412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Лукьянова » Корней Чуковский » Текст книги (страница 28)
Корней Чуковский
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:25

Текст книги "Корней Чуковский"


Автор книги: Ирина Лукьянова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 82 страниц) [доступный отрывок для чтения: 30 страниц]

Мейнстрим в литературе не пережил никакой особенной революции. То, что составило славу дооктябрьской русской словесности, получив название «Серебряный век», было лишь небольшим ее островком; материк состоял из тяжеловесных, идеологически выдержанных произведений, обличавших гнет самодержавия. Литература продолжала быть «игрушечной Думой», подменяя собой политику, экономику, идеологию. Положение это хотя и несколько пошатнулось в столыпинскую эпоху, но осталось неизменным. И февраль, и октябрь 1917 года только укрепили позиции сторонников, условно говоря, содержания. Художники надеялись на обновление искусства, смену засидевшихся на троне господствующих воззрений новыми веяниями – отсюда столько формальных изысков и поисков и в поэзии, и в живописи послереволюционных лет. Однако революция вместо ожидаемого раскрепощения формы принесла ее окончательное закрепощение и подчинение уже не просто идеологически выдержанному, а предначертанному содержанию (а дальше и вовсе – заданному подробной инструкцией соцреализма).

Естественно, на фоне вульгарного социологизма формалисты выглядели ослепительными умницами. И ересь их оказалась «чрезвычайно притягательной» для юных умов, которые, как правило, расставляют форму и содержание по разные стороны баррикад. Причем форма, как правило, ассоциируется со свободой, прогрессом, новизной, будущим и либерализмом, а содержание – с идеологическим гнетом, косностью, прошлым и консерватизмом.

И Чуковский с его взвешенной позицией золотой середины оказался чрезвычайно уязвим для нападок с обеих сторон, а его «души, которые в языке проявляются», оказались и вовсе какой-то допотопной чушью, буржуазной мутью, идеалистической чепухой. Именно в это время он с горечью писал, что душа – центральное понятие его критики – это полузабытое, скомпрометированное, почти неприличное слово.

Ни на кого не похожая душа поэта – главное, что занимало Чуковского и его «семинаристов»; доклады Зощенко о Маяковском и Блоке вполне созвучны мыслям Корнея Ивановича. У Шкловского же и его питомцев речь шла о структуре, схемах, приемах; произведение вызывало не столько эмоциональный отклик, сколько задорный исследовательский интерес, с которым дети разбирают будильники и раздирают животы плюшевым медведям: что там спрятано внутри?

«Теперь все эти девочки, натасканные Шкловским, больше всего боятся, чтобы, не дай Бог, не сказалась душа», – пишет Чуковский в дневнике. В «Чукоккале» есть подробности диспута после особенно сухого доклада Аси Векслер. Зощенко разозлился: «Черствая чушь». Векслер написала в альбом: «Мое черствое сердце оставляет человечному Корнею Ивановичу память о том дне, когда чуковисты пошли в поход на шкловитян». Не остывший Зощенко сердито отозвался: «Поменьше литературной фармацевтики!» Не исключено, правда, что «фармацевтика» здесь не столько относится к вивисекторским упражнениям «шкловитян», сколько вообще восходит к «фармацевтам» времен «Бродячей собаки» – общеизвестно, что так завсегдатаи этого литературного кафе именовали часть публики, не имевшую отношения к литературе.

О накале страстей свидетельствуют яростные строки Чуковского в статье «Александр Блок как человек и поэт»: "Эта душа ускользнет от всех скопцов-классификаторов и откроется только – душе. Та гимназистка, которая разрезывает шпилькой «Стихотворения Блока» и не знает, что такое Ante Lucem,может воспринять его поэзию жизненнее, свежее, полнее, ввести ее в свою кровь, забеременеть ею и постичь ее более творчески, нежели целый факультет обездушенных, которые так ретиво следят за всякими течениями и веяниями, что забыли о таком пустяке, как душа. Есть у нас, в нашей критике, целая плеяда таких обездушенных, которые принимают свою слепоту за достоинство и даже похваляются ими… Спорить с ними или порицать их – жестоко. Они и без того уже наказаны богом. «Они не видят и не слышат, живут в сем мире, как впотьмах»".

Но формалистам тоже еще достанется, и придут еще времена, когда Чуковский будет просить коллег не нападать на них. Но это в будущем, в далеком 1936 году, во времена кампании против формализма в искусстве. А пока в студии молодая русская литература ищет свои пути, литературоведение – свои. Ведутся поиски адекватных выразительных средств для описания нового опыта, обмен идеями, серьезная литературная учеба – а временами и нормальное щенячье веселье.

«После летнего оживления жизнь в Студии стала замирать, – пишет А. Д. Зайдман. – Многие студийцы ушли на фронт; другие, не вынеся разрухи и голода, предпочли покинуть Петроград; иным просто наскучили занятия. Ряды студийцев поредели, остались только по-настоящему увлеченные литературным трудом».

 
Зима настала, серебрился иней,
И толстым слоем льда покрылся зал.
На кухне был потоп, пожар в камине,
Никто уж боле лекций не читал, —
 

гласит запись в «Чукоккале», подписанная Познером («Не Познер, а Полонская», – приписал позже К. И.). Жизнь в Студии замерла.

«Делайте веселые лица»

Осенью 1919 года у К. И. в дневнике появляется коротенькая запись:

"У меня жена беременна,

но, конечно, это временно".

Кажется, звучит даже как-то легкомысленно. Мария Борисовна, уже не очень молодая и не совсем здоровая, ждала четвертого ребенка.

А вот в каком контексте появилась эта залихватская запись.

Неумолимо надвигается новая голодная зима. Литераторы и художники живут исключительно «пайколовством». Чуковскому приходилось ловить особенно много пайков, чтобы накормить большую семью. Поэтому он читал лекции и матросам Балтийского флота, и милиционерам (в «Горохре» К. И. читал историю литературы, Кони – основы уголовного права, Добужинский – рассказывал о петербургских памятниках искусства, Юрий Анненков о скульптуре), и пролетарским писателям, и акушеркам в «Капле молока имени Розы Люксембург» – писатели иронизировали, что молоко там и впрямь давали по каплям. «Я читаю в Пролеткульте, и в Студии, и в Петрокомпромиссе, и в Оцупе, и в Реввоенсовете», – передразнивал Корнея Ивановича Блок, приплетая ко многочисленным петроградским организациям, где тот подвизался, еще и поэта Оцупа (его фамилия расшифровывалась как «Общество Целесообразного Употребления Пищи»). Коллеги даже ставили Чуковскому в вину умение получать пайки в разных местах, принимая отчаянные попытки выживать за оборотистость. А. Ю. Галушкин сообщает: в первом варианте воспоминаний Замятина об А. А. Блоке, датируемом 1921 годом, присутствовала фраза: «И в то время, как у ловких литераторов (вроде критика Чуковского) было по четыре-пять „пайков“ из разных мест, Блоку приходилось довольствоваться одним» – никаких скидок на многодетность.

В конце лета и осенью в городе проходят обыски, громыхает канонада, по ночам в небе стоит зарево от пожаров. Чуковский хлопочет о Блоке – его уплотняют. «Тоска, скука, холодно, хуже», – пишет Блок. Арестован бывший министр просвещения академик Ольденбург – коллеги хлопочут об освобождении.

Юрий Анненков, начавший портрет К. И., топит печку разрубленной на куски дверью. Портретом, написанным в протопленном дверью помещении, можно полюбоваться на суперобложке 8-го тома нового собрания сочинений: изображен человек «с отчаянным от усталости, лекций и заседаний взглядом», по выражению Замятина. Гумилев топит шкафом, но шкаф дает мало жару (Николай Корнеевич Чуковский вспоминал, что Гумилев пустил на растопку и собрание сочинений Шиллера, будучи убежденным галломаном и германофобом). Блок пытается продать библиотеку: очень нужны деньги.

«С Мережковским мы ходили в издательство „Колос“ – там читал Блок – свой доклад о музыкальности и цивилизации… Впечатление жалкое. Носы у всех красные, в комнате холод, Блок – в фуфайке, при всяком слове у него изо рта – пар. Несчастные, обглоданные люди – слушают о том, что у нас было слишком много цивилизации, что мы погибли от цивилизации», – гласит одна из дневниковых записей К. И.

"Мы беседовали о политике – и о моем безденежьи. Они Шатуновские, друзья семьи выразили столько участья – отчаянному моему положению (тому, что у меня шесть человек, к-рых я должен кормить) (сам К. И., жена, трое детей и домработница. – И. Л.),что в конце концов мне стало и в самом деле жалко себя. В прошлый месяц я продал все, что мог, и получил 90 000 рублей. В этом месяце мне мало 90 000 рублей – а взять неоткуда ни гроша! – Сегодня празднества по случаю двухлетия Советской власти. Фотографы снимали школьников и кричали: шапки вверх, делайте веселые лица!"

«У меня от холоду опухли руки».

«Мои денежные дела ужасны, и спасти меня может только чудо».

«Мы самоуплотняемся: сдвинули всю мебель в три комнатки. Коля будет спать в комнате для прислуги. Темнеет – надо зажигать лампу, но керосину нет почти».

Осенью умер Леонид Андреев. Канул в небытие еще один огромный кусок прошлого. Жизнь стремительно упрощается, мельчает, сводится к набору простых действий и мыслей.

«Прежней культурной среды уже нет – она погибла, и нужно столетие, чтобы создать ее, – тоскует Чуковский. – Сколько-нб. сложного не понимают. Я люблю Андреева сквозь иронию, – но это уже недоступно».

«Говорили о деньгах – очень горячо – выяснилось, что все мы – нищие банкроты, что о деньгах нынешний писатель может говорить страстно, безумно, отчаянно».

«Был вчера на „Конференции Пролетарских Поэтов“, которых, видит Бог, я в идее люблю. Но в натуре это было так пошло, непроходимо нагло, что я демонстративно ушел – хотя имел право на обед, хлеб и чай. Ну его к черту с обедом!»

Замятин в воспоминаниях о Блоке описывает один из дней поздней осени 1919 года: "Петербург – выметенный, опустелый; забитые досками магазины; разобранные на дрова дома; кирпичные скелеты печей. Обтрепанные обшлага; поднятые воротники; фуфайки; вязанные свитеры… Лихорадочная попытка перегнать нужду и какие-то новые, минутные, непрочные затеи, какие-то новые заседания – из заседания в заседание. И вот – поздно вечером, после трех или, может быть, четырех заседаний – в одной из маленьких задних комнат «Всемирной Литературы»: столовая, под зеленым колпаком, лампа; лица в тени. Налево от дверей – теплая изразцовая лежанка и на лежанке, возле лежанки – Блок, Гумилев, Чуковский, Лернер, я – и кругленьким кубарем из угла в угол Гржебин.

Трудно починить водопровод, трудно построить дом – но очень легко – Вавилонскую башню. И мы строили Вавилонскую башню: издадим Пантеон Литературы российской – от Фонвизина до наших дней. Сто томов". Писатели обсуждают Пантеон всерьез – разве что с легкой тенью недоверчивой улыбки.

Надвигалась одна из самых тяжелых зим за всю историю Северной столицы – хуже была только следующая, да еще блокада в Великую Отечественную. Заботы о еде и дровах стали неотступным кошмаром. Топливный кризис достиг такой степени, что на заготовки дров стали мобилизовывать, как в армию. Электричества нет, потому что нет топлива. Денег нет, потому что экономика в коллапсе. Люди бегут из больших квартир в маленькие, сбиваются в самые крошечные комнаты, жизнь подтягивается поближе к буржуйкам и керосинкам. Особенно драматические описания этой зимы оставил Виктор Шкловский:

«Зимой замерзли почти все уборные. Это было что-то похуже голода. Да. Сперва замерзла вода, нечем было мыться… Мы не мылись. Замерзли клозеты. Как это случилось, расскажет история… Мы все, почти весь Питер, носили воду наверх и нечистоты вниз, вниз и вверх носили мы ведра каждый день. Как трудно жить без уборной».

«Была сломанность и безнадежность. Чтобы жить, нужно было биться, биться каждый день, за градус тепла стоять в очереди, за чистоту разъедать руки в золе».

«У мужчин была почти полная импотенция, а у женщин исчезли месячные».

«Умирали просто и часто… Умрет человек, его нужно хоронить. Стужа студит улицу. Берут санки, зовут знакомого или родственника, достают гроб, можно напрокат, тащат на кладбище».

«На ногах были раны; от недостатка жиров лопнули сосуды. И мы говорили о ритме, и о словесной форме, и изредка о весне, увидать которую казалось таким трудным…»

Как раз в начале этой зимы редколлегия «Всемирной литературы» и развлекалась сочинением прославленных впоследствии стихов для завхоза Левина (о дровах) и для мешочницы Розы Васильевны (о еде). «Святые слова „Дрова“» – это Блок. «Но у бледных губ моих / Стынет стих / Серебристой струйкой пара» – это Гумилев. А Чуковский иронически клеймил их за то, что они продали вдохновение за дрова и еду.

Корней Иванович, бесконечно занятый добыванием еды для семьи, заседаниями, лекциями, литературной студией, остатки времени и сил тратит на бескорыстную помощь другим. Постоянно носится по городу, хлопоча то о лошади для Кони, которому трудно ходить, то о родственнице Некрасова, то о голодном литераторе – добывает пайки, работу, деньги, переводы (а переводы оказываются плохими, и их приходится заново редактировать)… Идет к Горькому (тот, впрочем, и сам находится в постоянных хлопотах о ком-нибудь), бегает по инстанциям, доказывает: это наше достояние, это замечательные люди, они находятся в нечеловеческих условиях! Скоро его начинают считать чуть ли не волшебником, который может все: к нему идут с просьбами, которые он, если бы и хотел, выполнить не в состоянии.

В конце концов становится понятно: его сил не хватит на то, чтобы позаботиться обо всех, надо что-то срочно делать, пока людей еще можно спасти.

Идея открыть в Петербурге «Дом искусств» появилась у Чуковского еще летом. «В июле 1919 года я посетил по делам „Всемирной литературы“ Москву и там прочитал несколько лекций во Дворце Искусств, которым заведовал поэт И. С. Рукавишников, – писал К. И. в комментариях к „Чукоккале“. – Дворец Искусств помещался в том самом доме, где теперь Союз Писателей. Мне пришло в голову, что такой же „дворец“ необходимо создать и в Питере. Я стал хлопотать об организации филиала Дворца Искусств в Петрограде. Дело долго не сдвигалось с мертвой точки, покуда во главе учреждения не стал А. М. Горький. Ему усердно помогал А. Н. Тихонов (Серебров), взявший на себя всю организационную работу».

11 ноября на заседании «Всемирной литературы» Чуковский поднял вопрос о питании литераторов: «Никаких денег не хватает – нужен хлеб. Нам нужно собраться и выяснить, что делать». Запись в дневнике кончается словами: «Дом искусств как будто на мази!»

12-го: «Встал часа в 3 и стал писать бумагу о положении литераторов в России. Бумага будет прочтена завтра в заседании Всемирной Литературы».

13-го: «Вчера встретился во „Всемирной“ с Волынским. Говорили о бумаге насчет ужасного положения писателей. Волынский: „Лучше промолчать, это будет достойнее“…»

Чуковский, слава богу, достойно молчать не стал: «Из „Всемирной“ к Гржебину. Выпросил десять тысяч – и в Комиссариат Просвещения к Сазонову. Гринберг обещает в ноябре полмиллиона и в декабре – полмиллиона. Оставил валенки – и с Оцупом и Слонимским к Тойво…» Так и пробегал весь день, и вечером лег голодный. Утром снова побежал на заседание и сокрушался: «Горький забыл о нем и не пришел!»

18-го: «Целый день в хлопотах о продовольствии для писателей».

И снова заседания, и составление бумаг для Совнаркома, – и наконец 19 ноября Дом искусств открылся.

Дом искусств

«Итак, вчера мы открывали „Дом Искусства“, – писал К. И. на следующий день. – Огромная холодная квартира, в к-рой каким-то чудом натопили две комнаты, – стол с дивными письменными принадлежностями, все – как по маслу: прислуга, в уборной графин и стакан, гости». Присутствовали члены коллегии «Всемирной литературы». Гостям подали карамельки, горячий чай и булочки. Еда была явлением столь небывалым и значительным, что Анненков нарисовал в «Чукоккале» чай и булку, а Добужинский пририсовал на булке сверху шатер с флажком; получился Дом искусств, в фундаменте которого лежит булка (взгляд, конечно, варварский, но верный).

Открытие происходило не в знаменитом доме № 59 на Мойке (его только что сняли и в этот день ходили смотреть), а на Невском, 57 – в помещении «Петербургского Пулеметного Гнезда», как Блок написал в «Чукоккале» в протоколе заседания. Вести протокол его попросил К. И. Вот выдержка из этого документа:

"1. Избрание председателем В. И. Немировича-Данченко.

2. А. Н. Тихонов читает о целях и задачах «Дома Искусств» – сочинение И. С. Рукавишникова, в котором самое страшное – о мастере и о том, что мастером легко перестать быть и могут даже выгнать из мастеров.

3. Разносят настоящий чай, булки из ржаной муки, конфеты Елисеевские. Н. С. Гумилев съедает три булки сразу. Все пьют много чаю, кто успел выпить стакан, просит следующий, и ему приносят.

6. Ю. П. Анненков ест безостановочно.

7. П. В. Сазонов дополняет слова А. Н. Тихонова.

8. А. Е. Кауфман говорит о толках.

9. К. И. Чуковский спрашивает, какие?

10. А. Е. Кауфман рассказывает слухи.

11. К. И. Чуковский опровергает слухи.

12. С. Ф. Ольденбург благодарит К. И. «Аплодисман»". Дом искусств, задуманный как филиал Московского Дворца искусств (в блоковском протоколе отмечены слова Кауфмана о нежелании быть «филиальным отделением Рукавишникова» и ответ Тихонова «филиальность не связывает»), оказался учреждением совершенно самостоятельным и гораздо более значительным, чем московский Дворец.

Вскоре Дом занял квартиру купца Елисеева, и в ее причудливых круглых, полукруглых, Г-образных и прочих комнатах поселились художники, писатели и студийцы.

Аляповатая квартира, вся в позолоте, завитушках и ангелочках, и огромный дом, занимавший (и занимающий до сих пор) целый квартал, описаны в русской литературе многократно, подробно, дотошно и талантливо. Едва не каждый из обитателей Дома оставил свои воспоминания об этом фантастическом месте и происходивших в нем событиях. Поэтому не будем повторяться, лучше коротко процитируем Корнея Ивановича: «Трехэтажная квартира Елисеевых, которую предоставили Дому Искусств, была велика и вместительна. В ней было несколько гостиных, несколько дубовых столовых и несколько комфортабельных спален; была белоснежная зала, вся в зеркалах и лепных украшениях; была баня с роскошным предбанником; была буфетная; была кафельная великолепная кухня, словно специально созданная для многолюдных писательских сборищ. Были комнатушки для прислуги и всякие другие помещения, в которых и расселились писатели: Александр Грин, Ольга Форш, Осип Мандельштам, Аким Волынский, Екатерина Леткова, Николай Гумилев, Владислав Ходасевич, Владимир Пяст, Виктор Шкловский, Мариэтта Шагинян, Всеволод Рождественский… И не только писатели: скульптор С. Ухтомский (хранитель Русского музея), скульптор Щекотихина, художник В. А. Милашевский, сестра художника Врубеля и др. Здесь же водворились три студиста, те, которые уже успели приобщиться к писательству: Лева Лунц, Слонимский и Зощенко».

В Доме искусств Чуковский встречал новый, 1920 год – пшенной кашей с ванилью, в компании молодых студийцев. «Крупу где-то достал мой папа, он же организовал встречу», – писал Николай Корнеевич, завсегдатай ДИСКА и слушатель студии. Корней Иванович же поначалу организовывал веселье: предложил писать сонет на заданные рифмы (год – урод, встречаем – чаем и т. п.). Сонет победителя, Михаила Слонимского, записан в «Чукоккале»:

 
Для нас Чуковский – Новый Год,
Его мы с радостью встречаем,
Он хоть и сед, но не урод,
Его мы угощаем чаем.
И длиннорук, как канделябр,
И громогласней громких арий,
Длиннее самых длинных швабр,
Он радостен, как пролетарий.
А завтра он – какой позор! —
Стоит торжественный, как ода,
Но склонный хрупнуть, как фарфор,
В дверях Компрос-Комбед-Компрода.
 

После горячей сытной каши, свидетельствует Николай Чуковский, править балом стал Лева Лунц, веселый и талантливый импровизатор – «и началось нечто сверкающее…».

ДИСК (так Дом искусств вскоре стали называть, повинуясь всесокращающему духу времени) оказался едва ли не единственным местом в Петрограде, где еще можно было о чем-то разговаривать на привычном языке и смотреть на человеческие лица (недаром в письмах и дневниках Чуковского так часто звучит жалоба: лица стали не те!).

Сам К. И. разрывался между лекциями, заседаниями многочисленных организаций, собственной литературной работой, хлопотами об организации Дома, продовольствии и топливе, расселении литераторов (и наверняка улаживанию обид – не в ту комнату поселили). Стоял в дверях и под дверями многочисленных компрос-комбед-компродов, временами действительно «склонный хрупнуть, как фарфор».

Он привел в ДИСК студию, собравшую молодые литературные силы. Занимался подбором библиотеки («таскали на себе мешки с книгами с Фонтанки из Книжного пункта»), продовольствием, организацией лекций, затем – изданием журнала. Собственно говоря, Дом искусств был детищем не столько Горького, сколько Чуковского: никто другой столько не сделал для создания Дома и его существования.

В 1921 году К. И. написал Акиму Волынскому гневно-обиженное письмо (на какие он был великий мастер), где перечислял, что сделал для выживания русской литературы. Цель письма не очень ясна, поскольку опубликовано оно (в 1982 году) в урезанном виде – без конца; кончается оно тем, что автор никогда не требовал за свои труды никакой платы и никакого признания, довольно было бы и доброго слова (читается между строк – которого он так и не дождался). Возможно, письмо связано с тем, что Аким Волынский упрекнул руководство Дома в отсутствии программы, после чего Чуковский подал в отставку (это случилось весной 1922 года, подробности есть в дневниках К. И.). Впрочем, и без конца текст звучит довольно грозно и впечатляюще:

"В самую черную пору, какую когда-либо переживала русская интеллигенция – и, в частности, русские писатели, – я задумал основать такой дом, где могли бы жить и работать деятели русского искусства. Я задумал его в августе 1919 г. И работал до ноября, прежде чем его разрешили. Я пригласил Сазонова, который отыскал этот дом, пригласил Горького, Александра Бенуа и т. д. – и никто не отнимет у меня права называть себя инициатором и основателем «Дома Искусств».

Основав этот дом, я попытался вдохнуть в него душу: придумал еженедельные публичные лекции. Тогда этого обычая еще не было… Первая лекция была лекция Горького «Воспоминания о Толстом» 22 дек. 1919 года. С тех пор кафедра «Дома Искусств» предоставлялась всем деятелям русской культуры. У нас читали: Алекс. Блок, Андрей Белый, Горький, Мих. Лозинский, Вал. Чудовский, Н. Гумилев, Петров-Водкин, Н. Пунин, Волынский, Замятин, проф. Алексеев, проф. Ив. Ив. Лапшин, Вл. Маяковский, Викт. Шкловский, Грин, Чуковский – решительно все. Системы здесь не было никакой, да и не могло быть системы: речь шла о том, чтобы заменить отсутствующую книгу, дать возможность писателю общаться со своими читателями; эти лекции дали «Дому Искусств» большой доход, оказали существенную моральную и материальную поддержку писателям и служили просвещению общества".

Здесь важно обратить внимание на «отсутствующую книгу»: книг печаталось мало, между писателем и читателем пролегла пропасть бескнижья и безденежья. В книжных лавках стали появляться рукописные сборники – то, что Цветаева назвала «преодолением Гуттенберга». Дом искусств помогал эту пропасть преодолеть: если читатель не имел возможности читать, он все же мог прийти и послушать. ДИСК заново воссоздал утраченную среду.

Занесенный сугробами чуть не по самые крыши, заросший сосульками, заиндевевший, тифозный Петроград (где по-прежнему играют Моцарта, рисуют маркиз и спорят о переводах Эредиа) перестал различать явь и голодные видения. Гофман, фантастика, неправдоподобие – едва ли не самые популярные слова в воспоминаниях тех лет.

И у Чуковского в дневниках читаем: «Две недели полуболен, полусплю. Жизнь моя стала фантастическая. Так как ни писания, ни заседания никаких средств к жизни не дают, я сделался перипатетиком: бегаю по комиссарам и ловлю паек. Иногда мне из милости подарят селедку, коробку спичек, фунт хлеба – я не ощущаю никакого унижения и всегда с радостью – как самец в гнездо – бегу на Манежный, к птенцам, неся на плече добычу. Источники пропитания у меня такие: Каплун, Пучков, Горохр и т. д.».

Частью этой удивительно искривленной реальности стал Дом искусств с его комнатами дичайших расцветок и очертаний, со странными, иногда полубезумными жителями, с походами за бумагой для растопки в разграбленный и брошенный банк; с литературными играми, чтениями, рисованием, лекциями, аукционами картин и пшенной кашей. «Вся жизнь художественной и литературной интеллигенции Петрограда в знаменательное четырехлетие с 1919 по 1923 год была связана с Домом искусств, – писал Николай Корнеевич Чуковский. – В Доме искусств завершилось многое из того, что пышно цвело в русской культуре в предыдущую эпоху. Дом искусств был колыбелью для многого, чему предстояло возмужать и расцвести в последующие годы». Здесь собрались вместе «Серапионовы братья», расцвел «Опояз» – общество изучения поэтического языка, заседал Цех поэтов.

Один из обитателей Дома искусств (их именовали «обдисками»), художник Владимир Милашевский, писал в воспоминаниях: «Проживание в Доме искусств давало право обедать в его столовой… Кроме обычного обеда для „прикрепленных“ по отрываемым талонам карточек, я мог за особую плату получать какие-то котлеты, без которых совсем бы погиб… „Котлетки“ Дома искусств меня спасали, и я полвека спустя благодарю устроителей, которые в то тяжелое время делали, что могли, для того, чтобы организовать помощь бедствующим литераторам и художникам».

Тощие эти котлетки спасли целый пласт российской культуры. Сохранили людей, которые казались не самыми нужными в эпоху огромных перемен. Именно эти жалкие, не имеющие средств к существованию люди и определили духовный климат Петрограда времен военного коммунизма, создали атмосферу, которая из нашего времени кажется невероятно притягательной, и сохранили ее для нас в беллетристике и мемуаристике.

Дом искусств вел огромную и серьезную работу. К. И. приводит в воспоминаниях о Зощенко программу мероприятий на март 1921 года (это последний месяц перед закрытием Дома):

1 марта Кони читает воспоминания о Некрасове;

2-го – профессор Котляревский – о поэзии;

3-го – Замятин об Уэллсе;

8-го – профессор Кареев – о французской революции в истории романа;

9-го – вечер «Опояза». 10-го – Чуковский читает о Некрасове и Муравьеве. 14-го – вечер стихов Цеха поэтов. 15-го – Горнфельд о Достоевском, 16-го – вечер памяти Писемского.

И так далее, и так далее. Почти каждый рабочий день в ДИСКе выступали поэты с чтением стихов, или критики с докладами, или литературоведы делились результатами исследований. Выступали художники, искусствоведы, переводчики. ДИСК заменял и книгу, и журнал, и специализированные научные издания. Разумеется, рано или поздно должен был появиться и свой журнал – и два его номера даже увидели свет.

«Обдиски» не признавали ложного пафоса, не выносили канцелярщины, умудрялись иронизировать над самыми печальными сторонами своего быта, просто и мудро относиться к трагедии своего бытия – и находить в действительности поводы для веселья. Вполне естественно, что очень скоро выявились и обострились стилистические расхождения с советской властью – хотя Дом искусств считался заведением «красным».

По свидетельству Николая Чуковского, известные литераторы поначалу неохотно шли в ДИСК, появляясь там «только в те дни, когда в Доме искусств что-то выдавали или когда там совершалось что-нибудь особенно важное»; «он пустовал бы, если бы его не наполнила толпа молодежи из Студии». Причина переезда студии очень проста: в ДИСКе топили, там было освещение, там кормили, там можно было спастись от смертельной зимы. За этим начинанием стоял почти всесильный тогда Горький, пытавшийся играть роль посредника между интеллигенцией и советской властью. Однако его имени было достаточно не только для обеспечения Дома продовольствием и топливом, но и для того, чтобы отпугнуть многих от этого начинания. Известные литераторы совсем не по капризу своему «неохотно приходили» в Дом искусств – дело было принципиальное.

Дом искусств считался просоветским. Забота о культуре, отчасти надежда на построение справедливого социального строя, отчасти ненависть к старому строю или мрачное понимание его обреченности, вера в очистительную силу революционного катаклизма – вот что определяло позицию старших литераторов, сблизившихся с Горьким. Принятие власти, попытки сотрудничать с ней были для них глубоко драматичны. При этом неподавание руки или попреки пайками со стороны не признающих власть никак не способствовали укреплению взаимоотношений между двумя лагерями – хотя личные отношения могли оставаться довольно корректными.

Были в ДИСКе и молодые, с куда более резкими и бескомпромиссными взглядами. Одни уже прошли войну, другие состояли в партии большевиков, третьи горячо им сочувствовали. Молодые были заняты осмыслением гигантского опыта – своего и страны – и выработкой языка, адекватного времени великих перемен. Мировоззренческое противостояние двух лагерей иногда соединялось с обыкновенной бытовой несовместимостью и приводило к трагикомическим ситуациям: студийцы, к примеру, подкладывали нечистоты под дверь критику Валериану Чудовскому (а он, по словам Николая Корнеевича, ходил с рукой в повязке, чтобы не подавать ее тем, кто сотрудничает с большевиками).

Наконец, противостояние материализовалось: в противовес Дому искусств появился Дом литераторов на Бассейной. К. И. упоминает о нем совершенно нейтрально: «являвшийся главным образом средоточием журналистов и газетных работников». Николай Чуковский вспоминает о нем с очевидной неприязнью. Собранные Домом литераторов сотрудники дореволюционных газет «проклинали большевиков и в прозе и в стихах», пишет он. Какого градуса достигала взаимная неприязнь между двумя домами – можно судить хотя бы по эпитетам, которыми Николай Корнеевич награждает рядовых обитателей Дома литераторов («ободранные, голодные, стремительно дряхлеющие и безмерно озлобленные»; «полупомешанные старухи» и т. п.) и его руководителей Волковысского и Харитона, бывших сотрудников «Биржевых ведомостей» («бойкие», «расторопные» и т. п.). Когда издаваемый ими журнал «Вестник Дома литераторов» («орган контрреволюционной обывательщины») был закрыт, рассказывает Н. К., – они «ускакали в Ригу и основали там русскую белогвардейскую газету „Сегодня“…». Николай Корнеевич несправедлив: не так все просто с «контрреволюционной обывательщиной», и Волковысский с Харитоном не «ускакали», а был высланы в 1922 году в составе большой группы интеллигенции, – но как симптоматична эта риторика!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю