Текст книги "Файф-о-клок"
Автор книги: Иржи Грошек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Иржи Грошек
Файф-о-клок
Файф
Пять анекдотов из жизни неизвестного автора
Кто бы ты ни был – проваливай к черту, прохожий!
Взгляд отведи и о нашей судьбе не пытайся разведать.
Ибо лежать и тебе с постной рожей,
Вместо того чтобы завтракать или обедать…
Эпитафия на придорожной могиле
I
С начала лета погоду бросало то в жар, то в холод. Предугадать температуру воздуха на завтрашний день брались метеорологи, проходимцы и домашние животные. Охотнее всего верили последним, а метеорологов отказывались обслуживать даже в «Макдоналдсе». Одна невеста сбежала из-под венца, когда открылось, что ее жених не серийный убийца, а делает прогноз погоды для местного телевидения. Словом, от перепада температур народ потихоньку сходил с ума. И если утром термометр показывал ноль градусов, то во второй половине дня – плюс двадцать пять. Академики, выйдя из дома в демисезонном пальто, к вечеру становились идиотами. Зато сочинительница бульварных романов получила премию «Федеративный бестселлер»…
Двадцатого июля, во второй половине дня, если разрубить его надвое, как арбуз, я находился в баре «Папа Рома». Ничего общего с Древним Римом, кроме безобразий. Ибо голые девки плясали здесь круглосуточно, а хозяин заведения был мадьяром. Я вовсе не намекаю, что все мадьяры отчаянные безобразники, но этого звали Рома. Отсюда – водка, икра, Станиславский и балалайка с мордобоем ближе к трем часам ночи.
В общем, я не сторонник подобных развлечений, и слава богу, что Рома не приходился мне рóдным папой. То есть генетически я не расположен жрать икру и думать о смысле жизни. Поэтому назначал здесь встречи без опасений расслабиться и треснуть собеседника по башке балалайкой. Поддавшись национальному настроению. Тем более что в этот день я встречался у «Папы Ромы» со своим редактором, а бить редактора – самое последнее дело. Вначале надо написать роман…
– Я слушаю, – сказал Редактор, устраиваясь на стуле поудобнее. И, поскольку я заездил уже трех представителей этой древнейшей профессии – отгородился от меня портфелем…
Вы знаете, чем писатель отличается от литератора? Первый сидит и пишет, зато второй свободно шляется по округе и наводит тоску своими рассуждениями о литературе. Пьет кавечку на каждом углу и многозначительно улыбается, как будто видит мужчин насквозь, а женщин – без верхней одежды. Вот поэтому, когда литератор выходит на улицу, надо вовремя информировать население. Бить в барабан, перекрывать движение, зажигать сигнальные огни. Чтобы не травмировать рядового читателя обликом современной литературы…
– Только не надо мне рассказывать про муки творчества, – предупредил Редактор. – У меня на муки творчества идиосинкразия. Иначе говоря – сыпь по всему телу.
Он взял со стола салфетку и стал от меня отмахиваться. Всячески подчеркивая, что в когорте известных ему уродов я – самый душный урод.
Должно быть, в его издательстве исправно работали кондиционеры. Что благотворно сказывалось на однородности авторов. Книжные серии подбирались по формату, где длинный писатель не стоял рядом с толстым, а худого пузырили до трехсот двадцати страниц. Любовные романы гремели кастрюлями, от количества триллеров хотелось повеситься, сентиментальные образы поражали стервозностью, интеллектуальная проза – извращениями…
– Хорошо… – согласился я. – Противостояние Трагедии и Kомедии еще полностью не оформилось в моих произведениях.
– Иначе говоря-а, и на сегодняшний де-ень… – затянул Редактор.
– Двадцатое июля, – охотно подхватил я.
– Романа у вас нет! – закончил псалом Редактор и откинулся на спинку стула в образе Понтия Пилата, который умывает руки.
Я сделал то же самое, и посетители бара могли бы наблюдать двух Понтиев Пилатов. Явление крайне редкое и символическое. Однако ни один паразит с криками «Знамение! Знамение!» не выскочил из бара, и явление прошло незамеченным.
– А в чем проблема? – поинтересовался Редактор, когда мы вдоволь друг на друга натаращились. – Кризис жанра?..
Ближе всего мне постмодернизм. Или винная лавка на улице Фучика. Неплохо выходят эпические поэмы. Для обыкновенной эпической поэмы требуется бутыль текилы на каждую героическую песню. Желательно марки «Olmeca». Хуже обстоят дела со сценарием для телесериала. Мне попросту столько не выпить. А чтобы писать иронические детективы, да по штуке за месяц, мне надо сделать операцию по пересадке пола и биться головой о стену до полной шишкообразности. Только тогда получаются добротные иронические детективы.
Так что кризиса у меня не было. Как и жанра.
Вдобавок я умудрился получить аванс за новый исторический роман, но радости от этого не испытывал. Потому что деньги закончились – сразу же после эпиграфа: «Тебе, дорогой издатель, я посвящаю этот труд!» А дальше мои исторические римляне увязли в сибирских болотах, заблудились в тевтобургских лесах, и оставалось надеяться только на случай. А именно – стырить у кого-нибудь рукопись и выдать за свою. Дабы рассчитаться с «дорогим издателем», который теперь ежемесячно подсылал мне Редактора с целью получить все, что ему посвящалось.
И если это называется «кризисом жанра», то на мой взгляд – просто невезуха. Когда на книжных полках писателей больше, чем у мартышки блох. А в остальное время, да с рукописью в кармане – мне эти самые писатели никак не попадаются. Иначе бы я давно сдал роман…
Тут я принялся размышлять о свинской жизни писателя, из которой не выдавишь порядочного сюжета. Но меня прервали…
Машá служила у Папы Ромы вышибалой. Не в смысле, что – тресь по морде, а – деликатнее. Вначале она объясняла клиенту, как работает система Станиславского. Что если на стене висит бейсбольная бита, то Константин Сергеевитч где-то рядом. А если разбушевавшийся клиент не понимал художественного замысла – Машá звонила в колокольчик. Тут же появлялся Константин Сергеевитч, ростом с Большой театр, в красной рубахе. Не знаю, где Папа Рома его откопал, наверное вывез спецрейсом из Мадьярии, но Франкенштейн был младенцем по сравнению с этим мужиком. Поэтому хватало демонстрации – как Константин Сергеевитч гнет железные прутья и рвет телефонные книги. После чего всякий разбушевавшийся клиент обещал вести себя чинно и благородно. И не то чтобы жрал землю в знак своих обещаний, но особо трепетные дамочки рыдали от этой мизансцены, как на спектакле «Ромео и Джульетта». А дальше все ждали, что скажет Константин Сергеевитч… Если он говорил: «Верю!», то клиента снова усаживали за столик, а если говорил: «Не верю!» – то сразу же несли в гардероб. Подальше от Константина Сергеевитча. Который терпеть не мог фальши. И больше Константин Сергеевитч ничего не говорил. Вот за эту лаконичность его и прозвали Станиславским.
– Немного стриптиза? – спросила Машá, заглядывая к нам на огонек.
На самом деле это была проверка, так называемый фейс-контроль, когда по выражению «фейса» судят о положении всего остального. И не думаю, чтобы Машá притащилась поглазеть на меня, но в общем-то наша компания ее заинтересовала. Сами понимаете: два человека отсвечивают в приват-кабине, девок не вызывают, водки не пьют и пучатся друг на друга. Тут либо замышляется убийство, либо педерастический акт. Что – по отдельности – на меня непохоже. И поэтому Машá сконцентрировалась на Редакторе и даже потрогала его за портфель. Мол, впервые вижу мужчину с такими аксессуарами. Но Редактор был начисто лишен романтизма или балдел только под абзацы. Во всяком случае, он прижимался к своему портфелю с бóльшим энтузиазмом, чем к Памеле Андерсон.
– Нам надо поговорить, – пробурчал странный Редактор, искоса поглядывая на Машá.
Понятно, что Редактор хотел поговорить со мной, однако Машá истолковала его слова иначе.
– Ах вот что тебя заводит, милый! – обрадовалась она и попыталась пристроиться к Редактору на колени. – Ну давай поговорим!
И тут меня осенило! Отчего Редактор так цепляется за свой портфель…
Кажется, у Метерлинка есть пьеса о семи слепцах, но вполне возможно, что слепцов было больше. Однажды немощный поводырь завел их в лес и скончался от старости. Но, по естественным причинам, среди незрячих была беременная женщина, и в ту же ночь она родила совершенно здорового ребенка. И вот сидят слепцы среди сосен и бедствуют, поскольку старый поводырь умер, а младенец хоть и видит, но – не ведает… И только писателю с первых страниц романа удается узреть истину…
– У вас там рукописи?! – поинтересовался я и выразительно поморгал на портфель.
– А что же еще, идиот безмозглый?! – моментально отозвался Редактор.
Отсюда – многочисленные выводы. Не верьте писателю, который утверждает, что в его романах исключительный реализм с топографической картой местности. Писатель сам отирается под соседней елкой. Ибо он не Мессия, а зрячее подобие и никуда не ведет, а только лишь – гугукает…
– Да уберите от меня эту бабу! – вдруг завопил Редактор, в то время как обстоятельная Машá принялась фукать ему в ухо.
Однажды страстный эпиграфист Поджо Браччолини пытался скопировать древнюю надпись, высеченную на камне. Лето стояло жаркое, год на дворе – тысяча четыреста четырнадцатый, дело происходило на окраине Рима… Поджо очищал придорожный камень от вековых наслоений и не думал проявлять свою страсть к другому предмету. Как вдруг он услышал смех и вынужден был обернуться. На дороге стояли дамы и живенько интересовались – чем занимается Поджо Браччолини? Им показалось смешным, что прилично одетый господин роется в сточной канаве. Любой другой средневековый ученый плюнул бы на глупых дам и продолжил свои научные изыскания. Но Поджо Браччолини был выдающимся просветителем. Он тут же бросил копаться в дерьме и отправился с дамами в более уединенное место, чтобы спокойно рассказать о своих эпиграфических интересах. А древняя надпись так и осталась – на камне… Да и куда она, на хрен, денется?! А вот дамы – продукт скоропортящийся. И лучше ответить им взаимностью, чем потом страдать от диареи…
– Ты знаешь, как работает система Станиславского?! – спросила Машá у Редактора.
В пылу дискуссии она моментально переходила на «ты». Ибо нет ничего страшнее женщины, когда ей не дают заработать на хлеб с маслом. Да вдобавок обзываются «бабой» в процессе соблазнения.
– Ты хочешь об этом поговорить?! – не унималась Машá, накручивая редакторский галстук себе на кулак. – Ты хочешь об этом поговорить?!
В сорок лет я понадеялся, что это – меньшая часть поганой жизни, отпущенной мне при распродаже. И для чего-то поперся к психоаналитику. Разлегся у него на диване и мирно заснул… То есть все выглядело несколько по-другому, иначе чем у Машá с Редактором…
– Сейчас я тебе покажу бабу! – угрожающе верещала она.
– Не надо! – сопротивлялся Редактор.
– Сейчас я тебе покажу стриптиз! – настаивала Машá.
– Не надо! – сопротивлялся Редактор…
Вскоре на визги и вопли, которые доносились из нашей приват-кабины, приперся и сам Папа Рома. И когда мне делать будет нечего – я опишу его внешность. А пока…
– Чем вы тут занимаетесь? – спросил Папа Рома. – Поясните![1]1
– Чем вы тут занимаетесь? – спросил Папа Рома. – Быстренько поясните!
«Убиваем писателя!» – в общих чертах пояснил я. «И для чего?» – не унимался Папа Рома. «Он изжил себя как персонаж! – нахально отвечал я. – Спи спокойно, дорогой N. N., ты рассказал о себе все, что требовалось!» «Это по прейскуранту?!» – уточнил Папа Рома. «А то как же! – ухмыльнулся я и принялся загибать пальцы. – „Фриштык на кладбище“ – раз! „Реставрация фриштыка“ – два! „Файф без О-клока“ – три!» «Садомазохизм! – важно определил Папа Рома. – Это по прейскуранту!» И снова исчез в недрах своего заведения.
[Закрыть]
– Душим редактора, – пояснил я.
– По прейскуранту? – осведомился Папа Рома.
– Из любви к искусству, – честно признался я.
– Садомазохизм! – важно определил Папа Рома. – Это по прейскуранту!
И снова исчез в недрах своего заведения.
– Дьявол! – выругалась Машá. – Невозможно сосредоточиться на работе!
Она отпустила редакторский галстук и даже убрала колено с редакторской груди.
– Так о чем вы хотели со мной поговорить? – деловито осведомился я. – Надеюсь, не о сроках предоставления рукописи?
– Отвечай, сволочь! – ласково предложила Машá.
Не знаю, где конкретно она стажировалась, но думаю, что в застенках Мадьярии.
– Да что вы такое себе позволяете?! – возмутился Редактор.
– Долго перечислять, – конкретизировала Машá. – Ну, например, я могу позволить себе курить в постели, если никто из присутствующих в постели не возражает… Еще я могу позволить себе подтянуть чулок в общественном транспорте, если я в общественном транспорте, а не в постели…
– Достаточно! – сказал Редактор.
А ведь мы только-только начали веселиться. Потому что нет ничего смешнее человека с портфелем в стриптиз-баре. Вот с балалайкой еще туда-сюда… Или – с мандолиной…
Здесь кроется непостижимая тайна: для чего изображать в романах все, что встретится? Женщин, собак, деревья. Словно эти второстепенные предметы больше никто в глаза не видел! На самом же деле достоин внимания только автор, и для него не жалко ни времени, ни места. А все остальные – женщины, собаки, редакторы – должны атрофироваться, как только расскажут об авторе с положительной стороны. Например, женщина… Быстренько раздевается и запузыривает монолог страниц на сорок о том, что сексуальная жизнь без автора – отвратительна! И с ним – тоже… После чего выбегает собака и преданно смотрит на автора – страниц сорок пять. И наконец, появляется редактор и начинает все это зачеркивать, зачеркивать, зачеркивать… Так что поделом тебе, сволочь! Ибо не ценишь ты писательского труда!
– Спасибо, Машá! – искренне поблагодарил я.
– Не за что! – сказала Машá и безмятежно ушла…
– Вы не подскажете, – спросил Редактор, – что делала посторонняя нам женщина в этом романе?
Однажды Поджо Браччолини застукали с посторонней дамой… Видя, что никакие рассуждения о первой декаде Тита Ливия здесь не помогут, Поджо Браччолини оправдался – литературными забавами… Ибо!.. Большому художнику требуется дама для переосмысления, а маленький может легко удовлетвориться сам… Вот поэтому я и оставил редакторский вопрос без ответа.
А только устроился на стуле поудобнее, чтобы выслушать Редактора, не напрягая седалищные нервы… Потому что седалищные нервы не восстанавливаются… Как в русской народной песне: «Мы писали, мы писали – наши пальчики устали! Пописали бы ещё, да болит седалищó!»
– Родился я, извините за тавтологию, в небольшом провинциальном незначительном городке на юге России, – соврал Редактор. – Так что детство мое было сказочным и оживленным. Вы можете удивленно воскликнуть: «Эк тебя угораздило! Родиться в стране, где каждый третий считает себя писателем, а каждый четвертый – критик и публицист!» Но, к сожалению, нам не приходится выбирать, в какой части света появиться на свет, простите за грубейшую стилистическую ошибку. Мои родители были приспособленцами, поэтому изрекали все, что дозволено, и перечитывали одну газету за первое мая тысяча девятьсот шестидесятого года. Где говорилось, что общество развивается, как ему положено, а человек – на соответствие обществу. Если не хочет загреметь в каталажку на полный абонемент. А посему родители драли меня до полной адаптации с обществом и ежемесячно сопровождали в Ясную Поляну, где ставили на горох перед памятником Льву Николаевитчу Толстому. Там, согнувшись в три погибели и проклиная семейство бобовых, я должен был трижды прочесть «Отче наш» и трижды «Анну Каренину». «Слушая разговор брата с профессором, он замечал, что они связывали научные вопросы с задушевными, несколько раз почти подходили к этим вопросам, но каждый раз, как только они подходили близко к самому главному, как ему казалось, они тотчас же поспешно отдалялись и опять углублялись в область тонких подразделений, оговорок, цитат, намеков, ссылок на авторитеты, и он с трудом понимал, о чем речь…»– бормотал я. «Истина! Истина!» – визжали окружающие меня кликуши и время от времени в истерически-литературном припадке бились о постамент головой. И хотя вслед за классиком мировой литературы я тоже не понимал, «о чем тут речь», но поглядывал снизу вверх на Льва Николаевитча Толстого и ощущал свое полное ничтожество, простите за длинную и неуместную цитату. Сухой горох вонзался в мои колени, а я должен был читать и полагаться, читать и полагаться на гениальность каждого отрывка. «Устал я ждать и верить устаю! Когда ж взойдет, Толстой, что ты посеял?!! Нам не постигнуть истину твою! Нас в срамоте застанет смерти час! И отвернутся критики от нас!» – разрази меня гром и за этот парафраз. Ну разве не мог он писать хоть чуточку покороче или не строить предложения столь замысловатым образом, что истина была понятна только ему?! И, настаиваясь на горохе с раннего утра до позднего вечера, я не видел в литературных трудах ни счастия, ни смысла. Мне только хотелось всех почикать, чтобы подняться с колен. Иначе говоря, сократить художественное издевательство до разумных пределов. Так я зачервивился как редактор. И здесь бы сделал абзац, ко взаимному удовольствию…
– Извольте, – согласился я.
– Вполне возможно, – продолжил Редактор, – что по причине нынешней производственной травмы мой рассказ изобилует ошибками, как стилистическими, так и территориальными, но в остальном это чистая правда.
– Верю! – заявил я в духе Московского художественного академического театра.
– Итак, – снова принялся излагать Редактор, – детские годы мы опустим, словно дерьмо в прорубь, и нехай оно там болтается… Извините за русскую народную поговорку! И сразу же перенесемся в юность… К этому времени мои родители до того приспособились к обществу, что я перестал их различать. Иной раз увижу на улице тварь мерзкую и размышляю: «Мама, не мама?!» А как выйдет отец на природу да как сольется с окружающим ландшафтом – нипочем не догадаешься, что это не жучки-червячки на дереве, а мой папенька исподлобья зыркает. Однако годы камуфляжа не прошли для них бесследно – хватка ослабла. И если некогда маменька кочевряжилась от души, то теперь отяжелела и не могла кочевряжиться надо мной с полной силой. А папенька так и вовсе пошел работать лесничим… В школе меня обучали механически разбирать и собирать литературные произведения, как автомат Калашникова. За сорок пять минут было необходимо разложить на рабочем столе «Войну и мир», смазать все составные части и снова состыковать по главам. У некоторых получалась «Крейцерова соната». У единиц – «Как закалялась сталь». И с этим произведением нас понукали ходить в штыковую атаку на Голсуорси и Драйзера. Но больше всего доставалось чучелу Мопассана, на котором отрабатывались удары саперной лопатой. За буржуазную распущенность в изображении чувств. «Помните, дети, что подробное описание адюльтера ведет в психиатрическую больницу! Как в случае Ги де Мопассана!» И мы склоняли головы над «Анной Карениной», где такое же описание не выходило за рамки интрижки с паровозом. Простите, Анна! Простите, многоуважаемый Паровоз! Если кого обидел своими ремарками… Вдобавок с пятого по десятый класс мы развивали нюх и голос, чтобы к выпускным экзаменам гавкать на современных авторов. И кто раздерет штаны Пастернаку – заканчивал школу с золотой медалью… Так я дослужился до Литературного института имени Алексея Максимовитча Горького, где вынужден отчебучить второй абзац…
– И в чем же состоит дело, приведшее вас ко мне? – осторожно поинтересовался я.
– Мы к этому вопросу еще не приблизились, – успокоил меня Редактор.
– Заплутали? – обеспокоился я.
– Нет, – Редактор отрицательно покачал головой. – Стараемся не нарушать традиций великой отечественной литературы.
Я обреченно вздохнул и приготовился слушать дальше.
– В Литературном институте имени Алексея Максимовитча Горького я пробыл недолго. – Здесь Редактор посмотрел на меня со значением, мол, он делает все возможное, чтобы поскорее приступить к делу. – Пробыл недолго… Ибо с первого курса я эмигрировал в зарубежную прозу. Но быстро только дела подшиваются, а процесс эмиграции требует художественного смакования, извините за местечковый диалектизм… Начнем с того, что крепкие спиртные напитки не пробуждают во мне потока сознания, как полагается русскому писателю, и вместо внутреннего монолога меня развозит на диалог. Иначе говоря, после водки я склонен потрепаться, а не поразмыслить. И следовательно, из меня не прет литературы. А вдобавок я не верил в священную Балалайку, где три струны едины по своей сущности. Трень, брень и хрень! И если «трень» я воспринимал как причину, «брень» – как следствие, то «хрень» – как состояние современного литературного процесса. Что в целом считается неэтичным, а надо размазывать по персоналиям… Короче говоря, после первого семестра я выказал неуспеваемость по трем основным предметам. Трень, брень и хрень! И нет ничего удивительного, что меня отчислили из русских прозаиков как личность неспособную сеять разумное, доброе и вечное… Однако Литературный институт имени Алексея Максимовитча Горького нуждался в дворнике – подметать за писателями опавшие листья, и я поспешил эту должность занять. Потому что других претендентов не было. Как не было в русской литературе более жалкого образа, чем дворник… Целыми днями я подбирал за художественными натурами все, что они нагадили и набредили, сгребал опавшие листья и разводил костры… Так я стал профессиональным редактором, что особо подчеркну, сделав третий абзац…
– Здесь я обязан что-нибудь вякнуть? – осведомился я.
– Непременно! – подтвердил Редактор. – И поскольку вы совершили этот антигуманный поступок, я тоже продолжу без зазрения совести… Мысль об эмиграции посетила меня в букинистическом магазине, когда под обложкой Лукиана я обнаружил штамп «Разрешено к вывозу из Рима». Ниже стояла факсимильная подпись: «Двенадцатый уполномоченный». И за всю свою бытность дворником я ни разу не встречал подобного сертификата, что на книге, что на лбу человека… Как вы помните, дело происходило в России, где медведи катаются на скейтбордах по Красной площади, казаки в шароварах пляшут у храма Василия Блаженного, падает бесконечный снег, а румяные девки торгуют матрешками. То есть все поголовно заняты своими проблемами, кроме Голливуда, который распространяет эти образы по всему свету, пуская слезу от умиления… Но по понятным причинам в России нет Рима ни с какой стороны Сибири. А только бескрайние литературные дали да три агломерата: Москва, Бологое и Санкт-Петербург…[2]2
На самом деле примечаний никто не читает. И можно писать всякую чушь в собственное удовольствие. Ну, съездил я как-то на Крит, а затем, извините, в Прагу. С разными составляющими. И что же теперь, диссертацию защищать?! На тему «Влияние бессодержательных экскурсий на бессознательные процессы»? Рассказывать, что наврал с три короба и на этом не успокоюсь. Ибо какая Анна без Машá, а Файф без О-клока?! Что же касается персонажа под литерами N. N. – он умер. Его расчленил редактор электропилой. Дважды переехал на автомобиле. Зарезал прямо в издательстве. И сказал, вытирая руки: «Тоже мне – литературная мистификация!» О, как я завидую редакторам, которые оттягиваются на примечаниях!
[Закрыть] Букинистический магазин находился в последнем из перечисленных поселений, а я к тому времени переехал туда из Москвы, не выходя на промежуточной станции… Санкт-Петербург встретил меня дождем, потому что на просторах России происходят вечные метеорологические катаклизмы. Одновременно в Москве идет снег, в Санкт-Петербурге – дождь, зато в Бологом – постоянная жопа. Простите за эпитеты. Но отзывчивые русские люди на это не жалуются и проживают повсеместно. Румянят девок, мастерят матрешек и пляшут в красных шароварах…
– Да что за хрень вы рассказываете?!! – не выдержал я.
– А что за хрень вы пишете?!! – мгновенно отозвался Редактор и принялся вытряхивать несметные рукописи из своего портфеля…
Если честно, в России я пробыл четыре с половиной дня. Где – бóльшую часть провалялся в отеле. И мог бы подробнее рассказать о даме, с которой валялся, чем о русских медведях, с которыми – не лежал. Из русских развлечений мне предложили рекламный буклет «Ночь в цыганском таборе и многое другое всего за сто пятьдесят рублей», но я подумал и отказался. Потому что мертворожденные матрешки вызывали у меня сомнения в интеллигентности этого мероприятия. Я живенько представлял, как цыгане делают «Шпок!» и разбирают меня на части. «Шпок!» Покуда из метра семьдесят шесть от меня не останется сантиметров двадцать. А я видел эту уродину, то есть самую маленькую из матрешек. Размышлял о вырождении и не хотел бы освежить всю логическую цепочку…
Иначе говоря, то, что я знал о России, умещалось на двух страницах путеводителя. Но я не стеснялся рассказывать об этой загадочной стране в своем предыдущем романе – «Фриштык в потемках». И даже считался крупным специалистом по методике спаривания медведей. Бурого с белым. Вдобавок – русские женщины… О, эти русские женщины, которые служили все поголовно в отрядах быстрого реагирования. Останавливали на скаку лошадей Пржевальского и заходили в горящие избы ради спортивного интереса. Они вызывали во мне священный трепет. Такой трепет, что я забывал о методике спаривания…
Помню, как ехидная журналистка, словно сошедшая с полотна «Едоки картофеля», сверкая очками, осведомилась: «Где вы берете таких красоток для своего романа?» Явно намекая, что «такие красотки» не гадят с такими писателями, как я, в рамках одного гектара. И стало быть, мои романы просто вызов мастурбирующего сочинителя – обществу… Ну разумеется, я могу изобразить одноногую, кривую, горбатую даму своего сердца, но тогда получится – интеллектуальная проза, а это, извините, не мой формат. Другое дело – русские женщины! Проживающие где-то за уральскими хребтами. Их можно черпать экскаваторами для моих романов без опасения столкнуться с этими образами в темном переулке. Легко приписать им неведомые страсти и черты характера, свойственные только ангелам-рецидивистам. Тем более что я не знаю ни одной русской женщины, наступившей мне на мозоль. И если изуродую, то изуродую – беспристрастно, что только подчеркивает мой профессионализм в области литературного права. Как говорил Дон Корлеоне, «ничего личного». Ибо на это художественное поприще не распространяется мораль, что можно мочить всех подряд за исключением детей и женщин.
Местом, где орудовали мои красотки, я выбрал город Санкт-Петербург, потому что на канале «Евроньюс» регулярно рассказывали о погоде. И в этом населенном пункте было теплее, чем, скажем, на Чукотке. А мои красотки под шубой не признавали ничего, кроме естественных прелестей, и эти прелести могли бы померзнуть ближе к Ямало-Ненецкому автономному округу. То есть я наполнял роман реализмом в меру своих возможностей, не отползая далеко от телевизора и прочих средств массовой информации. Как, например, стриптиз-бар «Папа Рома», где девки на одну половину были голыми, зато на другую – мадьярками. Что способствовало изучению народов Крайнего Севера…
Поэтому, когда развонялся Редактор, со своими географическими и психологическими подковырками, я был несколько разобижен. Ибо! Общество знает правду только наполовину. Без государственных секретов о себестоимости черной икры. Наполовину! Иначе бы в полном составе отъехало в Сибирь… А писатель – это слуга общества. И задействует только треть головного мозга, поскольку две запасные части остаются у него незасеянными. Мягко говоря, под парáми. Там растет бурьян, гуляют бабы и распиваются спиртные напитки… И если общество знает наполовину, а писатель думает на одну треть, то в целом получается – национальный бестселлер. Что бьет рублем всякую ревизионно настроенную сволочь!
Короче говоря, по моему глубокому убеждению, в недрах России могли происходить нереальные события, которые возникали вследствие одного обстоятельства – что «дело было в России». И никаких психологических обоснований больше не требовалось. Поэтому… Все, что американцы привыкли трактовать по дедушке Фрейду, я объяснял – по России. А если римлянин или древний грек начинал вести себя неподобающим образом, я органично перемещал его на просторы Сибири, где он моментально приходил в чувство…
Не считая красоток, город Санкт-Петербург обладал дополнительным рядом преимуществ как место действия. Во-первых, там находился отель, где я весело проводил время с Машá. Во-вторых, у меня остались фотографии с этого места действия. Правда, все крупные планы загораживала собой Машá, но зато по краям была видна Россия. Что могло освежить детали нашего путешествия. Во всяком случае, для мужа Машá. Я не знакомился с ним из библейских соображений – «не возжелай чужую жену в радиусе пятидесяти метров от ближнего своего». Поэтому мы отправились в Россию, ибо дальше уж было некуда. То есть все дистанционно-этические правила мы соблюли, и только фотографии Машá никому не решались показывать. Особенно мужу. Теперь они валялись у меня на столе в виде репортажа из «Нэшнл джеографик». И время от времени я брал увеличительное стекло – с целью реконструировать Россию должным образом. Ибо Царская площадьпуталась в юбках Машá, Эрмитаж прятался за плечом, а Дворцовый бридж – за брэстом. Отсюда Россия представлялась мне весьма эротичной страной…
Где совершенно белые ночи, как простыни в рекламе порошка «Тайд». Где маленький вонючий медвежонок выжрал у меня из пакета все чипсы. Где реки преимущественно заканчиваются на «вах» – «Невах!», «Москвах!». Где царь в металле – выше, чем поэт. Где военный крейсер «Аврора» – без одной трубы «Титаник». И если вспомнить про инцидент в Атлантическом океане – то не айсберг был, то «Аврора» плыл…
– Интересно, а где русские купают своих медведей?.. – лениво поинтересовался я.
– В Мойке, – отвечал дотошный Редактор.
– Что, прямо берут и засовывают в раковину? – удивился я. – На кухне или в ванной?
– Река так называется – Мойка, – пояснил Редактор. – И надо изучать карту местности, прежде чем…
Но тут пробило пять часов, и Редактор был вынужден прекратить свои речи…
* * *
Когда Поджо Браччолини скончался, благородные дамы Флоренции скинулись ему на статую, которая была установлена возле собора Санта-Мария-дель-Фьоре. Где женский кумир мозолил глаза набожным горожанам. А вдобавок нервировал рогоносцев своими фривольными позами. Ибо знатные мужи утверждали, что Поджо Браччолини день ото дня становится все нахальнее и нахальнее, выдвигая различные части тела. Особенно вечером, когда зловещая тень от члена Браччолини падала на спальни членов магистрата. Многие считали это чудом, потому что отдельная тень во много раз превосходила фигуру самого Поджо Браччолини. И статую убрали в собор – подальше от света. Дабы прекратить ненужные пересуды в обществе относительно титанов Возрождения…
Много лет спустя, когда эта история уже подзабылась, а Поджо Браччолини из гнусного современника превратился в классика, очередная католическая комиссия стала пересчитывать в соборе Санта-Мария-дель-Фьоре изображения апостолов. Слева – направо и справа – налево. Но как ни крутили святые отцы, получалась странная картина, что апостолов ровно тринадцать в виде изваяний. То есть по реестру католической церкви значилось на одного меньше, а в наличии было – на одного больше…
Так Поджо Браччолини оказался причислен к лику святых. И только служители собора напоминали прихожанам: мол, в данном случае молиться не надо, это не апостол, а наглый пиар…
– Поэтому: собираясь в дальний путь – про рекламу не забудь! – важно добавил я.
Машá давно привыкла к моим аллюзиям, если не сказать хуже. Но Редактор был несколько ошарашен. Ведь я не разглагольствовал о Поджо Браччолини вслух. Потому что у «Папы Ромы» можно схлопотать по морде за такие реминисценции…
Примечание Редактора. Оставьте этот кусок для мемуаров! А в романе про Россию, как вы справедливо заметили, «такие реминисценции» абсолютно неуместны……При чем здесь Поджо Браччолини?! Я его убираю!