Ламповой сажей на пересохшем папирусе
Текст книги "Ламповой сажей на пересохшем папирусе "
Автор книги: Ирина Валерина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Держи меня
Гордий, безвестный крестьянин, нежданный царь,
Тюхе была ли особо к тебе благосклонна,
но не успело горячее солнце уйти за склоны,
жизнь для тебя изменилась, как мой словарь
в четверти этой возможного года иной судьбы.
В новых словах моих много узлов, но нити
этих узлов ждут не пальцев – меча.
В изменённом виде
суть постигается трудно.
(И тех глубин лучше не знать бы,
да сетовать не пристало —
если зовёшь ты бездну, то точно в срок
бездна тебя заполнит, ничей мирок,
словно усталость смертная – Буцефала,
съевшего зубы за долгий свой конский век).
Что же, фригиец, вяжи прехитрейший узел,
тором венчай совместимость ярма и дышла —
если рука со сталью всегда союзна,
меч македонца стоит, а притча – смысла.
Слушай цикаду, звенящую в левом ухе,
смейся над будущим, маленький человек —
мифы порой состоят из капризов Тюхе
и принесённых в жертву пустых телег.
Ожидание
...Проснуться под ситонский светлый дождь —
у нас такой ещё зовут цыганским.
Или грибным?
Не важно.
Ты – поймёшь...
Второй этаж к открытому пространству
стремится меньше, нежели к земле,
но если небо всё-таки очнётся,
и широко зевнёт отельный лев,
и рыкнет, устрашая инородца,
катящего набитый чемодан
с присущим Вечным
вымученным видом,
и громко захохочет юный Пан,
умело притворяющийся гидом,
то я с перил таки вспорхну туда,
где Солнце есть звезда,
ничейной птицей
и сяду к Гамаюн на провода
вещать всё то,
чему вовек не сбыться,
поскольку из ославленных сивилл
я самая никчемная, похоже...
Держи меня, пока хватает сил.
Пока ясны глаза, упруга кожа,
и пальцам, погружённым в шёлк волос,
всё очевидно без иных прочтений,
пока меня сын Нюкты не унёс
в поля тоски, где ждут слова и тени,
где всходят зёрна пагубы и лжи, —
держи меня, люби меня, держи...
Решение
Все Пенелопы во все времена едины
твёрдостью духа, достойной иной оправы,
чем монотонный труд, приводящий прямые спины
к перекосам – что характерно, всё больше вправо.
Прялкой ли, карандашом ли, иной забавой
время, в котором так много боли, так мало жизни,
переведёшь ты в соль на свои суставы —
разницы нет, как в завалах сентенций книжных
нет настоящего.
Есть только ты и вера
в то, что любой поступок ведёт к расплате,
но знак вопроса, что загнут, как хвост триеры,
неоднозначен.
Выбрось постылый саван и вышей платье —
синее-синее, словно чужое небо
в полдень, который на юге всегда отчаян,
яркими сорняками, растущими вместе с хлебом.
Выйди на берег.
Вернись к истокам.
Волна встречает
шёпотом, плеском, касаньем прохладных пальцев.
Мир продолжается после любых потопов.
Хрустнет ракушка – накопленный кем-то кальций,
эхом откликнется горний пустой акрополь.
Важен ли способ для возвращенья к теплу родному:
морем ли, сушей ли, в чреве птицы в броне дюраля?
Все Одиссеи помнят дорогу к дому,
но возвращаются только те, кого вечность ждали.
Спи, Медея
Как женщина, способная не только
в стогу колючих истин зреть иголку,
но и, не озаботясь полутьмой,
сшить новый мир затупленной иглой,
я утверждаю – в мире будет так,
как я решу, возлюбленный мой враг.
И я решаю.
За стежком стежок
шью твёрдый принцип: тот не одинок,
кто мир в себе – а я полна от века.
И как бумага терпит человека,
так я терплю молчание твоё
который год, и день течёт за днём,
ничем не отличаясь от прошедших.
Но пусть тебе, познавшему и женщин,
и суть войны, и горечь поражений,
не снятся мои тёплые колени —
я их перед тобой не разведу,
хоть шью тебе покой, а не беду.
Пускай в твоих морях достанет рыбы,
пусть покорятся Скилла и Харибда,
пусть будут нимфы преданны.
В свой срок
ты их предашь.
Гостеприимный грот,
увитый вечно спелым виноградом,
ты вряд ли удостоишь даже взглядом —
и в том ты весь.
Вся суть твоя – побег.
Беги.
Беги.
Неистовой мольбе
о взгляде, о внимании, о чувстве
не внемлет обезличенная пустошь —
поэтому ни слова от меня.
Не мёрзнет тот, в ком жив секрет огня,
но на маяк в ночи меня не хватит.
Я размыкаю мнимые объятья.
Я отпускаю призрачный фантом.
Я шью свой мир.
Вот берег,
прочный дом,
ребёнок мой, играющий с котёнком.
Скользи, скользи без устали, иголка —
пока нас не пожрёт голодный мрак,
всё будет так.
Всё будет только так.
Ужин
Мать-Геката полна и кругла, как тугой мой живот,
что исполнился смысла, но очень уж к сроку натянут.
Тот, кто занял объём, острой пяткой без жалости бьёт —
а недавно ещё был размером с орешек тимьяна.
Спит Ясон, запечатав ладонью приманчивый вход,
что по воле богов в скором будущем выходом станет
человеку – ребёнку – в чьём теле не ихор течёт
и побольше сосудов, чем в критском служивом титане.
Спит змеиный клубок неразобранных зол и обид,
спит и бледная совесть, и призрак убитого брата
не тревожит покой, потому что бесстрастен Аид
и к мольбам, и к проклятьям – из тьмы не бывает возврата.
Я любима теперь – и пусть прошлое пашут быки,
и пускай в борозде прорастают железные люди —
всё прошло.
Мной сторицей оплачено право руки
запечатывать вход в череде согревающих буден.
Но откуда шипит по-гадючьи слепая беда,
из какого угла, воздух трогая тоненьким жалом,
повторяет чуть слышно – так дышит ночная вода:
«Спи-и-и, Медея, – пока не услышала голос кинжала...»?
Он макал серый хлеб, ноздреватый и пышный,
в подогретое масло, и падали капли,
как секунды, весомы, в елейное море,
но едва колебалась густая поверхность,
сохранившая солнце и после отжима.
И катая маслину по белой тарелке,
и рисуя узоры зазубренной вилкой
на фарфоре, от печки не знавшем хозяйки,
его спутница зал обводила глазами —
не имевшая возраста, бывшая прежде,
чем моря, закипая, врывались в долины,
и бурлили, и пенились чёрные воды.
Он ловил её руку, он знал поимённо
каждый пальчик, увенчанный пламенным ногтем,
и равнина ладони, лишённая линий,
никогда не была для него откровеньем.
Мир шумел Вавилоном, утратившим стержень,
на семи языках, на вороньих наречьях,
но невидимый купол над парой предвечных
отсекал неуместное пиршество жизни.
До озноба, до мелкой пронзительной дрожи
я смотрела на тех, кто от века не явлен,
обжигаясь – смотрела, сгорая – смотрела,
за секунду платя безразмерной минутой,
и, летя на миндаль её длинного ока,
мотыльком в паутине взгляд пойманный бился.
Жизнь моя уходила, но я наблюдала.
...Так ужинал Хронос.