355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Шевелева » Душа нежна » Текст книги (страница 1)
Душа нежна
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:35

Текст книги "Душа нежна"


Автор книги: Ирина Шевелева


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Шевелева Ирина
Душа нежна

Ирина Шевелева

Душа нежна

ГЛАВА I

ПУТЬ К РОМАНУ

По прозе Петра Алешкина можно изучать душу русского народа. Для самого писателя нет в ней неведомого, ведь это его душа. По Алешкину, любые внешние обстоятельства воспринимаются русским человеком прежде всего как поле для приложения сил. Нигде мужик не пропадет. Выживут из деревни – в город налегке уйдет. Закроют завод, вредное производство с его опасными и серыми буднями – сам себе подыщет применение, широко оглядевшись. Откроют кордоны – махнет в чужое государство. И еще как себя покажет. Один работяга в рассказе Алешкина за границей тореадором стал, любимцем публики.

Ничего, что в тюрьме побывал... Другой герой писателя, запросто дает объявление в газете "Из рук в руки": "Предлагаю молодой девушке прокатиться на машине по США от океана до океана".

Первая заметная особенность прозы Петра Алешкина в полном отсутствии у его героев чувства оседлости – у выходцев из деревни, а то и жителей ее. Даже тот, кто вроде считается деревенским жителем, сегодня – в хате, завтра – где угодно.

И никого это не удивляет, прежде всего самих героев, все тех же крестьян, мужиков и женщин из народа. Они ведь такие и есть, носители национального характера. Они не изменяют своей внутренней сути, своей природе. При этом герои Алешкина не претерпевают вместе с переменой образа жизни тех социально-нравственных перемен, как, скажем, герои Шукшина, попадающие из деревенского в незнакомый, часто разрушительный для них мир. У Алешкина русский человек остается русским человеком, не испытывая душевного дискомфорта, а переживая душой исключительно личные обстоятельства.

Все у русского человека свершается играючись, без натуги и нытья. Сам же все видит и понимает. Пережив горбачевские "судороги", в августе девяносто первого "все три дня смеялся, наблюдая за государственной комедией, особенно развеселился, когда узнал, что председатель КГБ не сообразил, что надо бы пяток человек, включая Ельцина, посадить под домашний арест".

Другое дело, что с каждым рассказом, или шире развернутым повествованием, проза Петра Алешкина насыщается событийно. Его взгляд расширяется до охвата все больших проявлений русского бедового нрава и крутого деяния. Вонзается в современность истории, в судьбу людей державного выбора в своем романе "Откровение Егора Анохина": эпической трагедии тамбовского крестьянства. Это не исторический роман. И не нетерпеливое "дай договорить", "всю правду сказать", характерное для "разоблачительной" литературы, черпающей былое из новооткрытых архивов. Это и не только обнародование семейно-политических трагедий. У Алешкина повествование действительно эпическое – о вечном. Живое, горячащее кровь изумление перед небывалым, в народной жизни свершаемым, свежие раны, без всякой исторической прослойки, перспективы ударяющие вот сейчас в голову гнев, рвущая душу боль. Словно убрали крышку с задвинутого в угол истории чана, а там все непогибшее, кипучее, живущее.

"Угаров, удаляясь, летел в одиночку, крутил над головой свинцово поблескивающую шашку, быстро сближался с отрядом Антонова, подскочил, врезался – конница расступилась перед ним и тотчас сомкнулась, колыхнулась и успокоилась, проглотив командира дивизиона. Слышно было сквозь шум леса, как ветер трепал красный флаг антоновцев, хлопал им. Егор вздохнул, оглянулся на свой эскадрон, замерший в нерешительности, буркнул негромко:

– Ну что, пошли!"

Так и географически алешкинская проза – весь русский мир вширь и вглубь, в его естественных, в духовном опыте, пределах. Тот, что именуют "евразийским", у Алешкина скорее "центральноевразийским", пространством. Древние славянские земли, Сибирь. Неизбежно проступают азиатские республики, с выходом в Афганистан как эпизоды русской судьбы. Далее писатель включает Европу, Америку – везде бьется русский пульс, вдохновляется на действие русская душа. Всюду исключительно русский мир буйствует, робеет и свирепеет, ширится, врастает в среду, осваивает ее, ищет правды, любви, ищет себя.

Есть у писателя сюжет о рождении русского человека. В нем, как в капле природной воды, содержится вся историко-национальная информация: начала вечные, стихийные, гражданские, державные. В нем, трагедийном, торжествует жизнь:

"Андрей Исаевич выломал из плетня кол, подкрался вдоль стены избы к окну и хватил им по раме. Осколки стекла брызнули на стол, зазвенели по полу. Бригадир снова вскинул кол. Для Ивана Игнатьевича все встало на место... Спокойно поймал он на мушку лицо бригадира и нажал оба курка. Ствол резко подбросило вверх. Голова Андрея Исаевича откинулась назад. Он выпустил кол, взмахнул руками, схватился за лицо и упал навзничь. Иван Игнатьевич видел, как председатель сельсовета кинулся за сарай, а милиционер перемахнул через плетень и скрылся в лопухах. Фуражка его с красным околышем медленно катилась по пыльной дорожке к калитке, подпрыгивая на козырьке, как птица с перебитой ногой.

Иван Игнатьевич бросил ружье на стол на осколки стекла, выдвинул ящик стола, взял горсть патронов, высыпал их на стол, оставив в руке два, привычным движением переломил ружье, зажав приклад обрубком руки под мышкой, вставил патроны в стволы.

– Игнатьич, опомнись! Что ты наделал! – кричал из-за сарая председатель сельсовета...

...Подошел председатель сельсовета, бледный, с жалкой растерянной улыбкой,

– Все! – сказал он и зачем-то развел руками!

Звук голоса привел в себя оцепеневшего Кирюшина. "Ничего, я защищался... А девка случайно подвернулась. Бригадир-то убит. А мог бы и я!" – пронеслось у него в голове...

...Привезли сельскую фельдшерицу. Бабы, заполнившие палисадник, оторвали Любаню от мужа и отвели в сторону. Она повисла на их руках, продолжая причитать и раскачивать головой. Фельдшерица подняла фуфайку за край, посмотрела на лицо Андрея Исаевича, подержалась за кисть его руки и сказала что-то милиционеру, разведя руками. Бригадира понесли к телеге. И тут из избы донесся вопль, за ним другой. Мальчишки и бабы шарахнулись из палисадника. Кто-то заглянул в окно, крикнул:

– Дуняшка рожает!

Заплаканные бабы засуетились, выдворяя ребятишек за забор, на улицу. Дверь наконец-то выломали. Ивана Игнатьевича вынесли в сени. В сундуке нашли чистую простыню и положили Дуньку на кровать. Она металась, визжала, долго не могла разродиться. Молодая фельдшерица волновалась, беспомощно опускала руки, не зная, как помочь. Догадались послать за бабкой. Но Дунька родила без ее помощи, родила и притихла, тяжело дыша открытым ртом.

– Ишь ты, какой крепенький! Ишь, какой терпеливый мужичок! – бормотала бабка, наклонившись над постелью, перевязывая пуповину ребенку".

В широко развернувшейся событийно прозе Петра Алешкина этот эпизод ключевой: не только по обстоятельствам рождения самого писателя, но и как исток его художественного мировоззрения. Ключ – в позиции Алешкина как русского писателя. В широте душевного охвата. В привлечении мира, страны, людских страстей, неразрешенных, в узлы спутанных связей родов и поколений. В деянии под небом Руси, под солнцем красным.

Русская литература и поныне не забывает, что она великая. Одолевающая преграды, выходящая из берегов, уносящая в неведомые пространства – являя их. Не говоря уже об опрокидывании чисто литературных условностей, утверждении – обнародовании необъятных и первичных истин искусства, преображении людского мировосприятия. Она все так же творится в исходной мощи, в предначертанности увлекать за собой все пласты жизни, устанавливать новый мировой порядок. Ведь русская художественная литература – это красно украшенный космос.

Так, отдавая себе отчет или просто в силу наследственности, пишут современные создатели русской литературы. Граждански они, как и все россияне, живут при катастрофическом падении национального самосознания. Но пишут – как представители великой культуры. Ловят прирожденным художественным чувством вечное, действенное, жизнестойкое – то, что присуще менталитету, воплотившемуся в Российское государство.

И ни капли идеализации. Смехом сквозь позор, обиду за свой народ, сквозь растерянность и гнев прорывается сатира в остропамфлетной повести Петра Алешкина "Судороги, или театр времен Горбачева".

Началось с выборов. "Мишка Артоня увидел на двери магазина две желтые листовки со смутными пятнами портретов кандидатов в депутаты". Выборная волна административным своим ражем захлестнула и тамбовскую деревушку Масловку.

В самом понятии "депутат" ничего для масловцев особенного нет. Не одно десятилетие при них жили и цену им успели узнать. Среди последних образчиков уходящего режима в повести фигурирует и такой "избранник": "Правда, один из депутатов, Василь Никитич Амелин, молчаливый скрытный мужик – из-за этих качеств он тридцать лет был бессменным депутатом, так вот он через три дня после избрания его депутатом переехал на жительство в райцентр, в Уварово. Оказалось, что он там еще в феврале купил дом, но по привычке своей смолчал об этом даже во время своих выборов".

С въедливым, по-толстовски, упорством, сродни весьма ядовитому наслаждению, крутит-ввинчивает в читателя Алешкин само слово "депутат", откровенно эмоционально окрашенное авторски. Внушает нам народное, деревенское к нему отношение, вызывая в памяти сопутствовавшие ему времена колхозного строительства. И – переводя слово в другую историческую обстановку. Туда, где, к собственному изумлению, вся Россия принялась упиваться волшебными звуками с современной аурой: "плюрализм", "оппозиция", "демократия", "консерватор", "экстремист", "команда"... Где свершается пробуждение от политической спячки: "Человек, с которым ты только вчера раздавил бутылку под тополем у клуба, оказывается, правый консерватор. А человек, с которым ты только что возил навоз на огород, экстремист".

До политической кульминации выборов взвилось выступление кандидата в депутаты нового толка, завхоза с неблагозвучной кличкой Бздун. (Так он других обзывал, вот к нему и приклеилось.) Сатира в повести в этот миг внезапно схлестнулась с яростью дальних революционных лет. И в забытой тамбовской глуши тряхануло душу России. Писатель одним художественным штрихом "подвел итоги" и просветил в минисюжете, как в зернышке, то, какие безотказно движущие силы оказались задействованы в русских людях, что толкнуло их навстречу реформам или, во всяком случае, непротивлению государственному перевороту:

"Захар Бздун, школьный завхоз, поднимался на сцену горбясь, ничуть не заботясь о своем виде. Ухватился за края трибуны обеими руками и выкрикнул два слова. Зал дрогнул, гул прошелся от стены к стене. Качнуло людей, словно перед грозой поле ржи сильным порывом ветра. Рыжую бабу-мужика вихрь подхватил, поднял над стулом и шмякнул назад, а щуплую Ольку наоборот вогнал под стол. Что за слова вызвали такой шквал в зале, заполненном тамбовскими крестьянами? Не эти ли слова поднимали их предков на бой с "краснотой"? Они, они!

– Долой КПСС! – крикнул Бздун".

Да, слова крикнуты, но кем: "Он был похож на солдата-неумеху, который выронил из рук гранату с выдернутой чекой". Взорвется – не взорвется? С неожиданной в момент выхода повести прозорливостью писатель вперед запечатлел наступающую современность – в истинно поэтическом образе районного партийца. В вихревой миг "только Кандей не шелохнулся, не качнулся: так утесу не страшны никакие бури, стоит себе и стоит, невзирая на вихри, тайфуны – не поймешь, слышит или не слышит он, как шумят, гнутся под напором ветра сосны и ели, как трещат дубы, роняя листья..."

Взрыва не последовало и когда раскололся Советский Союз. Настала сумятица, пришли смутные времена – без битв за державу.

Хотя и были силы, которым желалось подвигнуть Россию на гражданскую войну. Только очень скоро стало ясно, что народ воевать не станет. Даже если весь вымрет. Пускай разбойники и депутаты воюют. Очаги пожаров не занялись повально. А пришлось русским ребятам в горячих точках головы сложить – писатель вместе с народом оплакивает их. Но видит и другое перерождение поколений, соприкоснувшихся со злом. Те, кто прошел через войны, становятся действующими лицами его прозы. Впоследствии Алешкин развернет тему чудовищной деградации человека "во время зверя": так называется одна из его серий рассказов. Но и эти рассказы не о гражданской войне. Будучи сам, через поколения предков, родом из гражданской войны, писатель прозорливее других угадал: она не повторится, время ушло. Гражданские битвы остались преимущественно словесными, что чутко предвосхитили уже политиканы из Масловки.

"Хочет показаться государственным деятелем, – подумал Мишка и заволновался...

Ох, сладка ты, значит, власть, коли даже Свистуны перед лицом твоим преображаются... Да, депутатские уроки телевидения не прошли даром! Перед народом священнодействовал не Свистун, а Собчак с непроницаемым лицом. Говорящая машина!"

Схватки на выигрыш при новых порядках описаны Алешкиным в комедийных красках: каждый масловец уловлен в наиболее карикатурных ситуациях "политических судорог".

Но за пародийностью происходящего в повести – пародируется сама невероятная действительность – полыхает трагедия; однако и этим художественный мир повести не исчерпывается. В ней люди всерьез напрягаются в постижении происходящего и стремлении уцелеть, являя причудливые и небезопасные для бытия Руси черты растления в клубке причин, объективных и личных.

Русский мир в повести предстает таким, каким сформировало его прошедшее столетие. И чем более народ у писателя свой и понятный, тем парадоксальнее он выглядит. Писатель пишет русскую деревню и любя, и руками, дрожащими от гнева (Достоевский о своих "Бесах"). Но что бы ни выплеснулось в повести, а – живет народ, приспосабливаясь к порядкам и беспорядкам, перемалывая мудреные понятия и слова, приживляя их в языке. Писатель постоянно следит за тем, как активно люди переиначивают смысл чуждых слов на свой лад, как живо идет языковая игра: "шовинист" – "Вшивый Глист", и так беспрерывно. Подправляет народ и "политические портреты" своих деятелей. Один штрих к портрету учительницы, ринувшейся в политику и полностью очерчен ее деревенский статус, припомнили, как местный удалец тискал ее за груди и вынес о них невысокое мнение... Не посмотрел, что интеллигенция.

Национальная (то есть безнациональная) интеллигенция в повести такова, что никакой надежды на нее. Пресловутый вопрос о ней Алешкин решает в скоростной, мимоходом, реплике.

"– Антилигент! – буркнула мать. Мишка подумал, что похвалила. А она имела в виду, что до сих пор не посажен огород". Опять игра словом в устах крестьянки нынешнего дня, наслышавшейся по телевизора про всяческие "анти"...

Писатель уловил, в самом ее начале, парадоксальную историческую ситуацию: люди поддаются разрушению и распаду – чтобы выжить. Сюжетные линии сплетаются в причудливую картину одного лишь мига истории в столь же пристрастном, как и у его героев, авторском переживании времени. С нами происходит! К завязке и одновременно центральному эпизоду выборов стягивается в повести осмысляемая по ходу действия такая близкая и такая невероятная реальность. Еще одна среди множества вспышка, запечатлевающая избирательную кампанию. Главный герой Мишка Артоня, кстати, двоюродный брат писателя, в повести названного писателем Петром Антошкиным, "выскочил на сцену бодро, бойко, стремительно, подлетел к трибуне, обнял ее уверенно, как молодую, еще не надоевшую любовницу, и бросил во взволнованный зал:

– Я – демократ!"

Забавно, на первый взгляд, реагируют на происходящее отдельные представители демократизируемого населения. Автор так и сыплет перлами политической сознательности граждан российских:

"– Епутат должен тверезым быть!"

"– А при капитализме пенсию не отменят?.."

В повести, заметим, никто не безгласен – кроме, комическая черта, того самого безгласного депутата с тридцатилетним стажем. Даже шустрые комсомольцы, что на побегушках то у Артони, то у сменившей его после "свержения" новой власти, и те вслух декларируют свои взгляды, подкрепляемые и действием: "Свистун озлился, запустил бутылку в толпу. Попал по горбу какой-то бабе. Она завизжала. И тут же появились шустрые комсомольцы. Один из них сунул кулак в рыло Свистуну, и он лег под тополь, затих, свернулся калачиком". Наступил миг народного безмолвствия: "Народу стало неинтересно возле смирного Свистуна, и он стал искать новых развлечений".

Не только развлечений ищет народ в смуте. Граждане новой, объявленной суверенной Половецкой республики, с местной валютой "половой", выгоды своей тоже не проморгают. Сцены у возведенного на дороге в Масловку пограничного шлагбаума – только у Алешкина. У него народ выходит на большую дорогу современности – с кистенем...

Такая болезненная вещь, как передел собственности, подана писателем многосторонне: с точки зрения государства и права, здравого смысла, знания души человеческой и национального характера. Любопытно, что тема справедливости в "Судорогах..." не поднимается – не тот почуян передел. Идет показ взбаламученного моря, вздымающегося до девятого вала – безумия? прорыва в неведомую жизнь? В повести вовсю идет чисто "половецкое" (обобщенно говоря) действо – навешивание ярлыков, идет стихийная, с азартом и перехлестом игра – но и с оглядкой на нажитой за прошедший век опыт.

На этой оглядке держится вся интрига. Комичная в своей жизненной правде пружина интриги – фотография, на которой Мишка Артоня снят с фанерным Горбачевым на Калининском проспекте. В деревне поверили – и вправду встречался. "Народ – он глупой! Картинку покажи, и он поползет за тобой". Все же то не глупость. Бывало ведь, и власти с простым человеком братались, если он был нужен на данный период. Но как раз на данный период – нужен ли? Вопрос, вроде бы в повести не затронутый, а витает над ней.

Люди хотят приспособиться к эпохе, наступая при этом на горло собственным жизненным представлениям, нормам и устоям. Зато безошибочно верно угадывают злободневные завихрения. "Вот три кита, без которых нет перестройки: вo-первых, платные туалеты; во-вторых, конкурсы красоты; в-третьих, видеозалы с сексфильмами!" Масловцы на все согласны. Кульминацией торжества реформ в повести (и в жизни?) становится блестяще спародированное торжественное открытие платного туалета в деревне-республике. На перекрестке (знаково!) дорог.

Впрочем, в повести что ни эпизод – то кульминация. Это еще одно особое свойство прозы Алешкина. Вся она состоит из кульминаций, звено к звену.

Сочетание, переплетение и трагикомическое столкновение нового со старым, а особенно с неизжитым до конца вечным и составляют сатирическую идею повести. Поразительно порой удается Алешкину одним взмахом кисти поднять, осветить любой вековой спор, найти ему место в современности, повертеть со всех сторон – и откинуть, забыть как пройденное. Закрыть тему. Бурные страсти в самый миг их кульминации уже отметаются, уходят навсегда. Все только что кипевшее и бурлившее уносится ветром, рисуемые картины смахиваются, как, мимоходом, смахнуло платный туалет половецкий, в воздвижение которого было вложено столько гражданского пыла и нешуточных шкурных интересов. И уже набежал иной порыв ветра, неся новую горечь сквозь хохот: "Нет, это не порыв ветра подхватил кучу сухих листьев и потащил по дороге, не табун лошадей проскакал по степи, это население суверенной республики проворно хлынуло домой, решив, что из окон изб интересней смотреть, как секретарь райкома подкатит к магазину".

Нравится Алешкину слово "интересный", вроде бы неуместное при державных потрясениях. Но и в этом он вместе с народом – писательская манера воссоздавать события той же природы, что и способ восприятия их односельчанами.

И даже сухая горечь не сжимает горло автору. За ней, за ужасом обескровливания, "окошмаривания" русского быта и национального характера, на дне высмеиваемого писателем остается вовсе не горький осадок, а сладкие "остатки".

Изумление и, сильнее, восхищение, даже преклонение автора перед бойкой, смышленой оборотистостью односельчан, как их ни дури, и держит повесть на плаву русской прозы с ее размахом, пусть в самых уродливых формах, народной стихии, неистребимой потенцией к общинному действию пусть как суммы индивидуальных вожделений, – стремлением адекватно ответить на самые дикие посылы верховной власти. Народ у Алешкина глазами не хлопает, а отвечает на "запросы" собственной, в свою пользу, инициативой. Не его вина, что такая адекватность сверху не программировалась и, в сущности, недостижима. Народ все равно отвечает пусть фарсовой, но в корне своем державной самооорганизацией.

И именно государство оказалось вынужденным дать "задний ход". Срочно требовать выдвижения новой национальной идеи. (Да пожалуйста! "Половчане"-масловцы ее враз выдвинут.) Левым срочно становиться правыми, при том, что само слово "правый" ненавистнейшее для не столь давних диссидентов. Провозглашать, а то и вяло, но реально возвращать какие-то черты "обратного" огосударствливания России, те черты, которые за два предыдущих десятилетия вроде бы стерло с лица земли русской. Государство пошло, во всяком случае, по видимости, на, так сказать, реставрацию реставрации – процесс неведомой дальности и предсказуемости. Оттого что даже неуклюжим своим подлаживанием к власти народ заявляет о себе таком, какой есть.

А станет ли народ другим? Писатель зорко фиксирует брожение смуты, все ее расхождения с истинно народной правдой, здравым смыслом, мировым правом – словом, со всем объемом выработанных и от Бога данных человечеству земных законов. Он сам охвачен державным инстинктом и в прозе своей поднимает непочатые резервы державности. Той, особой, ни на какую другую не похожей, отнюдь не безоговорочно благостной, но только и только вольной. В прихотливом хотении русского человека. Смотрите, до чего же быстро, мгновенно в его повести просыпается историческая – праисторическая память! Будто вчера с половцами братались и роднились. Ведь не противовосстали по-настоящему, до бунта не дошло, в перенационализацию устремились не только рвущиеся к власти "половецкие ханы". Сам Алешкин далеко не чужд Половецкой республике, сколь бы круто с этим народ не дурил. Горечь автора в том, что недостаточно круто... Потому что он знает русскую душу.

Сюжетно проза Алешкина катастрофична, по духу – неистребимо жизнестойка, национально самодостаточна. Планетарно-историко-бытовые обстоятельства всегда в прозе Алешкина предстают головоломкой и лабиринтом.

Безвыходные обстоятельства – норма русской жизни. Проза Алешкина путеводитель по ним. Ядра сюжетов выстреливают из жерл катаклизмов, державных потрясений, обыденности раздольного русского мира. А героям его в них – безбоязненно.

Здесь характернейшее для нашей классики самоощущение безбоязненность, едва не утраченная русской литературой за последние десятилетия. Да и у большинства современных писателей это чувство как бы заморожено. Преобладает иной подход, который писатель Алешкин не то что не замечает, а не принимает во внимание. Его позиция, встретившись хотя бы частично у других современных авторов, позволяет взглянуть на эту важнейшую проблему национального духа, отразившуюся в литературе, с неожиданного, кажется, ракурса.

Долго в нашей прозе, в романистике русский в России, в Европе и Америке рассматривался не сам по себе, а либо с позиций интернациональных, либо "мы" и "они" – но больше "их" оценивающим взглядом, либо, на чем основывается деревенская проза, в великой обиде. В общем, наша литература XX века изрядно комплексовала, в чем, разумеется, ее трудно винить, но и за что хвалить стратегически не верно. Свои личные хотения, рождающие деяния и неповторимые взаимоотношения с действительностью, как главный творческий импульс в литературе ХХ века в целостном порыве отсутствуют. Возьмите любой роман о рабочем классе, колхозах, стройках века, научных открытиях – всюду неизбежный спор с "внутренним редактором". Не ушел он и из литературы разоблачительной. Неизбежные инстинктивные умолчания, как лакуны, зияют и в вольной, пушкинской, великой прозе Шукшина. И только там, где душа писателя была порой единожды, порой необъяснимо для него самого свободна, захвачена истинным вдохновением, рождались шедевры XX века. В сущности, те, где не было никаких внутренних споров, сомнений, разрешений вопроса, где текла сама жизнь в созвучии с душой. Тогда оживала великая русская литература. Возникал "Тихий Дон", другие, еще не оцененные именно в этом качестве, хотя и живущие уже по законам вечности произведения. Позволю один пример – роман "Юность в Железнодольске" Николая Воронова.

Петр Алешкин словно бы с молоком впитал это главное в русской литературе. Для него словно и самого наличия "внутренних споров" и "внутренних редакторов" не бывало. Удивительно, но свобода творческого волеизъявления в современной литературе обнажилась, как корни на вертикальном срезе земли. Ростки могут быть и хилыми, и излишне пропитанными химией – становясь "виртуальными". Но прорастает и сила. Творчество Петра Алешкина – один из примеров душевного самодержавия непосредственно в русском мире.

Будто бы и не давила на этого автора подминающая вся и все литературная "вышколенность" века, перенесенная и через рубеж тысячелетия неважно здесь, авангардистского ли толка, среднелитературной псевдонормы или вобравшая технику и приемы мировой литературы. Писательский взгляд Алешкина – его стереоскопия – мгновенно, четко, ярко вбирает и мимоходом отметает любое явление жизни, не покоряясь ему, в смелом, азартном движении вдаль, к неведомому и неиспытанному. При том, что писатель до незаметных другим подробностей принимает все близко к сердцу, кульминационно эмоционален. Как он на Кандея-партийца дивится. Как улыбчиво яростен, то смеясь над собой-народом, то восторгаясь простотой его великости, то – да, и это есть у Алешкина! – прощаясь с ним по-русски безоглядно. Здесь, кажется, еще скрыт наш вопрос вопросов, которого писатель коснулся вроде бы бессознательно. В этой повести он облачен в политические одежды. В разгар политических битв в стране, когда враги шельмовали друг друга опасным ярлыком "верный ленинец", в Масловке, по мнению автора и героев: "У нас не пройдет... Напишешь "верный ленинец", а за него все проголосуют... Не то... Не дорос еще наш народ".

Это вопрос самого глубинного, словно бы забытого в процессе исторических изменений происхождения русской нации, степени ее высшей оформленности, долговечности ее имени, сегодняшнего ее внутри себя брожения – сопротивления – разлома. С заглядом в неведомый образ ее грядущего... Автор заглянул в головокружительную пропасть народной души. Мимоходом. Ибо не в пропасти, а на неведомых путях искать себя русскому человеку, осуществлять свои национальные и державные инстинкты.

Художественно этот путь воплощен в фольклоре. Но проза Алешкина растет и ширится как вне литературных школ, так и вне фольклорных традиций. А, скорее, из одного корня с ними. Такая она, его проза.

Писатель Алешкин действительно не принадлежит ни к одному литературному направлению в его современных подразделениях. Не считая, конечно, принадлежности к так называемой московской школе прозаиков наспех сколоченной потемкинской деревне. То есть принадлежности к чисто профессиональному цеху.

Если говорить о направлениях, то прозу Алешкина не причислишь ни к одному из них. Ни к деревенской, с устойчивыми языковыми ориентациями и социальными задачами, ни к социально-бытовой, с очерченным кругом вопросов, ни к лиро-эпической, с реализмом без берегов. Она не "малый жанр" рассказа, существующий и в романном исполнении, не словесное зодчество, не драма. Катастрофичность ее – не классическая трагедия. Дело не только в полном отсутствии подражания, следования определенному стилю, жестким жанровым условностям.

Алешкин – рассказчик и кто-то еще, автор эпики – и опять еще некто... Порой это его нечто выступает с точки зрения классических канонов в виде излишней до скрупулезности старательности пера, дотошности, стремления скорее договорить, дописать до исчерпанности, чем прибегнуть к фигурам умолчания в расчете на довоображение и понятливость читателя. Нет, Алешкин всегда все выскажет прямо, "носом ткнет", додавит читателя. Явно предпочтя в тексте конкретно нужное ему внешнему – продуманному ритмическому строю, образному воспарению. И вообще все это, все эти пейзажные зарисовки, меткие метафоры, архитектонику произведения он запросто променяет на динамику и накал событий. Остальное – будто тягостная повинность прозаика. Профессиональная повинность.

В результате в прозе Алешкина отметаются многие порой фундаментальные художественные открытия, как, например, закон перспективы, которая в его письме практически снята: события, даже давние, свершаются всегда именно сейчас и здесь, и всегда людьми, ничем не различающимися во времени. Никакой психологической ретроспективы – и острейший дар современности. Точно так же автор избегает метода типизации, создания типических образов. Объемность фигур его прозы, при снятой дистанции между ними и читателем, достигается стереоскопичностью зрения самого писателя, неким способом словесной голографии.

В целом проза Алешкина, в сущности, бесстильна. Поиски стиля отринуты.

Стиль, как известно или забыто, вообще позднейшее приобретение прозы как индивидуально авторской. А проза Алешкина, при максимальной личностности авторского опыта и материала, можно сказать, еще и безындивидуальна. Лирическое начало у него растворено в динамике повествования – а при сюжетном накале и вовсе испаряется. В литературе эта черта у него общая с прозой Шукшина, узнаваемой по масштабности чувств, глубине охвата человеческого в человеке, а отнюдь не по индивидуальным приметам изложения.

Все свое, личное, дарованное в творчестве у Петра Алешкина направлено не на индивидуализацию художественного письма, а используется для усиления достоверности свидетельства о жизни. О русском человеке.

Также можно сказать, что эта проза безжанрова.

Безжанровость прозы Алешкина – в условности, чисто внешней, деления его произведений на рассказы, повести, романы, даже, в зародыше, эпопеи. Жанры распознаются только по объему страниц в произведениях и числу рассказанных эпизодов.

Творчество Петра Алешкина, оставаясь в видовых пределах художественной прозы, существует – и основательно, весомо, – вне определений, классификаций. И это таинственно настораживает, если вспомнить, что именно так определялись, то есть не определялись при их появлении творения почти всех наших великих писателей. Слишком глубоки корни отечественной традиции, они не вмещаются в рамки любой школы. Так, не ради сопоставления, а как пример, вспомним, что в отсутствии стиля, в неуклюжести языка даже, упрекали Толстого. И не ради подражания Толстому Алешкин словно бы не думает о ритме, языковой индивидуализации, стиле своей прозы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю