Текст книги "Душа нежна"
Автор книги: Ирина Шевелева
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
В отношения притяжения-восторга-отталкивания-недоумения, смешанного чуть ли не со страхом, вступили многие умы и таланты современности, магнитно притянувшиеся к роману, "перекрывшему" все написанное русским классиком XX века. И к личности писателя, представшей столь неожиданной.
Не только глобального пересмотра жизненных позиций потребовала "Пирамида", но и познания каждым собственной судьбы. Того, с чем лучше бы не встречаться в такой гениальной неумолимости... А "Пирамида" именно требует не просто чтения, а и высказанного отношения, активной, всей сущностью, реакции. Высказались почти все первые читатели романа. Приведу собственный, опубликованный в "Исторической газете", текст:
"ПИСАТЕЛЬ-ВЬЮГА"
Для русской литературы характернее "метель". И у Леонова есть "Метель" – болевая пьеса, взметающая тайны века, власти, страшного в душах людских. А "вьюга" – для особых, эпохальных применений. Тех, что задевают крылом вечность.
Это кружащее наваждение – леоновский роман "Пирамида". Она мощнее, выше и личности писателя, и его собственного представления о мире: век закрутил и вовлек его – и поглядом и действием – во многие свои ямы-ловушки. Вряд ли спасли бы Леонова его житейская опытность и "великолепный характер сильного человека", "отлично вооруженного для жизни" (Корней Чуковский).
Его спасло то, что он сам стал вьюгой. И "басовитым языком" (Горький о Леонове) загудела его проза, достигнув запредельной мощи "Пирамиды", вовлекшей:
– нашествия, Господни кары, родоплеменную неразбериху;
– всю густую бытовуху, вместе с игрой ума, охватом пирамиды мироздания, открытиями энергополей, биотоков, многопространственности;
– грозного вождя Сталина, расстрелы, лагеря, войны, массовые истребления людей и природы;
– конец цивилизации и жизни земной;
– все написанное об этом – Леонида Андреева с его темой вочеловечившегося Сатаны, Булгакова с его "квартирным вопросом", Уэллса с его "Машиной времени";
– Самого писателя Леонова, все творчество, начиная с "Бурыги";
– язык века: роман написан на универсальном языковом материале русского столетия: так говорили до 17-го года, в начале 20-х, в 60-е, в 90-е. так говорят сегодня. Круговерть романа вобрала супержаргон века и дала язык грядущим векам – лирический, метафизический, бытовой, религиозный;
– читателя: его родовую память, представления о самом себе и мире...
Надо всем – вьюга. И эта вьюга – "Пирамида".
Из разговора Леонова с журналистом Сергеем Власовым: "Я, знаете ли, мистик и свои представления строю отнюдь не на рациональном".
Пером Леонова водит Господь, когда бушует пресловутый протуберанец фотонная вьюга, и когда бушует кровавая вьюга – то дробящая всех в крупу, слипшуюся сырую кашу, то ясно вдруг видны лица, фигуры, судьбы, заборы, глинистые дороги, тусклосветящие окна в вихревой тьме, чердаки и подвалы, стилизованные под "Яры". В поэзию стихии вовлечена скудость существования людей, их непостижимые спаянные скопища, их (наш!) горький – жуткий – кусок хлеба. Уцелевшее хилое канапе... А пуще всего разыгралась вьюга снеговая у этого самого зимнего русского прозаика.
И в ней – не блоковские фигурки в "снежных масках". У Леонова все люди одухотворены и сами вершат свою судьбу со стилом или мастеровым инструментом в руках. Русский мужик по-прежнему олицетворяет загадку бесконечного повторения деспотизма в Российской державе и бесконечного ей подчинения, что явлено у Леонова в образе мужика-зека, украдкой перекуривающего на карнизе монументальной брови вождя – гигантского монумента, возводимого загнанным в зону народом. Явлено и в православно-интеллигентной семье Лоскутовых, где взаимно любящие чада и родители "во спасение" посылают друг друга на муки и гибель.
Роман "Пирамида" увлекает в бесконечное, вечное кружение. Но нет: внезапно останавливается его вселенское колесо. Наваждение обернулось громадным зданием – пирамидой... Это – избушка о. Матвея, домик со ставнями на окраине Москвы, у церкви и кладбища. И – "вознесся выше он главою непокорной" и пирамиды Хеопса, вобранной внутрь романа, с его бессмертием по-древнеегипетски, и Александрийского столпа вослед бессмертному русскому памятнику. А может, и пирамиды самого мироздания. И сгорел. В гениальном финале – рухнувшая тишина: "Столбы искр взвивались в стемневшее небо, когда подкидывали новую охапку древесного хлама на перемол огню. Они красиво реяли и гасли, опадая пеплом на истоптанный снег, на просторную окрестность по ту сторону поверженного Старо-Федосеева, на мою подставленную ладонь погорельца".
Да, вот в чем дело. В "погорельце". Ну, если бы Леонов в финале хоть бы сказал: вот что, мол, мы прошли, что рухнуло или рухнет в небывалой катастрофе. А потом снова начнем... А он-то: не начнем. И не потому, что старым писал, что самому умирать – его собственная жажда продления вобрала лишь роковые письмена. Именно это, кажется, отшатнуло даже вернейших приверженцев Леонова.
А Петра Алешкина, прежде равнодушного к Леонову, его труднейший, грознейший, безнадежнейший громада-роман заворожил до восторга, до притягивания без сопротивления, без боязни бытийных ловушек и пропастей. Притянул его, наиболее зоркого к окрестностям жизни из всех современных писателей. Опять, почему?
Да потому, что он все это уже прошел, всем родом своим, всей накопленной, претворенной в личность силой от поражений и побед. Когда читаешь у Алешкина про его видение Леонова, вдруг ощущаешь, как он, Алешкин, знает его. Как знает всю, целиком, "Пирамиду". Ощущаешь, как в увлеченном чтении "Пирамиды" он идет тем своим путем, который еще им в то же время не пройден как писателем, творцом. Но пройден героем его прозы. Тем, о ком они как раз и говорили с Леоновым. Как в той встрече героев "Пирамиды", остановившей внимание М. П. Лобанова:
"Взрыв собора. Встреча о. Матвея с комиссаром Скудновым. О. Матвей благословляет Скуднова на государственное служение. Леонов сказал мне, что Скуднов взорвал храм, чтобы спасти многих других. "Вот они, русские люди! (о. Матвей и Скуднов). Вместе встретились наедине, за бутылкой".
Это державная дилемма Анохина из "Откровения Егора Анохина". Свое повествование из времен революции и советской эпохи Алешкин написал, по крайней мере, в первой его части, задолго до знакомства с Леонидом Леоновым. Его эпос об антоновщине появился, в первой своей части, в пору до обвального потока разоблачительной литературы, но уже с ослаблением режима, первого погружения в закрытые архивы, появления в печати публицистической правды о былом. Стали возможны контакты с эмигрантскими изданиями, вплоть до аргентинской "Нашей страны", основанной Иваном Солоневичем, "Континента" Владимира Максимова, который первым и напечатал главы этого романа. Позднее вещь вышла книгой. Искать в романе "Откровение Егора Анохина" прямых перекличек с "Пирамидой" бесполезно. Это совсем иная песнь. Но она впевается в романное время "Пирамиды", как и "Тихого Дона". В мировое историческое время. Своей крестьянской составляющей, испытаниями православного нравственного мировоззрения, сотворением русского третьего сословия. Для Алешкина "Пирамида", как и "Тихий Дон", безусловно, свое произведение. Более того: "Для меня как писателя "Пирамида" – абсолютный сюжет". Это признание со стороны писателя именно сюжетной, событийной прозы – знак полного доверия. Под знаком этого признанного Алешкиным абсолюта далеко просматриваются-проверяются на истинность события в его эпическом повествовании "Откровение Егора Анохина".
Бытийные противостояния.
"Антонов взял газету, спросил:
– Что за беда?
– Читай съезд, читай!
– Что? Не тяни! – бросил Степаныч.
– Ленин отменил продразверстку. Налог.
Степаныч впился в газету, потом отбросил ее, вскочил, захохотал, ухватил за плечо Богуславского, за полушубок, закричал:
– Мы победили! Понимаешь, мы победили!"
И пророчески Антонов добавил, мол, мы еще мужику пригодимся. Сам он, убитый, разоренной Тамбовщине вроде уже и не пригодился, но память о нем, его политике, нацеленной на народную победу, его историческое поведение стали бесценным, истинным, хотя и подспудным дeржaвным опытом. А может быть, стрелку политического компаса века он все же сдвинул, с последующими, пусть не сразу "колебаниями почвы"...
В противостоянии Антонову – те, кто почувствовали себя хозяевами России. Его Маркелин – явно из свиты Сатаницкого...
"...Заорал арестованным мужикам:
– Я прощаю вас на первый случай. Это Трофим вас на бунт подбил. Но в следующий раз пощады не ждите!.. А сейчас выкуп за каждого тысяча рублей и можете быть свободны... Жду – час. Кого не выкупят, расстреливаем!"
Тема выкупа русским человеком своей жизни, вплоть до скрупулезного высчитывания цены ее в разные периоды режима, способы выкупа и связанные с ним нравственно-житейские метания, та "тяжесть жизни", которую в виде литературоведческого термина выдвинул наш виднейший исследователь литературы П. В. Палиевский вместе с определением "жестокий реализм" в применении к "Тихому Дону" – включает "Откровение Егора Анохина" в романное пространство "Пирамиды" и "Тихого Дона".
Еще одна неприметная вроде бы общность высвечивает какое-то главнейшее, необъяснимое духовное знание русских писателей. Причем именно в этом пункте современный автор как будто не понимает классика:
"...мне не хватало одного эпизода, одной главы. Одна сюжетная линия, на мой взгляд, главнейшая в романе такова: когда Бог создавал человека из глины, он решил поставить его над ангелами, то есть между собой и ангелами. Ангел Сатаниил, узнав об этом, возмутился: – Господи, как же так!..
...мне, как читателю, хотелось видеть сшибку Сатаны с ангелом. Я сказал об этом Леониду Леонову при очередной встрече.
– Нет, нет, не надо. Шатаницкому такая встреча не нужна. Он все делает, чтобы она не состоялась".
Но ведь и в прозе Алешкина избегнута прямая встреча-схватка добра со злом. И у него зло делает все, чтобы такая встреча не состоялась. Видно это, например, в сценах суда, где зло после наскока через подручных обычно запутывает ситуацию и скрывается.
А в целом бытийные персонажи Петра Алешкина вполне существуют и в мире "Пирамиды", как существуют в мире "Тихого Дона", где ближе всего у него по художественной выписанности и к леоновским и к шолоховским фигурам люди темного начала:
Вот его Мишка Чиркун "разделся, кинул шапку и полушубок в кучу на сундук, пригладил ладонью черные, сухие и короткие волосы на удивительно маленькой голове. Длинноногий, широкий в костлявой груди, поджарый, большеротый, с близко посаженными глазами, озорной, подвижный, как на шарнирах весь. Он-то и подсел, уватил Настеньку, когда кто-то предложил сыграть "в соседки"...
Девушка повернулась к Мишке Чиркуну:
– Отдаешь свою соседку?
– Ага, раскатал губы... – ухмыльнулся Мишка..." В общем, сень великих произведений осеняет творчество Петра Алешкина благосклонно, личное общение его с Леонидом Леоновым зафиксировано исторически, о чем бы ни велись между ними разговоры. Здесь любопытно то, что содержание их в их особо доверительной, взаимопонимаемой части Петр Федорович не обнародует. Но вот пример контакта на личностно-литературной почве. Леонову не понравилось, что на обложке изданной в "Голосе" книги слились фамилия автора и название.
"– Петр Федорович, – сказал он. – Надо бы вам название чуточку опустить пониже, а то, видите, как получается: Леонид Леонов вор.
– Леонид Максимович, – засмеялся я, показывая журнал, где была опубликована повесть "Я – убийца", – смотрите, здесь еще страшней для автора: Петр Алешкин: Я – убийца. – Мы посмеялись, пошутили, и эпизод этот забылся".
Насколько Алешкин усвоил литературные уроки классика, преподанные и в пространных леоновских монологах, неведомо, пожалуй, и ему самому. Изменилось ли что-то, изменится ли в дальнейшем в его писательской манере, время покажет. Однако влияние отношения к слову непревзойденно владеющего им, конечно, не могло не сказаться на общем дыхании, на усилении свободы словоизъявления младшего писателя. Что, кстати, неброско, но явственно заметно, например, в самом течении повествовательной речи в одном из последних рассказов Алешкина "Пермская обитель".
Сокровенное проступило у Алешкина в портретах Леонова, то есть в наиболее художественно безошибочных сторонах его прозы. Первое, нейтральное впечатление:
"Леонид Леонов открыл нам дверь сам, открыл, глянул на меня острым глазом, другой, прищуренный, как бы спрятался глубоко в глазнице, за веки, под белой жесткой бровью, и было впечатление, что оттуда он хитренько и постоянно изучает, оценивает тебя, протянул худую теплую руку для пожатия и хрипло сказал:
– Проходите, проходите.
Он довольно энергично двинулся впереди нас по коридору в свой кабинет".
Есть откровенно старческие портреты, портреты в интерьере, есть Леонов в гневе, в отчаянной и притом дипломатичной борьбе за свое детище, за свою общественно значимую гордость русского писателя. "Я был поражен памяти, ясности мысли Леонида Максимовича".
Портрет через собственные ощущения: "Когда мы уходили от Леонова, состояние мое было какое-то умиротворенное, хотелось думать о вечном, о Боге, о литературе". Вот Леонов в миг вручения ему – сюрпризом – изданной двухтомником "Пирамиды": "Мне рассказывали, что Леонид Леонов взял книги дрожащими руками, спросил: – Это "Голос"... это "Голос" издал? перекрестил их и во время разговора все время держал в руках, гладил, ласкал, то и дело открывал, разглядывал, потом говорили, взял и на ночь с собой в кровать. Сбылось предсказание Ванги!"
Но особенно впечатляющи портреты Леонова в движении, в ведении беседы, в обстановке встреч, придающих его образу бытийную объемность.
"Леонид Максимович вдруг быстро молча повернулся к своему креслу, нагнулся и вытянул из-за шкафа большую фотографию в рамке под стеклом. На ней была группа за столом.
– Это мы в Сорренто, – показал он нам. – Вот Горький, а это баронесса Будберг, урожденная Закревская. Сложная женщина, она была одновременно женой Горького и Уэллса, умная...
– Да еще и к Локкарту ездила, – добавила Таня".
И в тот же день другой разговор:
"Леонид Леонов пригласил нас за стол, выставил хорошее вино, сам чуточку пригубил. За столом разговор зашел о Боге, и Леонид Максимович спросил у нас: верим ли мы в него?
– Церковь редко посещаем, – сказала Таня.
– Скажем так: неглубоко верим, – добавил я.
– А я глубоко верующий, – сказал он".
Возможно, именно здесь не объяснимое словами "энергетическое поле" глубинного взаимного принятия и живого интереса друг к другу людей, между которыми, со стороны, мало что есть общего. Алешкина притянула бесстрашная эсхатологически, суровая до отчаяния и насыщенная невероятным знанием вера Леонова, от которой отшатнулись даже его преданные читатели и соратники. Или же те, кто не вчитался, не вдумался, просто не смог переступить порог романа. Алешкин же прочел, воспринял и не устрашился. И именно этим привлек Леонова.
"Он говорил, что у него маниакальное заболевание непосильной темой. Это тема – судьба человечества, конец света.
– Может быть, после нас, когда кончится цикл человеческий, появятся новые жители Земли...
Я сказал, что верю, что природа найдет выход, чтобы человечество не уничтожить".
Интересно, что, пожалуй, только М. П. Лобанов и Петр Алешкин осмелились вмешаться в само содержание романных эпизодов. Лобанов предложил Леонову включить в думы героини, что она может родить от Дымкова не ангелят, как было в мечтах первоначально, а – антихриста. Леонид Леонов переделал думу – родит девочку... Алешкин же предложил сохранить оба варианта произошедшего в семье Лоскутовых после визита фининспектора. Леонов советовался с ним, какой из вариантов выбрать...
Это, конечно, свидетельство доверия, интереса к личности собеседника, к его выбору.
Петр Алешкин действительно сделал выбор. Он не стал, да и не мог стать безоговорочным последователем творческого мировидения автора великого русского романа. Зато творчески принял его, пожалуй единственно: "абсолютный сюжет".
Как, думается, безоговорочно принял и "Тихий Дон".
То есть оказался под мощнейшим влиянием великих – и вышел на поиск своего пространства.
Речь, разумеется, не о личном писательском, литературном поиске конкретно Петра Алешкина. В его произведениях прочно существует освоенное им пространство, закрепленное за ним. Завораживает именно воля случая и судьбы, как бы независимо от авторских волеизъявлений выводящая его на поиск романного пространства и времени для всей литературы. Оттого, прежде всего, что писатель Алешкин и его герой не эсхатологичны.
Поразительная космическая беспечность молодости, новизны: природа, Бог "что-нибудь придумают"...
Того же духа молодости и новизны его "Откровение Егора Анохина". Да, в нем переплавлены гнев и страсти поколений, переживших это время. В нем впитанный родовой, народный опыт. Трезвое, зрелое осмысление его. И острая, молодая, изумленная завороженность происходящим словно бы вот сейчас, перед твоими глазами, с тобой. Эсхатологическая тема, поддержанная вставками библейскими, из Апокалипсиса, дана именно как прорыв в неведомое. Это повлияло на речи и поступки действующих лиц эпического повествования, сказалось в воссоздании единоборств и трагических сцен в обрисовке разбитых, побежденных, уничтоженных, в жадном желании жить, во внезапности, редкой даже у Алешкина, смены исторических эпизодов, в свисте ветра, несущего повествование.
В сущности, этой вещью Алешкин решает, без каких-либо деклараций и философствования, самим движением событий, быть ли человечеству. С явственным, озонным дыханием утверждения. Именно решает – каждым решением своего героя Анохина, свидетеля, участника, жертвы и победителя, личных и исторических обстоятельств. И это решение определяет тембр, настрой, подъемный тон его писательского голоса, повествующего о трагическом, – как уже говорилось, молодой, бодрый, победный, что называется, открытого типа.
Здесь, наверное, тоже причина тяги Леонова к писателю младшего поколения. Как пишет сам Алешкин в "Моем Леониде Леонове", тот интересовался его творчеством. Чего стоит хотя бы вздох классика:
– Жаль, что у нас с вами разные манеры письма! – то есть невозможность для Петра Федоровича помогать Леонову в работе над рукописью. И одновременно присутствие у Леонова такого желания.
А к кому бы из новых поколений тянулся Леонов, несмотря на внешне почтительное отношение к нему младших собратьев по перу, по существу, далеких от его внутреннего мира. Как забавный анекдот вспоминает Алешкин в "Моем Леониде Леонове" диалог, произошедший у классика с официальным редактором "Пирамиды" в "Нашем современнике". Леонов позвонил в журнал, спросил у "своего" редактора о его впечатлении и услышал:
– Ничего... Слог хороший.
"Ну, могу же я не любить какого-то писателя!" – впоследствии, по-своему резонно, отозвался о Леонове его журнальный "редактор", писатель с большими амбициями, достаточно признанный автор.
Петр же Алешкин, не мог не любить Леонида Леонова, во что можно поверить по одному лишь "Откровению Егора Анохина". За бестрепетность художественной правды, воплотившейся в сюжетном абсолюте. За то, что Леонов в литературе царь и бог.
И сам Алешкин в быстрой смене эпизодов, кульминационных чувств и поступков людей, и прежде всего своего героя Егора Анохина, не просто отваживается на небывалую с давних в литературе пор правду и свободу, но прямо-таки по-царски вершит их в своем произведении. Тогда, когда его Анохин, произнеся внутренний приговор Тухачевскому, некогда вручавшему ему, бойцу революции, именную шашку, переходит с эскадроном к Антонову, когда, подчиняясь общенародной вековой традиции, идет на службу новой власти, и особенно, когда буквально "выпрыгивает" из тисков режима, оставаясь в своей стране, и обретает свою личную судьбу, принимает собственное бытийное решение, пусть даже ценой самых рискованных жизненных превращений. Жизнь Анохина – причудливая цепь приключений. И удивительно, но они не противоречат ни ходу истории, ни общенародной жизни. Наоборот, именно так правдиво выражают их.
Судьба Анохина – где-то и "Судьба человека" Шолохова. И, судьба героев "Пирамиды". Но, прежде всего, она его собственная. Непривычно описана жизнь Егора в немецком плену – на крестьянском хуторе.
"Корова, он приметил, паслась неподалеку от усадьбы. В катухах, в курятнике было ухожено, чисто, и он, подбирая слова, спросил, желая узнать, есть ли в доме мужчина, кроме старика:
– Аллес... ду... айне?..
Эмма поняла, кивнула:
– Я! (Да).
– Ду фрау... – Егор запнулся, не вспоминалось по-немецки слово "сильная"..."
Быстро сменяются эпизоды, и вот уже, оставив в немецкой деревне двухлетнего сына Ивана, Егор освобождается из плена. Следует нигде не отраженная в такой правдивости сцена:
"– Вы Анохин Егор Игнатьевич?
– Да, – поразился, оторопел Егор. – Откуда вы знаете? – брякнул он не удержавшись.
– У немцев в комендатуре все четко зарегистрировано: кто, где, куда, откуда!.. Мы за тобой, собирайся!.."
И вместо жестких допросов далее следует:
"– Не жалко оставлять? – кивнул лейтенант на детей.
– Жалко, Жалко... – признался Егор. – Сердце разрывается... но что делать? Разве можно избежать?.. Нет...
– Товарищ лейтенант, – заканючил вдруг притворным жалобным голосом веселый солдат, – если перина отменяется, давайте хоть пожрем тут! Смотри, поросята, телята, мясца, должно быть, полно, и молочка небось хоть залейся...
– Правда, давайте пообедаем, жратвы много, – поддержал его Егор.
Лейтенант потер пальцем подбородок и согласился". В емкой сцене, написанной словно с натуры и, безусловно, со слов воевавших людей, заключен богатейший и скорбный народный "мирской приговор". Скрывавшийся от преследования советских властей Егор честно идет на фронт, в плен попадает невольно, не зная ни о немецких концлагерях, ни о приказе не сдаваться в плен – попадает в первые дни войны. Не зная, что за это его ждут советские лагеря, которых он тоже сумел бы избежать. Русские крестьяне, встретившиеся на процветающей, руками русского и немки поднятой ферме, вмиг сбрасывают с себя тяготы войны и от души наслаждаются этим райским уголком. Между людьми протягиваются живые нити. Но никуда не уходит и жестокость времени. И Егор, и лейтенант знают, что надо воевать дальше. Не уходит ненависть к врагу, но и понимание русской судьбы. Русские люди посмотрели друг на друга "острым глазком", как говорит Розанов, – и без слов все понятно. Сцена, в общем, леоновская. Но у Леонова ее нет, как не могла она прежде появиться, по крайней мере в печати, и у Алешкина. А заключенная, вернее, выпущенная на волю жизненная правда в ней независима от запретов. Что подтверждено множеством жизненных примеров, множеством судеб. И вообще война могла бы повернуться по-другому, если бы не хищная, нерассуждающая глупость и жестокость немецкого войска, немецкой политики. Если бы немцы не стали уничтожать население... Народ эту правду знает. Знает и писатель. На себе испытал ее Анохин, который, расставшись с немецким хутором, возвращается в армию, берет Берлин, получает медаль за взятие его.
На родине он снова вынужден принимать стратегические решения, собственным чутьем улавливая ситуацию в державе, в родном крае.
"После войны Егор восстанавливал Днепрогэс, потом там же работал, побаивался показываться в Тамбов, опасался, что вспомнят о нем, но частенько приходила мысль, что двенадцать прошедших лет многое изменили. Большинство прежних знакомых по НКВД, скорее всего не вернулось с войны, пришли молодые, которые о нем слыхом не слыхивали".
Собственная бытийная разворотливость – больше герою положиться не на что, не на кого. И тут он удачлив, тут он победитель, не увенчанный лаврами, но оцененный внутренним уважением народа, земляков, среди которых – тоже уцелевших, каждый со своими ранами и увечьями – скромно, ничем не выделяясь, живет, вернувшись в деревню. Но не значит, что смирившись. Наоборот, душевно закаленный, внутренне налитой силой свободы решений и поступков. Не сверхчеловек – обычный и истинный русский человек.
Простил ли он сгибавшую его власть, эпоху? Так вопрос Алешкин и его герой даже не ставят. Его Анохин дышит уже новым романным пространством. Он вышел в него, чует новое героическое время. И последним поступком своим являет смелую, роковую готовность пребывать в нем.
Заключительный кульминационный эпизод "Откровения Егора Анохина" заставляет читателя вздрагивать и трепетать. В нем Егор Анохин берет на себя Божью волю. Сам выступает от имени ее. Сцена убийства им личного векового врага, подло расстрелявшего его отца, антипода по жизни Мишки Чиркуна выходит за пределы мести и звучит в полной бытийной объемности.
"– Богу одному ведомо, что прощать, что нет, – кротко вставил Михаил Трофимович, с таким видом, будто им с Богом все ясно, понятно и смешно смотреть, как суетится, раздражается до исступления Анохин.
Эти слова, тон Чиркунова показались Егору Игнатьевичу до отвращения лицемерными, кощунственными.
– Ну да, ну да! – воскликнул он неистово. – Принял же он к себе в равноапостольные братоубийцу, а с тобой еще проще: чужих жизни лишал! Тебе до святости одного шага не хватает: мученической смерти!
– Я каждый день ее у Бога вымаливаю...
– Считай, что вымолил! – выкрикнул исступленно Егор Игнатьевич. – Вот она, десница Божья! – вытянул он свою руку с растопыренными пальцами, показал Михаилу Трофимовичу и вдруг схватил этой рукой столовый нож и ткнул им в шею Чиркунову".
Не гордыня ли двигала рукой писателя и его героя на осуществление этой сцены? Тут объяснения, толкования невозможны. Сцена осуществилась, стоит перед глазами, осуществляя путь к новому роману. Деянием старика...
Не такого ли старика увидел в Леонове Алешкин? Земляка по Руси... Героя нового романного времени.
Кажется, будто, в отличие от Леонова, Петр Алешкин обошел стороной путь прогресса, единственно возможный по представлениям сегодняшней цивилизации путь в будущее, в иные измерения. Обошел технизированного, компьютеризированного, "рокеризированного" человека, усилиями генной инженерии проталкивающегося в будущую жизнь и одновременно готовящего гибель будущего. Обошел и магию эзотеризма – пусть и вера в сверхъестественные силы, движущие судьбу человека, для него и его героя тайно сладка. В этом смысле он действительно человек из античного полиса.
Но удивительна, несокрушима его вера в человека, в волшебную, божественную мощь человека. В русского человека. В преображение как путь. В собственное предначертание. Оно проступает в эпилоге "Откровения Егора Анохина", в главе под вещим названием "Свершилось!" и эпиграфом: "Ни плача, ни боли, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло". Откровение. Гл. 21. ст. 4". В предсмертном видении Егора Игнатьевича – женского образа. Он видит свою единственную любимую. Но это и близкий всякой русской душе образ Богородицы, чью волю, в борьбе за спасение души, за счастье любимой и свое он нес сквозь тернии века.
В сущности, финал у "Откровения Егора Анохина" сказочный. То есть бессмертный.
И этим писатель, безусловно, обязан тому, что в русской литературе живут Шолохов и Леонов. А чем-то несказанным обязан самому себе...
Интересно, что, жадно слушая монологи Леонида Леонова о литературе, прикоснувшись через него к высшим энергиям словесности, Петр Алешкин четче всего запомнил, в том числе и записывая, именно мысли классика о судьбе человечества, цивилизаций, достижений духа человечьего. Возвращается к ним снова и снова в своих художественных мемуарах "Мой Леонид Леонов". Притом не в отвлеченном восхищении, а в сильнейшем личностном отношении, в горячем чувстве. Признается, что испытывал к Леонову нежность.
Не нам судить о последствиях той или иной встречи на путях литературы, о последствиях того или иного рокового или сказочно счастливого случая. Но и проходить мимо таких судьбоносных встреч было бы попустительством нравственно-национально-державной энтропии.
Тем волнительнее читать строки Петра Алешкина о ниспосланном ему подарке судьбы:
"Леонид Максимович размягчился от теплых слов Льва Алабина (автора статьи о "Пирамиде" в "Коммерсантъ-Дейли"), снова заговорил о том, как ему тяжко, как хочется умереть. Я пытался успокоить его, потерпеть, станет легче, смотрел на него с жалостью и нежностью, держал его руку в своей. Уходя, поцеловал. Он долго держал мою руку в своей, не отпускал. Я не знал тогда, что вижу его в последний раз..."
В какой еще литературе мира есть такой историко-литературный факт?! В русской же, начиная с предсмертных дней Пушкина, – не единожды бывало. Писатели умирают, а сцепление с любовью и нежностью к ним собратьев по перу, по слову русскому оставляет их на земле...
ГЛАВА V
ДУША НЕЖНА
Деревенскому старику Егору Игнатьевичу Анохину, ровеснику XX века, в его предсмертный миг явился образ женщины, любимой им всю жизнь. Явился в темнице, в камере предварительного заключения:
"Сознание туманилось, стены расплывались. Вдруг дальний самый темный угол светлеть стал потихоньку, озаряться, через минуту из яркого сияния вырисовались прозрачные очертания человеческой фигуры, вроде бы женской фигуры. И чем явственней она проявлялась, тем радостней и покойней становилось Егору Игнатьевичу. Еще через минуту он стал различать лицо, глаза, лоб, губы. "Настя, Настенька, касаточка!" – прошептал он, медленно растягивая свои губы в улыбке... он резко дернулся, чтобы подняться, но только судорога пробежала по телу. И все же радость не покинула его. Егор Игнатьевич стал ждать, когда Настенька приблизится к нему, ждал со счастливой улыбкой: она не оставила его, пришла к нему! "Настенька!" – еще раз прошептал он и умер.
В действительности Настенька в милицию не приходила. Но все же пришла – ведь перед смертью все видно. Любовь свободно парит в мире сверхъестественного. Даже она-то и есть связующая нить нашего и иных миров. Особенно на грани жизни и смерти, недаром ведь так часто представление о любви ассоциируется со смертью. И – с любовью за гробом. Но только тогда, когда в земной жизни люди сумели познать ее, проявить ее творящую чудо силу.
Такова тайна любви, творчески волнующая Петра Алешкина с его первых произведений.
И в то же время в любви, как и в душе русского человека, для писателя нет тайн. Потому что русская душа наделена любовью во всей многогранности ее проявлений – такова ее вселенская, бытийная данность.
Так оно и воплощено в прозе Петра Алешкина. Любовные истории рассказываются писателем на житейском, густо замешенном бытовом и социальном фоне, "на земном плане", далеком, так сказать, от отвлеченных материй, несмотря на то, что в любовных деяниях задействованы самые разные любовные виражи, на самых разных социальных и временных уровнях. Вся, говоря по Бунину, грамматика любви.