перед ними – в основном провинциальными гусочками – он демонстрирует свою неотразимую харизму, словно распускает пышный павлиний хвост с огромными глазами, заставляющими их дрожать и трепетать, будто нежных крольчат. Да, в самом деле, забавно! Еще минуту-другую я умилялся тому, что в одну махонькую мыслишку мне удалось вместить столько зверят – гусочек, павлинов, нежных крольчат, – как вдруг зазвонил телефон, и меня вызвали в отделение.

А потом на какое-то время о Людвике я забыл. Пока вдруг не получил извещения о его свадьбе. Это была для меня полная неожиданность. Уж не слишком ли он поторопился, подумал я. И все же мне было очень любопытно взглянуть на женщину, сумевшую так ловко окрутить его.

Уже с первого взгляда было ясно, что его невесте прелести не занимать, и все-таки для меня все еще оставалось загадкой, почему он решил жениться именно на ней. Домик Людвика в Ржечковицах был набит свадебными гостями, тут собрался чуть ли не весь факультет времен Короля Солнца, и я сумел поговорить со многими, кого долгие годы не видел. Но самое главное я узнал совершенно случайно от людей посторонних.

В поисках нужного помещения я по ошибке забрел в ванную комнату – на ванне сидели три полоумные тетки и, звякая бокалами виски со льдом, трещали о том, что их весьма занимало. И я тотчас сообразил, почему они зашли в ванную. Ведь существует поверье, что в доме, где играют свадьбу, не принято говорить о невесте, как в доме повешенного – о веревке.

Ты что, и впрямь не знаешь, почему он женится на Сватаве? Это его ученица из колледжа, готовилась в медсестры, а он нашел у нее поэтическую жилку! И теперь берет в жены одну из самых больших надежд чешской литературы!

Ну и дела, засмеялась вторая, стало быть, Людвик теперь западает на девичьи жилки!

Но тут третья увидала меня и, испугавшись, взвизгнула.

Спокойно, дамы, я ничего не слышал! И весело помахав им, пошел блуждать по свадебному лабиринту.

Наконец я наткнулся на Людвика. У него уже наготове была дешевенькая хохма, которой он явно хотел поскорее отделаться от меня. Знаешь ли ты, почему люди умирают лишь однажды, а женятся по шесть раз? Но я не отступал. Послушай, Людек, ты, говорят, женишься на поэтессе? Берешь в жены медсестру, что пишет стихи? Он предостерегающе зашипел на меня и напомнил, что в доме повешенного не говорят о невесте. В свадебном доме, Людек, уточнил я. Ладно, сказал он, не сердись. Сам видишь, какая у меня грандиозная свадьба и до черта всяких обязанностей! Как-нибудь звякну тебе, приходи непременно. Настоящих друзей я не забываю, знаю, что их меньше, чем у калеки пальцев на изувеченной руке. И он пожал мне локоть.

Свадьба тянулась, как нескончаемая сопля. Я отряхнул свой пиджак и ночью побрел на трамвайную остановку.

Поскольку литература – моя тайная любовь, я и отношусь к ней, как к тайной любви: порой забываю о ней, но затем возвращаюсь с еще большей страстью! Как-то случилось, что я долго не листал литературных журналов и занимался лишь анамнезами невротиков и психотиков. Но зато потом, словно огретый хлыстом конь, я вскинулся, обежал все киоски и книжные лавки, приволок домой целую охапку журналов и бестселлеров и, вывалив их на кровать, залез в нее, как нетерпеливый любовник.

И как я был вознагражден! В журналах я нашел кучу стихов Людвиковой невесты, и все они были скроены – тут я не мог ошибиться – по моему мистификационному рецепту, правда, не считая того, что Людвик его здорово пережал. Он уже перестал довольствоваться чисто девичьей любовной тематикой, а передвинул ее куда-то на самую грань непристойности, на что я никогда не отважился бы. Такое попросту непроходимо! Но как так получилось, что этот его непристойный натиск смог протаранить все существующие пуританские барьеры? Меня поразила рискованность его игры! Его метафоры были достаточно банальны, но в сочетании с бесстыдными эротическими подробностями они воспринимались как некое откровение. Как же злонамеренно был утрирован мой замысел!

Мои мысли неожиданно оборвал телефонный звонок. Людвик, как и обещал. Сватава с нетерпением ждет тебя, сказал он, никакой бутылки не надо, выпивка еще осталась со свадьбы. Так что приезжай поскорее.

И когда прекрасным летним днем я спешил на трамвае в Ржечковицы, мне и не снилось, что я вскоре переступлю «границу тени».

Домик сейчас выглядел, конечно, иначе: одно дело, когда он набит свадебными гостями, и другое – когда он в распоряжении трех человек. А поначалу у меня и вовсе было ощущение, что мы с Людвиком будем только вдвоем. И мне даже взгрустнулось, ибо я хорошо помнил, как по телефону он сказал мне: «Сватава с нетерпением ждет тебя». Конечно, прежде всего я хотел как следует разглядеть ее, ведь на свадьбе мне этого не удалось.

Не переобувайся, предупредил меня Людвик, мы пойдем на балкон. Он взял две бутылки, и мы поднялись по лестнице. На балконе стоял прелестный столик, этакая претенциозная штучка. Столик был стилизован под большой черепаший панцирь и накрыт на две персоны.

И только здесь, на балконе, я понял, как удачно поставлен домик. На взгорке, фасадом к окраине города и садом, выходящим к глубокой долине, по которой протекала дорога с поездами, будто плывущими на буксирной тяге. Сад был обнесен высокой, обвитой виноградом стеной, так что в нем царила атмосфера величественного уединения. Кроме того, июльское солнце – лето 1966 года было сказочным – висело на небе как фамильная драгоценность, брошенная туда на редкость расточительной рукой.

Людвик по-хозяйски ловко превратил черепаший панцирь в столик, уставленный всякими деликатесами, до которых, однако, было довольно трудно дотянуться – края разложенного панциря вынуждали сидеть чуть поодаль. Каждый раз, когда я пытался взять тарелку, панцирь врезался мне в живот. И Людвик продемонстрировал мне, как надо поступить. Он встал, наклонился к тарелке и уже с ней в руке сел на место. Я последовал его примеру, но стоило мне приподняться над черепашьим панцирем, как за его противоположным краем внизу я увидел сад перед балконом. И фамильная драгоценность на небе явила мне свой земной аналог!

В саду под самым балконом на пляжном топчане лежала Сватава. Лежала на спине, и единственное, что прикрывало ее наготу, – два зеленых листика на глазах. И это было так опасно близко, что я отчетливо увидел следы любовных ритуалов, умножавших ее красоту до умопомрачения, – я так и застыл склоненным над столом, пока, наконец, в ужасе не осознал этого. Людвик, конечно, не мог не понять, что открылось моему взору. Я сел довольно резко, но он продолжал о чем-то говорить, делая вид, что ничего не заметил. И эта ситуация всякий раз повторялась: сколько бы раз я ни наклонялся над той или иной тарелкой и затем усилием воли ни заставлял себя сесть, Людвик оставался абсолютно невозмутимым, словно ни о чем и не догадывался.

(В тот день я еще не мог предположить, что это модель всех наших будущих разговоров. Когда бы в последующие недели и месяцы я ни заводил речь о том, что меня действительно занимало, он не обращал на мои слова никакого внимания. Заговаривал ли я о Сватаве или о литературных мистификациях, он просто не слышал меня. К этим темам он был совершенно глух. Я даже сравнивал себя с собакой, которая все время кусает дрессировщика в ватный рукав.)

Но вернемся назад. На балконе мы сидели долго, я молчал, а Людвик по своему обыкновению молол всякую чепуху. Я то и дело поднимался, чтобы отложить пустую тарелку или взять полную. Вскоре солнце сползло к горизонту, и я уже тупо сидел, сполна ублаготворенный разносолами Людвика. Но стоило мне пошевелиться, как внутри меня начинала покачиваться та предостерегающая пирамида, которая всякий раз приковывала меня к стулу. И я уже не решался ни вставать, ни тем более наклоняться.

Вдруг я услышал, как хлопнула дверь, и кто-то прошел по комнате к балкону. И я увидел Сватаву. Не знаю, может, я тихо вскрикнул. Людвик обернулся, тоже увидел ее и, улыбнувшись, поднялся и направился к ней – она стояла в дверях, уже одетая в темное вечернее платье, а на глазах совершенно неподвижного лица все еще зеленели два листика. Людвик подошел к ней совсем близко и бережно снял их.

Вспыхнули большие карие глаза, призрачные, таинственные, насмешливые (первый женский эротический клоун!), глаза, которые, словно буйно растущий экзотический цветок, фотографы вскоре размножат во всех читательских домах. Однако не будем опережать события. Мы пока еще в июле 1966 года, на балконе домика в Ржечковицах, и Людвик приносит из комнаты еще один стул. Сватава садится к черепашьему панцирю, и нам подают чай. Верно, в мою честь, но к моему великому огорчению, ибо в Брно только я один умею готовить чай в моей конуре, где за картонной перегородкой старенький психиатр так же шумно всхрапывает, как в больших городских курантах стучит молоточек.

И только когда я прекрасным летним вечером (на трамвае!) ехал домой, до меня дошло, что обнаженная Сватава – это взятка, равноценная моему молчанию.

Все завертелось с такой быстротой, что я не успевал и отслеживать. В начале 1966 года вышел первый стихотворный текстик Людвика, опубликованный под именем Сватавы, а уже три месяца спустя вирши под ее именем стали регулярно появляться во всех литературных журналах. Это была разорвавшаяся бомба, осколки которой я находил буквально повсюду. В конце того же года вышел первый сборник стихов, а незадолго до визита патриарха английской поэзии – второй.

Первый сборник назывался «Фавн Марципан», что было сразу в яблочко, хотя бы ввиду созвучия с популярным в ту пору «Фанфаном Тюльпаном»…

И надо сказать, там были стихи, вполне покорившие меня (например, «В ситниках ночи горит линь золотой»), но в основном преобладали те, какие я без колебаний счел бы изощренным рифмоплетством. Ведь чешская поэзия сама себя пишет! За каждым новым стихом тихо трепещут тонны написанных: вся серебряная, золотая и платиновая сокровищница языка чешского!

Что ж, меня даже позабавило, как удался мой трюк, как ловко осуществилось то, что я выстроил и придумал. Я радовался, что кто-то претворил в жизнь мою идею, которую я сам не сумел довести до конца, и что теперь воочию могу видеть то, о чем лишь мечтал.

Мой замысел Людвик усовершенствовал тремя собственными идеями. Одну я уже упомянул: это смелые эротические подробности. Вторая его идея – полное осознание того, что для всякого литературного успеха необходим толковый менеджер. И таким супертолковым был, конечно, сам Людвик.

Легкость, с какой он умел налаживать деловые контакты, дерзость, с какой проникал в редакции и знакомился с нужными людьми, впечатляющее красноречие и неуемная напористость, завидный дар общения и мощная харизма – все это помогало ему пробивать свои стишки. И если он в роли автора никогда не позволил бы себе столь наглой раскрутки собственных текстов – это всегда считалось признаком графомании, – теперь его настойчивость была простительна: он служил своей красивой жене! А такая служба – не что иное, как проявление рыцарства, это служба красоте и поэзии.

И наконец третья идея: Сватава! Такая красавица, да еще поэтесса – явление необычайно редкое! И ее стихи были словно таинственной трансмутацией этого ослепительного создания: золото ее красоты пресуществлялось в золото поэтических образов.

Однако вскоре это стало уже не игрой, а делом литературного честолюбия Людвика. Ему удалось не только осуществить, но и во много раз превзойти свою давнишнюю мечту: его стихи поднялись на самую высокую ступень популярности, и уже никто не мог усомниться в их ценности! Наконец-то он стал – пусть даже инкогнито – центром Вселенной! Возможно, он и мнил себя чем-то вроде таинственного средневекового монаха – этаким Мастером Анонимом.

Два дня спустя после моего визита в Ржечковицы я позвонил Верушке (я уже упоминал о ней, как о своей суженой) и попросил ее не покупать билетов на пятничный вечер, поскольку в эту ночь согласился подежурить вместо моего коллеги-психиатра. Круглосуточное присутствие в отделении психиатра, психолога или невролога на случай чего-то чрезвычайного было обязательным.

Ничего чрезвычайного тогда не произошло, но что-то странное – да, причем со мной. В ту ночь я убедился, каким вероломным собеседником может быть чай. Иногда он действует прямо противоположным образом: вместо того чтобы взбодрить, усыпляет. Я едва успел взглянуть на часы (было около шести вечера), выключить свет и впотьмах добрести до кушетки, как меня сморил сон.

Я шел по незнакомой местности, но потом оказалось, что это никакая не местность, а «ателье» Эвжена. Громадное, оно от горизонта простиралось по всему небосводу, и вся его неоглядная поверхность была обклеена огромным фотографиями, на самом верху упиравшимися в Млечный Путь. Однако на фотографиях была не Яна, а Сватава. И тут я понял: Сватава – это Яна, а Яна – это Сватава. Яна возвращалась ко мне из дали моих семнадцати лет.

И привиделось уже не «ателье» Эвжена, а село Святой Камень под Воларом, где мы в каникулы после выпускных экзаменов сгребали сено. И я увидел трактир, где в последний вечер мы танцевали. Тогда у трактира я понапрасну ждал Яну. Но теперь, приближаясь к нему, я знал, что она ждет меня там.

И вдруг в каком-то доме оказалась лестница, я был внизу, а Яна наверху, и она зажгла свет, который, как ковер, расстелился по ступеням. Я не видел ее, но слышал наверху ее дыхание. И меня обуял неизъяснимый страх.

Я проснулся во тьму, какая бывает лишь в помещении без окон.

Я с трудом встал, включил свет и открыл дверь в коридор. И долго сидел так – под лампой на потолке и перед открытой дверью. Курил сигарету и думал: я подобен попавшему в капкан горностаю, до утра мне уже не уснуть.

А когда знаешь, что не уснешь, зачем принуждать себя? Я посмотрел на часы (было полвторого ночи), прошелся по своей конуре, заварил еще чаю, который на этот раз привычно взбодрил меня. Открыл ящик стола и вытащил еще не пролистанные журналы. И тотчас наткнулся на стихи Людвика. Он был плодовит, как крольчиха.

И что хуже всего: я вдруг с ужасом осознал, как этот фокус блестяще срабатывает даже в том случае, когда ты во все посвящен. Имя Сватавы над этими стишками действовало оглушительно. Я воспринимал все эти эротические орнаменты в Людвиковых стихах, как если бы их и впрямь вышивала или вязала сама Сватава. И хотя я знал, что эротическая безделка «танцую, как Саломея, мои ноги до потолка, а в межножье твоя голова» созрела в мозгу Людвика, я связывал ее со Сватавой, за строкой «на пляже ночи, как ракушка, лежала я, и в ней шумела кровь твоя» я увидел изгиб ее губ и ощутил легкое касание, оставившее на мне отчетливую мету, а такой образ, как «на глубине колодца лежит мой стыд, и стыдно мне за этот стыд» разбудил во мне такую невыносимую тоску по Сватаве, что я возмечтал хотя бы услышать ее голос. Я вынул из бумажника прямоугольную визитку Людвика и, подняв телефонную трубку, стал медленно набирать номер и только перед последней цифрой сообразил, что я делаю. Я остановился, положил трубку на место и до утра стоял, как хрен моржовый, над телефоном.

А утром была суббота. Я заскочил в магазин, купил на завтрак баночку португальских сардин и, пока опускал эти милки-сардинки за хвостики в рот, раздумывал, что бы сделать полезного. Я вытер руки, снова пододвинул телефон, набрал номер своей невесты и, услышав Верушкин заспанный голос, сказал ей: «Титаник только что отплыл в свое счастливое плавание». Это был наш пароль на тот случай, если кто-нибудь из нас решит разорвать нашу связь. Потом я еще добавил «Счастливо тебе и прощай» и, не дожидаясь ответа, повесил трубку.

Я стал чем-то вроде друга семьи Людвика и Сватавы, так сказать, повседневной деталью их домашнего очага, мясорубкой, навсегда прикрученной к кухонному столу, их свадебным фарфоровым сервизом. Людвик старался не упускать меня из поля зрения – ведь я был единственным посвященным в тайну его мистификации и мог, конечно, представлять для них опасность.

И меня это устраивало: я получил возможность постоянно находиться возле Сватавы, сидеть с ней за одним столом, слушать ее бессмысленную болтовню, видеть ее в самых разных ситуациях и быть смиренным спутником их супружеской сиесты во все более редкие часы тишины.

Между тем я втайне мечтал о том, чтобы вновь повторилась ситуация того июльского дня на балконе ржечковицкого дома… Но не тут-то было: теперь я видел резкий контраст между эротически возбуждающей поэзией и целомудренно скованным поведением Сватавы. И подумалось, что, по сути, и этот контраст – определенный вид изысканного кокетства и что я свидетель того, какой податливой куклой может быть Сватава в руках Людвика. Поэтому-то он и женился на ней, именно это и было решающим – кукольность Сватавы!

К жене Людвика теперь регулярно захаживали брненские культуртрегеры, продажные журналисты, издательские редакторы, но и маститые литераторы. И вскоре уже трудно было представить, чтобы какой-нибудь писатель, поэт, драматург или иной деятель искусства, заехав в Брно, не наведался бы в Ржечковицы, в «голубиную башню», как в шутку стали называть тамошний домик по аналогии с «ястребиной башней» Робинсона Джефферса [8]8
  Робинсон Джефферс (1887–1962) – американский поэт, драматург и натурфилософ.


[Закрыть]
.

Теперь и я по праву стал регулярным участником литературных посиделок в просторной кухне Сватавы, ибо обычно они проходили именно там. Это тоже был один из ловких менеджерских трюков Людвика: жрица Поэзии представлялась свету и как богиня семейного очага, как домашняя весталка. И снова возбуждающий контраст. Уж и не знаю, с кем советовался Людвик по поводу этой святыни, но это несомненно был мастер своего дела – кухня Сватавы появилась даже в одном из номеров западно-немецкого ежемесячника «Schöner Wohnen» [9]9
  «Живи красивее» (нем.).


[Закрыть]
. Не пренебрегая своим прямым назначением (Сватава там и вправду готовила!), кухня стала и своеобразным салоном для литературных гурманов.

Они тянулись сюда целыми тучами, а бывали вечера, когда все желающие даже не могли вместиться в кухню, пусть и просторную, и толпились в потемневшем саду, осторожно переступая Сватавины грядки. Но вскоре в дверях дома появлялся Людвик с поэтессой – они любезно улыбались и кивали в эту многоголосую тьму, где навстречу им светились лишь восхищенные носики сигарет.

Тут я хотел бы снова напомнить, что наша история развертывается в безопасной глубине шестидесятых, когда литература была в центре внимания, новинки любимых авторов едва ли не достигали тиражей поваренных книг (sic!), а команда самых знаменитых писателей пользовалась почти таким же уважением, как хоккейная или футбольная сборные. С другой стороны, выстоять в конкуренции множества литературных журналов – дело далеко не легкое, и тем непонятнее было, что стихи Сватавы не затерялись среди бесчисленных подёнок, а все очевиднее становились неподвижными звездами на литературном небосклоне. Это были те же строки, те же стишки, то же разностилье, те же хромающие метафоры и поэтические компиляции (лишь изредка в них что-то проблескивало). Да, это были все те же стишки, которые когда-то редакторы возвращали Людвику (в ту пору он рассылал их под своим именем) или сразу бросали в корзину, а теперь превозносили до небес и почитали за честь быть их первыми читателями.

В том, как Людвик осуществил мою мистификационную идею, меня весьма позабавило одно любопытное обстоятельство. Для своей игры я выбрал в партнерши сестричку из неврологии, серьезную и тонкую ценительницу поэзии, – она читала наизусть целые пассажи из книги Ванчуры [10]10
  Владислав Ванчура (1891–1942) – чешский писатель. Врач по профессии. Входил в авангардную группу деятелей искусств Чехословакии «Деветсил». По его книге «Капризное лето» в 1967 г. был снят знаменитый фильм Иржи Менцеля. Расстрелян гестаповцами.


[Закрыть]
«Капризное лето», знала даже, кто такие Альфред Жарри [11]11
  Альфред Жарри (1873–1907) – французский поэт, прозаик, драматург; Андре Бретон (1896–1966) – французский поэт, основоположник сюрреализма.


[Закрыть]
и Андре Бретон, и разнообразила свои дни афоризмами из Ларошфуко, Ежи Леца или И. Р. Пика [12]12
  Иржи Роберт Пик (1925–1983) – автор пьес, стихов, эпиграмм и сатирических зарисовок. Пражанин, узник нацистского гетто Терезин. В конце 50-х основал литературно-музыкальный театр «Параван». С 1969 по 1989 гг. был в числе запрещенных авторов.


[Закрыть]
.

Сватава, напротив, о литературе не имела ни малейшего понятия, и то, что она стала первой леди чешской литературы, ничего не изменило в ее стойких привычках и интересах. Конечно, она усвоила кое-какие литературные азы, но с таким очаровательным равнодушием, какое я мог бы сравнить лишь с безразличием архангела Гавриила к теории относительности Эйнштейна. И чем забавнее был розыгрыш, тем совершеннее мистификация! (Ах, если бы это были только розыгрыш и только мистификация!)

Казалось, будто Сватава – существо с какого-то таинственного Острова Поэзии, которому доступен не человеческий язык, а лишь магический язык Поэзии, и потому ей всегда нужен переводчик. Гости смотрели на Сватаву, обращались к ней, а Людвик, деликатно сидя в сторонке, отвечал за нее. Это никого не смущало, не удивляло, а мне представлялось еще одним ловким менеджерским ходом, который не только подчеркивал своеобразие поэтессы, но и был необходим, ибо самой Сватаве говорить не полагалось – иначе дело кончилось бы катастрофой.

Деревянные сельские стулья с вырезанными сердечками (для удобства гостей снабженные подушечками на гагачьем пуху), над кухонным столом – словацкое полотенце, на котором Сватава вышила собственное стихотворение:

 
Сквозь резное оконце
я гляжу в расшитую тьму
в ночь что глубже колодца
а на небе вода как зеркала
мутная вода черная вода
а в воде небеса
а в небе вода
а в воде тоска
золотая как плевела
 

В углу неприметный письменный стол с букетиком полевых цветов и живописно разложенных страниц рукописей и всяких заметок. Причем я обратил внимание, что полевые цветы и рукописные страницы, исписанные не Людвиковым, а явно женским почерком, регулярно менялись. И я представил себе, как Сватава ежедневно, словно домашнее задание, переписывает на них машинописный текст его нового стихотворения.

Пещера слов с ароматом кулинарных специй и набором надраенных сковородок, бросающих гипнотические отблески поверх головы Сватавы, точно в храме истинной богини. И все уходят оттуда, опаленные этими отблесками и одурманенные наркотическим ароматом пряностей.

И все уходят оттуда с вдохновенными лицами и озаренные светом, который – а это уж от них зависит – они понесут по жизни дальше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю