Текст книги "Напряжение счастья (сборник)"
Автор книги: Ирина Муравьева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Так вы здесь живете? – спросила Виктория, тая от счастья.
– Да нет, не все время! – отмахнулась Настенька и закурила тонкую коричневую сигарету, поджав под себя левую ногу, уютно устроившись в кресле. – Валюшка живет и следит тут за домом, а мы все летаем: то в Лондон, то в Канны. У папки дела во всем мире, не скучно. Вот только вернулись недавно. С Таиланда.
– И что там, в Таиланде? – мрачно поинтересовался Петр. – Не жарко, надеюсь?
– Там – классно! – с сердцем ответила Настя. – Житуха там – сказка! И знаете что? Там ведь можно жениться! Жениться на месяц, и все! И с приветом! Не хочешь на месяц – женись на неделю!
– Что значит: жениться? – не поверила Виктория. – Как это: жениться?
– А все как взаправду. Ты, если турист, например, так идешь в турбюро. И там говоришь им, что хочешь жениться. Они тебе – карточки разные, пленки. Ты смотришь. Потом выбираешь, какую. А хочешь, так двух, если денег хватает. Потом у тебя этот месяц – медовый. Вы ездите всюду. Ну все как взаправду. Захочешь, так даже вас там обвенчают. Потом уезжаешь домой – и с приветом!
Деби вдруг дернула за рукав Любу Баранович:
– Please, Luba, translate it![14]14
Пожалуйста, Люба, переведи! (англ.)
[Закрыть]
Смутившись, Люба перевела ей рассказ Насти Липпи. Деби засверкала глазами и приоткрыла рот, как будто какая-то неожиданная, грубая мысль всю перевернула ее. Хотела о чем-то спросить, не успела. В ворота белого замка неторопливо въехал серебристый «Кадиллак». За рулем его сидел средних лет человек в белой майке и очень больших, очень черных очках. Виктория вскочила, стряхивая прилипшее к ней от волненья плетеное кресло.
Ну вот! Наконец-то! Сто лет и сто зим!
Приехавший на «Кадиллаке» вылез из него и, поигрывая связкой блестящих ключей, надетой на палец его очень смуглой руки, поднялся на веранду.
– Hello, everybody![15]15
Привет всем! (англ.)
[Закрыть] – сказал он спокойно.
Виктория, думавшая было поцеловаться, поняла, что этого вовсе не нужно, и напряженно засмеялась:
– Совсем не меняешься!
– Really?[16]16
Правда? (англ.)
[Закрыть] – удивился он и тут же негромко сказал Насте Липпи: – Настена, скажи, чтоб пожрать, я голодный.
Гости почувствовали себя неуютно, насупились, начали переговариваться между собой. Минут через десять все сели за стол. Хозяин был скуп на слова, неприветлив. К вину, к коньяку не притронулся вовсе. У Деби было такое лицо, что Виктория решила на нее не смотреть и исправить положение собственными силами.
– Георгий! – громко сказала Виктория. Встала, сверкая своей рыжиной в лучах солнца. – Хочу сказать тост. И тебе, и Настюше.
– А может, не надо? – прищурился George N. Avdeeff.
– Взгляните вокруг! – всполошилась Виктория. – Вы скажете: «деньги»? Нет, дело не в деньгах! Что купишь за деньги? Талант себе купишь? Способности купишь? А сердце? Не купишь! И есть среди люди, среди то есть нас, среди просто нас, есть и люди, такие… – Виктория слегка запуталась, но выправилась и закончила звонко: – За вас, Жора с Настей! За сердце, ум, волю! Про вас надо книги писать, вот что! Книги! И ставить кино, и снимать вашу жизнь!
– Ну, скажешь! – засмеялся Авдеев. Глаза его были спокойны, бесстрастны.
– И я предлагаю начать делать фильм! – заторопилась Виктория. – Пока мы здесь все, мы приступим здесь к съемке, а там ты посмотришь, но шанс очень важный…
– А я чтоб спонсировал, что ли? – поинтересовался Авдеев.
– Please, Luba, translate it![17]17
Пожалуйста, Люба, переведи! (англ.)
[Закрыть] – приказала Деби.
Люба неохотно перевела.
– Ну, это вам дудки, – отрезал хозяин. – Не будет вам фильма. Зачем нам светиться? Мы люди простые. Согласна, Настена?
В автобусе висело молчание. Оно было таким плотным и крепким, что в него, как в одеяло, можно было завернуть весь Коннектикут. При въезде в Нью-Йорк Деби громко сказала:
– Please, Luba, translate: this is it! It’s the end![18]18
Люба, пожалуйста, переведи: все, конец! (англ.)
[Закрыть]
– Она говорит, – смущенно прошептала Люба, – в общем, это конец.
– Что такое: конец? – забормотала Виктория.
– Как так: вдруг конец? Почему? Что ей вдруг…
Деби отвечать не стала, но губу нижнюю закусила так, что она побелела вся. Вся даже вспухла.
Через час Люба Баранович постучала в дверь Виктории.
– Деби просила передать вам ваши обратные билеты. Автобус будет ждать вас в двенадцать утра. И сразу же – в аэропорт. Захотите остаться – пожалуйста. Гостиница здесь еще будет три дня. Все заплачено. А Деби сама улетает.
Виктория, бледная, рухнула в кресло.
Ну, вот! Так и знала! Вся жизнь – как под поезд!
Люба слегка погладила ее по плечу:
– Зачем вы так, Вика? Зачем вам Авдеев? Ведь ей унизительно. Что, вы не знали?
– Что ей унизительно? – Виктория подняла на Любу тихие красные глаза.
– У вас с ней проект. Она спонсор. А вы! То это вам нужно снимать, то другое! У вас свои цели, Вика, но ей неприятно. Представьте себя в ее шкуре…
Виктория так и взвилась:
– Что представить! У нас шкуры разные, Любочка, вот что! Да, я не скрываю: пусть даже Авдеев! Поеду к Авдееву и не унижусь! Мне надо всю группу кормить, вы не знали? Не будет работы, мы ножки протянем! У всех, Люба, семьи, у всех, Люба, дети, и нам не до жиру! Мы в шкурах-то разных!
– И что теперь будет? – задумалась Люба.
– Откуда я знаю? – Виктория вся стала серой и старой. – Начальство, конечно, налупит по шее, отменят поездки… Еще что – не знаю…
– А может, пойти к ней?
– Для чего я пойду? Мы ведь с ней незнакомы! Так, только для виду: «Ах, Вика! Ах, Деби!» Откуда я знаю, что в ней там, в потемках? Другая ментальность, другие привычки… Нет, я не пойду…
Лицо ее, серое, старое, вдруг изменилось. Судорога прошла по нему, и когда она снова взглянула на Любу, то Люба ее не узнала: Виктория стала совсем молодой, сияющей, сильной, взволнованной, вечной. Телефонная трубка в ее руке казалась микрофоном, в который вот-вот хлынет громкая песня.
– Петяня! – сиреною пела Виктория. – Слушай, Петяня! Ты должен спасти нас!
– Пошла бы ты, Вика…
– Нет, я не пошла бы! Пойдем мы все вместе! И скоро, Петяня! Билеты на завтра. Сейчас же звони ей и сам все исправишь!
– Нельзя же так, слушай! – Но голос его был совсем не уверенный.
– Нельзя по-другому, – обрубила Виктория. – Ты знаешь, Петяня, в какой мы все жопе?
И бросила трубку. Как будто гранату.
* * *
За завтраком все встретились как ни в чем не бывало. О буре вчерашней никто и не вспомнил. Снимали в Нью-Йорке, удачно и много, все время смеялись. Наткнулись случайно на двух африканцев. Один был разболтанным, как на шарнирах, в большом колпаке на лиловых косицах.
– Иисус был с Гаити! – кричал он гортанно. – Они все наврали! Он был гаитянином, мы это знаем!
– Вот это монтаж! – с трудом перекрикивала его Виктория. – Вот это находка! Берем мы его, а навстречу – церквушку! И в ней – чтоб икона! Христа вместе с Мамой! Простую церквушку с Двины или с Волги! И мысль такая: все люди едины!
– Ну, Вика, ты гений! – захохотал Петр, обхватив Деби за плечо правой рукой, прижавшись к ней дружески-крепко и нежно. – Конечно, едины! На то мы и люди!
В четверг, уже перед отьездом в Бостон, Деби вдруг обратила внимание, что у молоденьких ассистенток Виктории, Наташи и Леночки, зубы… не очень…
– И как они замуж? – спросила она у Виктории. – Им всо так вот важно.
– Да, Господи, зубы! – вздохнула Виктория. – В зубах нет проблем, есть проблемы другие!
– Но нада лычит их, – решила Деби. – У доктора Мая.
Зеленовато-смуглый доктор Май, у которого китайский акцент был почти незаметным, а пальцы, как змейки, во ртах пациентов творили свое волшебство и искусство, увидевши зубы Наташи и Лены, был очень расстроен.
– Большая работа, – сказал доктор Май озабоченной Деби. – И деньги большие. И я сожалею.
– Что? Очень большие?
– Да, тысяч так восемь…
– За каждую?
– Нет, ну зачем? За обеих.
Виктория, почти каждую ночь звонившая в Москву близнецу Изабелле, позвонила и после визита их к доктору Маю.
– Не спрашивай, Белла! Опять новый ужас. Зубной! Лечит зубы. Наталье и Ленке. За темные тыщи.
– Зачем?
– Я не знаю. От придури вечной. Сказала китайцу: «Заплатим. Лечите». И все. Теперь лечат!
– Она что, больная?
– Не знаю.
– Послушай! А как у них с этим?
– Прошу тебя и заклинаю, – ледяным тоном произнесла Виктория. – Об этом не надо. Здесь речь о страданьях. О муках здесь речь. И о смерти. Да, смерти.
Беда в том, что, увлекшись разговором с сестрой, пылкая Виктория почему-то вспомнила о смерти, хотя ничего ее не предвещало и солнце в Бостоне светило, как летом. Последняя неделя (и то дополнительная, из-за лечения!) уже подходила к концу. Конечно же, Деби ждала, что он скажет: «Когда мы увидимся?»
Петр молчал. Тогда, отчаявшись, Деби обратилась к невозмутимому Ричарду:
– Ты так знаешь русских! Ты их разгадал! Спроси у него, что он думает делать.
При всем своем уме Ричард был падок на похвалу, особенно если касалось России. Перед последними съемками он подошел к Петру, похлопал его по плечу и сказал:
– А вот, может быть, вечерком и дэрабнэм?
– А что? И дерябнем! – сказал ему Петр.
Дерябнули. Съели по скользкой маслинке.
– Старик! Тебе сколько? Полтинник-то стукнул?
– Полтинник и пьять, – сознался польщенный Ричард. – И даже вот шест будет скоро.
– И как? Старость чуешь?
– Пока ешо нет, – испугался Ричард. – А ты разве чуэшь?
– А хрен его знает! Тоска, что ли, тут. – И Петр ткнул в грудь и в живот ниже сердца. – А может, кишки… Я и не разберу. А ночью, бывает, проснусь: тянет, тянет…
– И всо-таки жутко?
– Ага. – Лицо у Петра стало темным, сердитым. – А ну как помру? И к червям, на закуску?
С одной стороны, то, что разговор сразу принял такой вот карамазовский поворот, Ричарду, специалисту по русской литературе, весьма даже льстило. Это доказывало правоту того утверждения, что он – русским друг и ему доверяют. С другой стороны, он все-таки не ожидал подобного поворота и привык думать, что на такие темы можно разговаривать исключительно в рамках культуры. О смерти успели подумать другие. Такие, как Данте, Шекспир, скажем, Фолкнер. Из русских, конечно, Толстой, Достоевский. Но так вот сидеть и вдвоем о ней думать? За рюмкой и в баре? Да стоит ли, право?
– Зачем же к чэрвьям? – погрустнел Ричард. – И к тому же так скоро? А лучше вот так, как вот у самураев.
– А что самураи?
– А вот самураи! Они утром встанут и вспомнят про смерти. И так каждый день. Это вот как зарьядка. И вот: им не страшно.
– А, умные черти! – согласился Петр. – Глазенки косые, а все понимают…
Про Деби не вспомнили, не получилось.
* * *
В пятницу останкинская команда улетела в Москву. Дожди зарядили, как будто дорвавшись – до леса, до луга, до крыш и до окон. Они так стучали, шумели, так темен стал мир под дождями, что птицы замолкли. Остались лишь чайки и стали метаться: где рыба? Где рыба? О, голодно! Страшно!
Деби чувствовала, что ей среди чаек, одной, с этим небом, уютней всего. Она стала подолгу бродить по берегу в тяжелом матросском плаще с капюшоном, большими шагами, и думала, думала. Сейчас нужно было дождаться звонка. Понять: ждут ее там, в Москве? Когда ждут? Или лучше не ехать? Оставить как есть? При одной этой мысли кровь закипала, и все дурное, мстительное, все, что она пыталась подавить в себе, вырастало из нее так, как из спокойного океана вдруг – р-р-раз, вы глядите! – волна за волною.
Виктория ей не звонила. Ричард зарылся в свои дела, собирал материалы к новой книге «Такой тихий Троцкий», к телефону не подходил. Люба Баранович была занята на работе, к тому же еще двое детей, муж и мама. Но именно Любе-то и позвонила наконец жалкая, убитая горем Виктория Львовна.
– Ой, Любочка! Ужас! Петяня в больнице. Как гром среди ясного. Не ожидали. Сидел себе дома, смотрел телевизор. Вдруг дикие боли с заходом в лопатку. Доставили в «Скорую». Изя поехал немедленно, сам, все устроил. Мы глаз не смыкаем. Все хуже и хуже. Как Деби-то скажем? Что делать-то, Люба?
– Вы, Вика, о съемках?
– Не только о съемках! Ведь если, – не дай нам! – ведь если он, Люба…
– Так я расскажу ей. Сама пусть решает.
Услышав, что Петр в больнице и плохо, конечно же, Деби сказала, что едет. Летит на Swiss Air. Немедленно, завтра.
– А я бы не стала, – заметила Люба.
– Что значит: не стала? А что же мне делать?
– Тебе? Только ждать. Что еще можно сделать? Там Ольга, наверное, в больнице, неловко…
– Ах, Ольга! – Она заскрипела зубами. – Конечно же, Ольга! А я кто? Приеду. Жена из Таиланда? Зачем я нужна? Там законная! Ольга!
Такая ненависть была в ее лице, столько гнева, сквозь который пыталось наружу пробиться несчастье, к которому Деби была не готова, что Люба решила молчать: пусть, как хочет.
* * *
В Москве было скверно. Дождь, снег, грязь и темень. Когда же Петра сквозь огни с чернотою помчали в больницу, и он, весь в поту, задыхался от боли, и парень, медбрат, от которого пахло то йодом, то спиртом, а то сигаретой, сказал тихо Ольге: «Садитесь в кабину», и Ольга, в халате, в накинутой шубе, белее, чем снег, села рядом с шофером, – одна только мысль уколола, успела: «Не зря я тогда про стакан-то с водой…»
В пять часов вечера Ольга подловила в больничном коридоре врача. Он только закончил обход.
– У мужа всегда были камни.
– Где камни?
– Он мне говорил: камни в почках.
– При чем здесь, что в почках?
– А это другое?
– Боюсь, что другое. Пока мы не знаем.
– Другое? – осипшим шепотом переспросила она.
– Ведь я же сказал: мы пока что не знаем!
И доктор, раздраженно возвысивший голос, хотел захлопнуть за собой дверь ординаторской. Ольга ухватила его за рукав зеленого халата:
– Послушайте! Что это?
– Рак, вот что это, – буркнул доктор. – По первым анализам и по симптомам.
– О, Господи! Рак! Да откуда же? Разве… – Она вдруг заплакала и пошатнулась.
– Вот плакать не стоит, – угрюмо пробормотал доктор. – Вам сил так не хватит. А силы нужны. Для него. Нужны силы.
Через неделю Петра собрались выписывать.
– Спасибо болей нет, – сказал тот же доктор. – Ремиссия. Будут! Тогда только морфий. Но это недолго.
– Но он же так верит, что с ним все в порядке, что эти уколы…
Доктор потрепал ее по руке:
– Они все так верят, такая защита. Родные-то есть? Кроме вас? Мать там, дети?
– Нет, мать умерла. И детей тоже нет.
– Вы, значит, одна? Ну, держитесь.
Накануне выписки в больницу приехала Виктория, внесла с собой облако снежного воздуха и начала доставать из большой своей сумки кульки и пакеты.
– Теперь тебе надо разумно питаться. Теперь не до шуток. Ведь что мы едим? Мы едим тихий ужас! Что яйца, что куры – одни химикаты! А эта свинина, баранина эта! Их в рот нельзя взять. Лучше б просто гуляли! Паслись бы себе на приволье, чем есть их! Травиться, и все! Ни уму и ни сердцу! Сегодня пошла я на рынок. Со списком. И вот принесла. Понемножку, но прелесть! Разумно, спокойно, без гонки. Со списком. Смотри: вот яичко. Какое яичко? Ты думаешь: просто? Яичко, и все тут? А это: ЯИЧКО! Свежей не бывает! Берешь его в руки и внутренность видишь. И есть его можно – тебя не обманут. А это вот творог. Крупинка к крупинке! Смотрю, продает его женщина. Руки! Буквально Джоконда! Все чисто, все с мылом! А то вот на днях покупаю картошку. Смотрю: она писает! Баба-то эта! Картошку мне взвесила и пис-пис-пис! Дает, значит, сдачу, сама: пис-пис-пис! Ну как же так можно? В рабочее место!
Петр криво улыбнулся. Виктория выразительно посмотрела на Ольгу.
– А фрукты, конечно, обдать кипяточком, – пропела она, приподнимая над кроватью кисть прозрачного, словно стеклянного, винограда. – Пойдем с тобой, Олечка, и обдадим.
В коридоре она остановилась и всплеснула руками:
– Ой, Олечка! Ой-ой-ой, Оля! Его не узнать! Ведь это не он же, не он это, Оля! Ведь надо спасать! Ведь спасать его надо! Чего же мы ждем-то! Ведь чуда не будет!
– И как же спасать? – прошептала Ольга, не поднимая глаз.
– А как? Есть два плана. И оба прекрасных! Я все просчитала. Во-первых, народ. То есть их медицина, народная, древняя, вечная, Оля! У нас тут, в Сокольниках, рядом, – целитель! Его разыскали буквально случайно. Был найден в лохмотьях, в коробке, без пищи! И лечит людей, чудеса вытворяет. А денег не нужно. Поесть, ну, одежду. И все! Не берет ни копейки. Вот план. Это – первый.
– Какой же второй?
Виктория чуть покраснела, запнулась:
– Второй: заграница. Америка, в общем.
– С какой это стати?
– Ну, как же? Там Деби. С деньгами. И, в общем…
– Любовница, в общем, – перебила ее Ольга. – Еще предложения есть? Или хватит?
Виктория вспыхнула так сильно, что слезы выступили на глазах.
– Ты глупая, Оля. Сейчас не до жиру…
Вернулись в палату. Петр неподвижно лежал на спине и, не обращая внимания на громко работающий телевизор, смотрел в одну точку.
– Петяня, – преувеличенно бодро спросила Виктория, – поедешь в Америку? Я все устрою.
Петр мутно и безжизненно посмотрел на нее.
– Опять, что ли, зубы лечить? – И тихо, через силу, засмеялся.
С зубами действительно вышла нелепость. Добросовестный доктор Май, поставив временные пломбы Наташе и Лене, объяснил Деби, что теперь должен увидеть их не позже, чем через двадцать дней, и с тем они обе покинули Бостон. Будучи чуткими и застенчивыми девушками, Наташа и Лена не звонили Деби и не напоминали ей о словах терпеливого доктора Мая. А Деби, конечно (в горячке, в тревоге!), об этих зубах – ей чужих – позабыла. И выпали пломбы, и все развалилось. В последний месяц Наташа и Лена питались одной манной кашей, и то с дикой болью. Наконец не выдержали и побежали в стоматологическую поликлиннику неподалеку от метро «Проспект Вернадского». Услышав, что их полечили в Бостоне, большая, с пушистыми, как персики, щеками врачиха потеряла ненадолго дар речи, выскочила из кабинета и вернулась не одна. Пришли два хирурга и все протезисты.
– Ну, вот, – с наслаждением залезая крючком в чернее, чем сажа, дупло бедной Лены, сказала врачиха. – Вот как их там лечат! А мы разбирайся! На нас все их шишки! А что мы здесь можем?
Петр, вспомнив про эту историю, просто шутил. Однако Виктория разгорячилась:
– Не надо принцесс из себя было строить! А надо спокойненько взять, позвонить: вот так, мол, и так. Мы вам напоминаем, что был уговор, чтоб вернуться к вам в город. Нам доктор, который лечил, он китаец, велел, чтоб не позже конца ноября. Поэтому просим сказать ваши планы. Питаемся жидкостью, спим очень плохо. И все! И порядок! Никто не в обиде!
В субботу днем на квартиру к Петру привезли народного целителя. Окажись там, в этой квартире, Деби или Ричард, они без сомнения узнали бы в этом крепком, разрумянившемся от холода старике того самого, заросшего седыми кудрями бомжа, которого встретили летом у Белого дома. Бомж, однако же, неузнаваемо переменился. Высокий, чистый, с аккуратно подстриженной серебряной бородой и слезящимися после улицы глазами, в новом добротном ватнике и пегой ушанке, он, войдя в столовую, первым же делом перекрестился на приобретенную Петром и только что отреставрированную икону. Петр, слабый, на странно тонких, словно бы вытянувшихся ногах, со своим обтянутым сухой кожей лицом, вышел ему навстречу. Старик низко поклонился ему.
– Что мне-то вдруг кланяться? – усмехнулся Петр. – Я что, государь император?
– А я не тебе, – спокойно возразил целитель. – Болезни твоей. Испытанию Божью. Ступай ляжь на койку.
– Пижаму снимать?
– Да какую пижаму? У доктора сымешь. А я сквозь пижаму гляжу. Ляжь спокойно. – И несколько раз провел медленными, немного дрожащими руками над телом Петра. – Тягают кишки-то?
– Тягают, – испуганно повторил Петр и закашлялся.
– Ну, так, – подождав, пока он утихнет, сказал старик. – Гнили много. Она и тягает тебя, гниль-то эта.
Петр почувствовал, что тепло, идущее от стариковых рук, проникает как-то слишком глубоко, прожигает его, так что голова начинает кружиться и все, что есть перед глазами, приподнимается и повисает в воздухе.
– Давай вспоминай, – сурово сказал старик. И опять повторил: – Гнили много.
– А чего вспоминать?
– Как чего? Жил ведь ты? И сам, и с людями. Работал, ходил. Кого обижал? Кому врал с пьяных глаз? Скольки деток соскреб?
– Каких еще деток соскреб? – испугался Петр.
– Таких, – спокойно сказал целитель. – У тебя по молодому делу два мальчишечки были. А ты не желал. Покрутил да убег. Молодуха пошла к докторам, да – ножом! Так вот дело. Еще. От другой. Там-то дочка была. Тоже, значит, ножом. Потом мать. Ну, что мать? Хворь на хвори. Одна. Ты все тут, она там. Терпит-терпит. А ждет: может, свидимся? Нет. Больно занят. Куда! Так не свиделись. Ну! Мать в гробу выносить – тут и ты! Я, мол, раньше не мог! Самолет не летел! А наврал. Ух, наврал! Много, парень, ты врал.
Петр опять закашлялся. Старик пожевал губами.
– Продышись, – сказал он негромко. – Продышись и лежи. Я молитву скажу.
Он медленно перекрестился и вытер свои слезящиеся глаза рукавом.
– Боже духов и всякия плоти, смерть поправый и диавола упразднивый, и живот миру Твоему даровавый, отнюдуже отбеже болезнь, печаль, воздыхание, всякое согрешение, содеянное им, словом или делом или помышлением, яко благий человеколюбец Бог прости, яко несть человек иже жив будет и не согрешит: Ты бо един кроме греха, правда Твоя, правда вовеки и Слово Твое истина. Яко Ты еси воскресение и живот.
Петр со страхом смотрел на него, серое лицо его мелко дрожало.
– Говори за мной, – приказал старик. – Проси Его. Божья воля на нас. Господи Исусе Христе Боже наш, мир Твой подавый человеком и Пресвятого Духа…
– Господи Исусе, – вдруг в голос зарыдал Петр. – Ты прости меня, Господи!
Рыдание сорвалось, и тяжелый, переходящий в свист кашель опять затряс все его худое, сжавшееся тело.
– Поплачь, – мягко и нежно сказал старик, словно Петр чем-то растрогал его. – И страх твой слезьми выйдет, парень, поплачь.
– Помираю я, дед? – прошептал Петр.
– На все Его воля, – торжественно сказал старик и перекрестился. – Сказано в Писании: «Где сокровище твое, там и душа твоя будет». На все Его воля.
Он сел рядом с Петром, крепко обхватил его за плечи и изо всех сил прижал к себе. Лицо его стало восторженным и кротким:
– Господи, не лиши мене небесных Твоих благ. Господи, избави мя вечных мук. Господи, умом или помышлением, словом или делом согреших, прости мя. Господи, избави мя всякого неведения и забвения, и малодушия, и окамененного нечувствия. Господи, избави мя от всякого искушения. Господи, просвети мое сердце, ежи помрачи лукавое похотение. Господи, аз яко человек согреших, Ты же, яко Бог щедр, помилуй мя, видя немощь души моея. Господи, пошли Благодать Твою в помощь мне, да прославлю Имя Твое Святое. Господи Иисусе Христе. Напиши мя раба Твоего в книзе животней и даруй ми конец благий. Господи Боже мой, аще и ничтоже благо сотворих пред Тобою, но даждь ми по Благодати Твоей положити начало Благое. Господи, окропи в сердце моем росу благодати Твоея. Господи небесе и земли, помяни мя грешнаго раба Твоего, скуднаго и нечистаго, во Царствии Твоем. Аминь.
Петр перебирал губами, стараясь поспеть за стариком, но чувствовал при этом, что страх его уходит, становится маленьким и ничтожным пятнышком на том огромном и светлом, что, невидимое, обступает его со всех сторон и принимает в себя. Он чувствовал, что с каждым словом старика сила его прибывает, но это была не та сила, которую он так желал еще час назад, когда ждал прихода этого старика и с трудом заставлял себя съесть сваренный Ольгой суп, – та простая физическая сила казалась ему теперь ненужной и смешной по сравнению с этим, новым, сияющим, чему не было имени, но от чего все его тело наполнялось каким-то свободным дыханием.
Ольга все то время, пока старик был с Петром в столовой, просидела на кухне, уставившись сухими глазами в окно, за которым только что перестал идти снег, и особенно чистой и белой была заметенная им земля с изредка вспыхивающими то там, то здесь ярко-желтыми искрами. Когда же, проводив старика и простившись с ним, она неслышно вошла в столовую, то увидела Петра, спокойно сидящего в кресле и новым, спокойным и тихим взглядом встретившего ее.
– Ну, как тебе? Что? – спросила она.
– Оля, ты это все раньше ведь знала? – странно сказал он.
– Что я знала? – удивилась она.
– Ну, это. Все ЭТО.
Он взял ее руку почти невесомыми бескровными пальцами, прижал ее к своим губам и поцеловал.
* * *
В три часа ночи Деби разбудил звонок. Сначала был грохот и шум, потом чей-то голос по-русски сказал: «Я к матери только и сразу домой». На что другой, звонкий голос ответил: «Смотри там, не пей!» Деби хотела было уже положить трубку, но тут наступило дыхание Петра, которое она узнала сразу же, в ту же секунду, хотя это было всего лишь дыхание.
– О, Петья! – закричала она.
– Да, я, – тихо сказал он. – Ну, милая, здравствуй.
– Ти больно?
– Да нет, мне не больно. Я, в общем, о’кей.
– I love you![19]19
Я люблю тебя! (англ.)
[Закрыть] – не выдержала Деби, переходя на английский, потому что уже плакала и чувствовала, что не может говорить.
– Я тоже, – еще тише сказал он и замолчал. Потом прошептал: – Ты прости.
– I love you, – не понимая, не слыша от слез, повторила Деби.
В трубке вдруг резко загудело, и голос чужого сказал ей по-русски: «Абонент отключен».
Еле дождавшись утра, Деби позвонила Ричарду и стала умолять его устроить в Нью-Йорке просмотр тех кусков совместного с русскими фильма, которые были готовы к показу. Добиться какого-то отклика в прессе и с этим поехать в Москву. Доработать. Ричард понял, что она хитрит и ей нужен просто предлог для поездки, но спорить не стал и, вздохнув, согласился. Через несколько дней смонтированные фрагменты совместного фильма показали в студии независимых нью-йоркских продюсеров. После просмотра независимый продюсер Деби Стоун пригласила собравшихся в ресторан «Арарат».
И там, в «Арарате», жгли бешено жизнь. Столь бешено жгли, что казалось: так нужно, что все остальное (что вне «Арарата»!) всего лишь насмешка над истинной жизнью. Во-первых, там ели и пили. Подолгу. Потом говорили. Потом снова ели. Потом снова пили. Потом целовались. Потом приносили торты, гасли люстры. Потом снова пели. Потом целовались. Потом много пили. Потом еще пели.
Маленький, с очень крепкими, немного кривыми ногами певец вышел на возвышение сцены, расстегнул свою и без того расстегнутую наполовину белую рубашку и, обнажив свою очень мохнатую грудь, встал так, будто вскоре он будет расстрелян.
– Рудольф! – радостно крикнул кто-то за соседним столом. – Давай, милый, нашу, казацкую!
Рудольф согласился, кивнул. Мохнатая грудь покраснела немного, глаза заблестели. И весь он стал выше.
– Только пуля казака во степи догонит, только пуля казака с ко-о-о-ня собьет! – свирепея, пел Рудольф, и тут же соседний весь стол подтянул, помог этой песне стать громче, пышнее.
Когда же на место Рудольфа пришла молодая, с толстой косой, с белой грудью, и тоже запела, но мягче, нежнее, старинное что-то и сердцу родное, тут даже и Ричард не выдержал.
– Всо здес замэрла-а-а до утра-а-а, – прошептал он и, словно бы сдавшись, поднял кверху руки.
Потом были танцы. И Деби смеялась, плясала, махала расшитым платочком.
Вернувшись на следующий день домой, в Бостон, Люба включила свой автоответчик, который дымился от крика Виктории.
– Беда у нас! Ужас! Он умер, скончался!
Люба немедленно набрала Ричарда:
– Ты знаешь, он все-таки умер. Звонили…
– А! Всо-таки умер! – расстроенно повторил Ричард. – Я это прэдчувствовал. Ты ей сказала?
– Я лучше поеду, – решила Люба. – Так лучше, наверное.
Но, пока она собиралась, Деби почему-то позвонила сама, сказала, что завтра закажет билеты.
– I have a bad new, – испуганно перебила ее Люба.
– You have a bad new? What is it?[20]20
Плохая новость? Какая? (англ.)
[Закрыть]
– He died. Deby, listen…[21]21
Он умер. Деби, послушай… (англ.)
[Закрыть]
Но трубка молчала. Люба стала что-то говорить, потом стала дуть в эту трубку, как дули когда-то, когда появились на свете первые телефоны и люди не все еще в них понимали, но трубка молчала. Какой-то странный холод исходил из ее безразличного черного существа, хотя в нем минуту назад била жизнь. Испуганная Люба села в машину и поехала. Дом Деби был темным, и даже фонарь не горел у подъезда. Люба нажала на звонок, потом начала стучать в дверь. Никто не открыл ей. Она застучала сильней, закричала. Откликнулась птица, и то безразлично. Люба посмотрела вверх и увидела очень высоко над собой совсем уже зимнее, странное небо с осколком лица, узкоглазым и дымным. Она догадалась, что это луна, стало страшно. Обойдя дом с тыльной стороны, Люба нащупала боковую дверь, ведущую в подвал, которую Деби никогда не запирала. Ощупью спустившись в подвал по кривой темной лестнице, Люба наконец-то зажгла свет и по другой, уже нормальной лестнице пошла из подвала на кухню. По дороге она вспомнила, что Деби всегда отдавала собаку и кошку старухе-соседке, когда уезжала куда-то. А значит, их нет! И поэтому тихо. В кухне было темно. Люба зажгла свет, прошла кабинет и гостиную. Пусто. Она вошла в спальню. Там тоже не было никого, но за дверью ванной комнаты тихо журчала вода. Люба толкнула дверь, дверь открылась. Маленькое окно ванной пропускало свет. Вернее сказать, пропускало немного седой белизны, того лунного дыма, который и плавал на небе в тот вечер. Сквозь дым можно было разглядеть Деби, которая стояла в налитой водой большой своей ванне. Стояла, как будто ее приковали. На нее была накинута купальная белая простыня, а под простынею – ни капли одежды.
– Деби! – прошептала Люба, боясь, что сейчас потеряет сознание.
– А, ти! – сердито сказала Деби. – Зачэм ти! Одна. Я одна. Петья мертвый. Я стала одна. Уходи. Мне не надо.
– Деби, – заплакала Люба, – ну, что ты? Ну, выйди из ванны хотя бы! Ну, Деби!
Деби медленно вылезла, накинула халат. Тут только Люба заметила, что лицо ее расцарапано до крови.
– Что это? – пробормотала она, указывая на царапины.
– Я делала так вот. – Деби показала, как она царапала себе лицо. – Так лучче. Так болно. Так лучче, как болно. He left me, you know?[22]22
Он бросил меня, знаешь? (англ.)
[Закрыть]
– I know.[23]23
Знаю (англ.)
[Закрыть] – И Люба, плача, обняла ее. Деби стояла неподвижно, как каменная. – You have to relax. Listen, Deby…[24]24
Ты успокойся, Деби, дослушай… (англ.)
[Закрыть]
* * *
В Шереметьевском аэропорту их встретил Володя Кислухин, шофер из «Останкино».
– Виктория Львовна сказала, чтоб вас прямо в церковь везти. Сейчас только начали. Надо бы успеть.
Мокрый снег сыпался на машину, Москва была блеклой, унылой, размытой, за окнами стыл нерешительный свет. Подъехали к Ваганьковскому кладбищу. Прошли мимо замерзших, закутанных в платки старух, разложивших бумажные цветы на раскисших от снега газетах. И мимо собаки, бережно грызущей серебристую от холода кость у конторы. И мимо двух нищих с высокими лбами. И мимо деревьев, и мимо колонки.
И вот она, церковь. И он в ней. Успели.
Ни на кого не обращая внимания, она протиснулась прямо к гробу и низко наклонилась над ним. Умерший, заваленный цветами, был нисколько не похож на Петра. Особенно странной выглядела неровная щеточка седины в его аккуратно причесанных темных волосах. Кто-то, кто, наверное, причесывал Петра перед тем, как его здесь красиво положат во гроб и украсят цветами, не знал и не мог знать, что Петр всегда ее прятал, свою седину, и не делал пробора.