Текст книги "Пловец (сборник)"
Автор книги: Ираклий Квирикадзе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
А с наступлением ночи он шел к старухе и подпадал под магию ее мистических ритуалов.
Убийство Гитлера совершалось поэтапно.
Большая восковая фигура Гитлера была утыкана длинными медными иглами.
– Завтра утром у него будет сильно болеть голова! – говорила старуха, вкалывая иглу в висок фигуры. Перед этим она окунала кончик иглы в какую-то скверно пахнущую жидкость.
Старуха распевала понятные только ей слова заклинания. Ноэ, завороженный, слушал ее. Он знал, что в груди восковой фигуры замуровано сердце летучей мыши.
На прошлой неделе старуха долго решала, чье сердце может биться в груди у Гитлера. Шакала? Гиены? Свиньи? Решила, что летучей мыши, – и послала Ноэ поймать летучую мышь.
Всю неделю Ноэ и его дети в сумерках гонялись за летучими мышами. Тасо, у которой были густые, пышные волосы, кричала, чтобы они гнали мышей в ее сторону: мыши запутаются в ее волосах. Так и случилось: среди летучих мышей, имевших привычку залетать в женские волосы, нашлась одна, которая попалась в ловушку. Выпутать ее из волос они не смогли. Ноэ состриг Тасо волосы вместе с летучей мышью и отнес старухе.
При каждом появлении Ноэ старуха сообщала об ухудшающемся здоровье Гитлера.
– У него отнялась речь, он с трудом двигается, волочит правую ногу, он мочится с кровью, но, чтобы убить его, надо знать день его рождения.
Только в этот день, утверждала старуха, может она послать последний, сокрушительный импульс.
Ноэ не знал, как выяснить день, когда родился Гитлер. Он поехал в Они. В военкомате, когда он спросил о дне рождения Гитлера, на него посмотрели подозрительно. Он пытался объяснить, зачем ему это надо знать, и этим усугубил впечатление о себе как о сумасшедшем.
Вернувшись в деревню, Ноэ не зашел к старухе. Он перестал ходить к ней.
Война кончилась.
Недалеко от деревни обнаружили газ. Однажды рано утром на двух грузовиках привезли пленных немцев. Немцы начали строить буровую вышку. Деревня смотрела на них – аккуратных, веселых, ловко работающих людей в серо-голубых беспогонных шинелях. Наступило лето, немцы оголились, их белые худые тела вызвали жалость у деревни, их стали подкармливать. Они в благодарность готовили смешные игрушки для детей. Воздушные гимнасты плясали на проволоках – дети смеялись, смеялись и немцы.
Настал последний день войны – День Победы, стали возвращаться с фронта жители деревни.
Радость поселилась в деревенских дворах. И вдруг появился на велосипеде помощник почтальона. Неужели его глухая ухмылка опять везет смерть? Вся деревня выбежала на улицу. Велосипедист пробирался сквозь враждебную, испуганную толпу. «К кому он едет?» Велосипедист проехал через деревню и исчез за поворотом. Не к нам, в соседнюю деревню ехал. Стояли люди, не знали – радоваться ли?
В первое послевоенное лето ушла из жизни старуха Домна. А осенью вновь появились волки. Они набросились на колхозные стада, уничтожили все живое вокруг деревни. Ноэ казалось, что смерть старухи сняла табу, наложенное ею на волчий разбой. Но деревня на этот раз собрала под ружье воинов. Сражение с волками завершилось победой фронтовиков.
Так окончилась пора, которую можно назвать «Рачинская деревня в тревожные годы войны».
Началась новая жизнь.
Шестидесятипятилетний председатель колхоза сдал полномочия своему однофамильцу Папуне Лобжанидзе – молодому, сильному и энергичному однорукому парню со множеством орденских нашивок на гимнастерке.
Ноэ устроили проводы, на которых человек из районного центра преподнес ему второй патефон. Награждать патефоном было в духе тех времен.
Папуна Лобжанидзе сказал так:
– Ноэ, давай в три руки вести хозяйство! – Имел он в виду свою одну и две руки Ноэ.
Но Ноэ удалился от дел, зажил одинокой жизнью.
Мальчики окончили школу, уехали из деревни. Захарий поступил в Тбилисский университет. Сандро – в торговый техникум, потом он попался на мелкой краже в троллейбусе, выпутался, восстановился в техникуме, окончил его, стал работать официантом в загородном ресторане…
Но все это случится потом, а сейчас Ноэ, оставшись в одиночестве, сидит на балконе дома и смотрит на школьную учительницу английского языка, доящую корову.
Городская женщина недавно приехала в деревню и поселилась в доме напротив. Школе нужна была учительница, и Папуна Лобжанидзе сделал все, чтобы прельстить ее деревенской жизнью: починил крышу пустующего дома, побелил стены, вставил стекла в разбитые окна, дал корову.
Женщина была крупнотелой, возраста ближе к сорока. Под платьем чувствовались полные груди, на лице насмешливая улыбка, обращенная к самой себе по поводу неумелой дойки коровы. Тонкие струйки молока проливались мимо ведра.
Ноэ сидел на балконе, смотрел на женщину и вспоминал те несколько английских фраз, которыми он пользовался в Америке: «I love you, my darling!»
Тасо сидела в комнате и громко читала учебник истории. Она запоминала вслух даты первых пятилеток, первых съездов партии, первых великих строек.
Ноэ встал и пошел к кованному медью сундуку, где на дне лежали старые письма, фотографии, документы…
Вот он в шляпе с закрученными вверх усами на фоне Манхэттена. Вот он с друзьями-рачинцами в доках Нью-Йорка. Вот он в полосатом трико на пляже Майами. Вот – в обнимку с двумя женщинами… Еще несколько фотографий американских женщин.
А вот то письмо, ради которого он полез в сундук. В день отъезда из Америки он получил его, и так нераспечатанным лежит оно уже двадцать пять лет. Он вспомнил о нем, глядя на учительницу английского. Почерк на конверте был женским…
Учительница сидела на кровати, словарь лежал на ее коленях, она внимательно читала. Ноэ сидел на стуле у железной печки и смотрел на красивый прямой нос, гладкие щеки и крупные, чистые линии тела под складками платья. В комнате было пусто, пахло свежей краской. У старого Ноэ кружилась голова, он стал смотреть в окно. Опускающиеся на землю сумерки наполнили комнату тусклым желтым светом.
Учительница читала: «Дорогой Ноэ, наша маленькая тайна весит четыре килограмма, я с трудом родила его. Если бы ты только видел, какой это чудесный мальчик, как он похож на тебя и как счастлив мой муж, находя в нем сходство с собой. Я поддакиваю мужу, когда он говорит, что у Юджина – так мы назвали малыша – его глаза, нос, подбородок. У него твои глаза, твой нос и твой подбородок…»
На двух пожелтевших от времени листках подробно описывался некий Юджин, младенец весом в четыре килограмма, сын Ноэ Лобжанидзе и женщины по имени Шерли Энн Роуз. Она, видимо, была безумно влюблена в истинного отца Юджина и вспоминала лодку, на дне которой лежала в объятиях Ноэ в южную ночь на Тихоокеанском побережье.
Учительница подняла голову и улыбнулась. Она смотрела на старого человека, растерянно сидящего на стуле перед ней и только что узнавшего, что у него есть сын на далеком американском континенте.
Всю ночь шел дождь. Всю ночь Ноэ сидел на балконе своего дома, ошеломленный мыслью, которая посетила его. А что, если он является отцом многих американских сыновей и дочерей, неизвестных ему?
Он не помнил Шерли Энн Роуз, как не помнил имена других женщин, пациенток частной лечебницы – богатых бездетных американок, – где три летних сезона он работал лодочником.
Четверть века спустя «тайное оружие в борьбе с бездетностью» сидел ночью в рачинской деревне и гадал, сколько детей сотворил он на том далеком «острове любви».
Прошло несколько дней. Ноэ попалась на глаза фотография в газете, где советские и американские солдаты обнимались при встрече на Эльбе.
Он внимательно вглядывался в лица улыбающихся молодых американцев, топчущих плакат с нацистской свастикой. Похожих на себя он не увидел…
– У меня тоже есть сын! – сказала учительница английского языка.
И Ноэ услышал грустную историю о том, как была изгнана из своего дома учительница английского языка по обвинению в измене мужу, воевавшему на фронте. Виной всему был ее школьный друг, который ослеп, подорвавшись на мине, и которого она приютила у себя.
Муж воевал на фронте, а она ухаживала, водила за руку постороннего мужчину, и родственники мужа не могли простить ей этого. Из уст в уста разносилась сплетня, что она поселила в своем доме любовника.
Вернулся муж, прошедший от Керчи до рейхстага в чине майора.
Ему доложили сплетню в первый же день приезда. И в тот же день он прогнал жену, до полусмерти избил слепого.
Школьный друг устроился в цех по изготовлению щеток, где работали одни слепые, а она уехала учительствовать в рачинскую деревню. Сына у нее отобрали. Фотография семилетнего мальчика висела над ее кроватью… Ноэ смотрел в красивые заплаканные глаза учительницы английского, у него кружилась голова, он не хотел признаваться себе в том, что безумно влюбился, старым-престарым, в эту молодую женщину.
Ноэ стал замечать за собой странность. Ночи напролет он сидел на своем балконе, глядел на небо, на звезды, на дом учительницы. Как у ночной птицы, глаза начали ясно видеть далекие предметы. Он глядел на мир, как в подзорную трубу. Вот ползет змея, зеленым огнем мерцают глаза полевой мыши. На дальнем холме путник чиркнул спичкой, прикуривая сигарету. На мгновение озарилось лицо. Ноэ разглядел небритую щетину, металлические зубы и сплющенный нос незнакомца. Ноэ не мог понять, каким образом далекий мир так приближен и сфокусирован в его глазах.
Он не мог оторвать глаз от окна учительницы английского языка. Он проклинал себя за бессовестность, но взгляд его каждую ночь тайно проникал в комнату, где на узкой кровати спала пышнотелая, красивая женщина. Ноэ смотрел на ее полузакрытые глаза, под веками двигались зрачки. Женщина видела тревожные сны.
Иногда она поднимала голову над подушкой, долго смотрела перед собой в пространство. Потом вставала и подходила к окну, стояла обнаженная, жадно глотая прохладу…
Ноэ бросало в жар от этого зрелища. Он клал себе на голову мокрое полотенце. Раскаленный лоб мгновенно испарял холодную влагу. Ноэ ничего не мог поделать с собой. Каждую ночь он, ненавидя себя, шел на балкон и неотрывно смотрел на спящую. Он любил ее так, как не любил ни одну из женщин, сотни американок его молодости не вызывали в нем этого чувства. Жену Ксению Метревели он не успел полюбить: его сослали в Верхоянск. Там на полюсе холода его любовь замерзла, верхоянская женщина, родившая Тасо, согревала его тело, но не смогла согреть его сердце. Вернувшись в Рачу, он не знал женщин. В военные годы он председательствовал, не замечая нескольких одиноких вдов, жадно разглядывающих его сильную, не поддающуюся старости фигуру… И вот сейчас, после бессонной ночи, когда учительница уходила в школу, он шел вглубь двора, к ореховому дереву, взбирался вверх и там, спрятавшись в густой листве, смотрел в школьные окна. Он видел ее, стоящую у черной доски, безумными глазами следил за каждым ее шагом по классу.
Целыми днями просиживал он на ореховом дереве, не замечая дождей, ливших беспрестанно все осенние месяцы. Он забросил хозяйство. Не слезая с дерева, он как бы сросся с ним, зарос седой щетиной, стал походить на древнее лесное божество, свирели только не хватало ему, чтобы наигрывать на ней грустные мелодии своей поздней любви.
Учительница английского, не подозревавшая, что творится с соседом-стариком, несколько раз заходила к нему во двор. Ноэ сторонился ее. Необычная робость не позволяла зaговорить с ней, взглянуть на нее, стоящую рядом. Тасо вела разговоры с учительницей. Та спрашивала: не болен ли Ноэ? куда он исчез? Ноэ стоял, затаившись, в глубине комнаты, у комода с разбитым зеркалом, и всматривался в свое тусклое изображение.
Он видел маску, надетую на него временем, но под этой маской он чувствовал движение крови, которую освежила любовь.
Любовь – обильная, желающая разлиться, выйти из берегов – была заперта в старом теле, как подземное озеро, невидимое снаружи.
Прошло время сенокоса. Папуна Лобжанидзе вызвал Ноэ в правление колхоза и дал ему в руки лист бумаги. На нем рисунок, сделанный золотой краской. В лучах восходящего солнца на берегу моря стоят пышнотелая колхозница и мускулистый рабочий, держатся за руки и счастливо улыбаются.
Над рисунком профиль И. В. Сталина, одетого в китель генералиссимуса. А еще выше красными буквами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
– Что это? – спросил Ноэ.
– Поедешь в Мацесту, полечишься! Тебя посылает государство!
Эта фраза была сказана таким тоном, что Ноэ на мгновение увидел всю территорию от Балтийского моря до Тихого океана и толпы людей, громко кричащих: «Ноэ, езжай лечиться в Мацесту!» В толпе он увидел стоящего с трубкой в руках генералиссимуса Сталина, председателя ВЦИК Калинина, маленького человека в очках, маршала Жукова, только что выигравшего войну, чуть усталого от трудной победы и смотрящего на Ноэ с затаенной завистью: «Едешь в Мацесту, счастливец». Увидел Долорес Ибаррури, которая подняла руку, сжатую в кулак в традиционном приветствии испанских интербригад, увидел Стаханова с отбойным молотком и множеством последователей стахановского движения, людей, имен которых Ноэ не знал, но видел их лица на страницах газет. Строители, знатные комбайнеры, зоотехники, вот капитан футбольной команды тбилисского «Динамо» Борис Пайчадзе, и он требовал от Ноэ поездки в Мацесту, актриса Любовь Орлова кивала ему белокурой головой и улыбалась.
Посреди всех этих тысяч людей стоял Левитан и своим знаменитым левитановским голосом говорил в микрофон: «Ноэ Лобжанидзе, ты отдал множество сил первому в мире государству рабочих и крестьян, и мы – государство – посылаем тебя лечиться в Мацесту».
Это видение было мгновенным, но таким реальным, как плакат на дверях деревенского агитпункта.
Ноэ поехал в Мацесту.
Соседями его по палате оказались Павел Павлович Красоткин, пчеловод, четверть века проработавший на пасеке, говорящий только о пчелах, и Исидор Абаев, водолаз, страдающий хроническим радикулитом.
Трое этих людей сдружились за месяц.
Вначале они вместе гуляли по длинным аллеям санаторного парка. Красоткин – голубоглазый, высокий, худой, в выцветшей тюбетейке, как у Максима Горького, чуть моложе Ноэ – ко всему относился с восторгом.
Ушедший в отставку водолаз Абаев был коренаст, бритоголов, молчалив.
Совместные морские купания, скромные кутежи вокруг бочки вина на мацестинском базаре, дельфины, резвящиеся около пляжа, медицинская сестра-массажистка по фамилии Поддубная, родная племянница великого чемпиона борьбы, унаследовавшая от дяди мощное телосложение… В руках ее замирали и вновь рождались Ноэ и его соседи по палате. За ней робко ухаживал Абаев, чем давал повод Красоткину для шуток. Они фотографировались на фоне мраморных львов. Абаев сидел на спине льва, Красоткин и Ноэ стояли с боков, положив руки в пасть льву. Все эти маленькие курортные радости сблизили их настолько, что месяц назад чужие друг другу люди знали о каждом все-все, что можно рассказать в долгие лунные вечера в палате после санаторного отбоя ко сну.
Неприятности начались с момента, когда друзья гуляли по кипарисовой аллее и к их ногам упала кисточка для бритья. Она была выброшена с балкона четвертого этажа. Человек с намыленными щеками стоял на балконе; толстый и рыхлый, он выглядел монументально и смешно.
– Это он! – шепотом произнес Абаев.
Два дня тому назад в черной «эмке» прибыл этот человек в санаторий, встреченный администрацией чуть ли не с оркестром и музыкой. Пионеры поднесли ему цветы. Он, усталый и бледный, вышел из автомобиля, хмуро огляделся, близоруко щурясь, достал из нагрудного кармана пенсне, водрузил на переносицу, улыбнулся девочке-пионерке, взял у нее букет, потрепал вялой рукой ее загорелый бронзовый подбородок, долго смотрел на красивое девчоночье лицо, потом молча, ни с кем не здороваясь, вошел в стеклянные вертящиеся двери.
В столовой он не появлялся, ему относили завтраки, обеды и ужины в палату.
Поздно ночью Ноэ и его друзья были поражены странным зрелищем – по темному парку бегал фосфорический спортивный костюм. Лица хозяина костюма не было видно, сам же костюм мерцал голубым тусклым светом. Как огромных размеров светлячок, появился он из-за кустов, с громким сопением пробежал мимо Ноэ, Красоткина и Абаева, завернул на боковую дорожку и замелькал меж кипарисовых ночных стволов.
Фосфорические наряды были странной и недолгой модой конца сороковых годов.
Фосфорические бусы на женщинах, фосфорические мужские галстуки, фосфорические туфли – эти новинки буржуазных законодателей мод прокрались в нашу швейную индустрию, но не смогли утвердиться, получить вид на жительство. Но кое-где на новогодних балах, на концертах, в ресторанах можно было увидеть дам в фосфорических вечерних платьях и кавалеров в фосфорических костюмах. Это был шик конца сороковых.
На песке валялась кисточка для бритья. Грек Илиопуло, местный парикмахер, бежал к ней, волоча правую негнущуюся ногу. Илиопуло поднял кисточку и быстро побежал назад к вертящейся санаторской двери.
В полдень в парикмахерской он сам завел разговор о человеке в пенсне.
Ноэ брился, друзья дожидались своей очереди.
– Капризный, как ребенок. Жесткая, говорит, кисточка. Вырвал из рук и выкинул с балкона. А у меня другой кисточки нет. Потом бритву долго проверял… К такому клиенту я больше не ходок…
– А кто он? – спросил Красоткин.
– Какая-то шишка…
Илиопуло размахивал соломенной шляпой, развеивая духоту своей парикмахерской, обклеенной вырезками из журнала «Огонек». Военачальники, полководцы смотрели на маленького грека, сочувствуя ему. Илиопуло ткнул шляпу в пышные усы Буденного:
– Я самого Семен Михайловича брил. А этот кто такой? Кисточка ему не понравилась… – Илиопуло протянул кисточку Абаеву: – Попробуй и скажи…
Абаев провел ею по каменным скулам:
– Шелковая…
– Бархатная! – сказал Илиопуло.
Ночью они увидели в кустах фосфорический костюм – он тихо стонал.
– Вам плохо? – спросил Красоткин.
– Ногу подвернул…
– Помочь?
– Поднимите меня.
Они подняли тяжелое тело. Человек попытался сделать шаг, но вскрикнул от острой боли и стал оседать. Абаев подхватил его и поволок к санаторскому зданию.
Поддубная, которую они встретили в коридоре, присоединилась к спасательной команде, ловко обработала больную ногу, уложив человека на кровать в его большой палате люкс.
– Чудесница моя! – ласково произнес человек, потрепав Поддубную по щеке.
Задержал руку на ее сильном породистом подбородке, поглаживая его, он перестал стонать, увлекся лаской, забыв о присутствии мужчин. Один из них сверкал недобрыми осетинскими глазами. Ревность Абаева осталась незамеченной.
– Друзья, как насчет хванчкары?
Человек приподнялся над подушкой. Поддубная чуть запоздало отстранилась от него. Хозяин фосфорического костюма потянулся к тумбочке и ловко снял с нее бутылку хванчкары:
– Не оставляйте меня одного… Сегодня у меня день рождения…
После этих слов уйти было неудобно.
Душистые груши, рыба горячего копчения красными тонкими ломтиками на блюдце, сыр рокфор составили скромный, но праздничный натюрморт на столе палаты люкс.
– Вы грузин! – радостно воскликнул человек, узнав имя Ноэ. – Рачинец. Как это здорово… Мы с вами люди одного племени. Я – Зиновий Шалвович Метревели.
– Метревели?! – удивился Ноэ. – Из Амбролаури? – спросил он по-грузински.
– Увы, я не говорю по-грузински. Рос не в Грузии…
После первого тоста, первых общих фраз Ноэ спросил Зиновия Шалвовича о его отце. Ноэ хотел перекинуть мост знакомства со своим соплеменником. Не то что он ему стал симпатичен, неприятное ощущение от помпезного приезда Зиновия Шалвовича, выброшенная кисточка, пижонский фосфорический наряд – эти мелкие, но яркие детали рисовали его образ крайне несимпатичным. Ноэ хотел знать, кто из Метревели породил этого человека в пенсне. Ноэ знал многих Метревели. Первым его учителем в жизни был священник Сандро Метревели, с которым они строили ковчег. Со многими Метревели он создавал первую коммуну, многие ушли на фронт и не вернулись. Чей сын этот Зиновий Шалвович, так высоко поднявшийся по жизненной лестнице, ставший обладателем палаты люкс и персональной черной «эмки»?
– Вы не могли его знать, – уклонился от ответа Зиновий Шалвович, но после пары стаканов красного вина неожиданно произнес: – Он был гробовщик. В Кутаиси…
– А-а-а! Тот, который пел…
Ноэ слышал о хозяине кутаисской гробовой мастерской Шалве Метревели.
– Он самый. Напившись, ложился в гроб. Друзья несли его через весь Кутаис хоронить. А он пел, лежа в гробу… – Зиновий Шалвович замолчал. Потом засмеялся: – И умер странно. Пьяный выпал из гроба, разбился… – Зиновий Шалвович перестал смеяться.
Слушатели не знали, как реагировать на его рассказ.
Метревели смотрел на них сквозь пенсне неподвижными серыми глазами.
– Весь город провожал его в последний путь. Лежал непривычно тихо… В это время мама рожала меня… – Зиновий Шалвович поднял стакан: – Давайте выпьем за его память…
Метревели хотел было чокнуться с Ноэ, но тот отстранил свой стакан:
– Нельзя чокаться.
– Да, верно, я и забыл…
Стоя, выпили за память Шалвы-гробовщика.
– Хванчкара – это ведь рачинское вино? – спросил Зиновий Шалвович.
– Конечно.
– Его очень любит Иосиф Виссарионович.
Ноэ, Красоткин, Абаев переглянулись.
– Недавно по служебным делам мне пришлось быть в Вашингтоне, я повез десять бутылок хванчкары. На одном приеме была кинозвезда американская…
Зиновий Шалвович сделал долгую паузу. Вспоминал ли он имя кинозвезды или молчал по своей привычке неожиданно выключаться, но Поддубной стало не по себе от его немигающих зрачков.
– Марлен Дитрих! – Вновь долгий взгляд из-под пенсне на красивое лицо массажистки. – Марлен Дитрих! – Метревели как бы очнулся. – Она сказала, что в жизни не пила такого чудесного вина. Взяла бутылку, прижала к груди и танцевала с ней одна…
Ноэ вспомнились обшарпанный гостиничный номер в пригороде Лос-Анджелеса и смуглотелая актриса, с которой он лежал взаперти семь дней и семь ночей…
На другой день Зиновий Шалвович вроде бы и не узнал своих ночных сотрапезников. Он сел в свою «эмку». Машина долго не заводилась. Зиновий Шалвович смотрел в окно странным, застывшим взглядом. С ним поздоровались, он не ответил.
Поздно вечером, превратившись в гигантского светлячка, пробежал мимо друзей, не обратив на них внимания.
Но дня через три во время традиционного санаторского развлечения «бег в мешках» Зиновий Шалвович появился в веселой толпе зрителей, поздоровался с Ноэ, Красоткиным и стал следить за бегом, в котором лидировал Абаев. Проскакавшего сотню шагов в мешке победителя ожидал приз – флакон одеколона «Полярная ночь».
Зиновий Шалвович изъявил желание участвовать в состязании. Ему дали мешок, он влез в него и составил серьезную конкуренцию Абаеву. Он было обогнал водолаза, но у финиша Абаев оказался первым.
Бледный, тяжело дышащий, Метревели, выбираясь из мешка, сказал:
– Я не люблю проигрывать!
В следующий вечер Метревели вновь был на финише вторым.
Еще через вечер одеколон вновь достался Абаеву.
Робкий курортный роман Абаева и Поддубной распускал свои нежные лепестки. Водолаз дарил одеколоны массажистке.
Грек Илиопуло пел на балконе.
Парикмахер брил Зиновия Шалвовича и пел греческие песни.
– Чудесный человек! Работает в комиссии по организации высокого юбилея. Ведь скоро все мы семидесятилетие будем справлять Иосифу Виссарионовичу. Вся страна готовит подарки. Спрашивает меня: «Что бы ты лично подарил?» Что я, парикмахер, могу подарить? Бритву же не подаришь?.. – Илиопуло оглядел свое скудное парикмахерское царство.
Ноэ сидел с намыленными щеками.
Красоткин ждал своей очереди.
– Я бы подарил мед! – сказал Красоткин.
Вечером он подошел к Зиновию Шалвовичу и тихо спросил его:
– Как вы думаете, если я к семидесятилетию пошлю мед с моей пасеки, он получит его?
Зиновий Шалвович ответил так же тихо:
– Обязательно получит. Такие подарки ему очень, очень дороги.
Два дня не было видно Поддубной.
Два дня не было видно парикмахера Илиопуло.
Два дня не было видно Зиновия Шалвовича.
Первой появилась Поддубная. Она шла по аллее санаторского парка, несла маленький фанерный чемоданчик. Она шла и плакала.
Ноэ остановил Поддубную.
Сквозь слезы и всхлипывания он узнал о том, что Метревели усадил ее в свою машину и они поехали к Илиопуло на дачу. Она не знала, что они едут к Илиопуло. Метревели предложил ей прокатиться вдоль моря. У Илиопуло был накрыт стол. Был заколот один из павлинов, которых разводил Илиопуло. После ужина Илиопуло исчез. Зиновий Шалвович стал просить, потом требовать, чтобы она легла с ним в постель. Он кричал, что для нее должно быть счастьем спать с ним. Утром пришел Илиопуло. Узнав, что ночь прошла бесцельно, стал просить, а потом требовать, чтобы она не обижала такого человека, как Зиновий Шалвович.
Они сели все в машину и поехали далеко в горы к родственникам Илиопуло. Те тоже закололи павлина, странно, но все Илиопуло разводили павлинов. Их вновь оставили одних. Но она не сочла за счастье ложиться к нему в постель…
Сегодня утром ее позвали в санаторную дирекцию и уволили.
Ноэ выхватил у Поддубной фанерный чемоданчик.
Вместе с Поддубной и ее чемоданчиком он ворвался в кабинет главного врача санатория. Рядом с человеком в белом халате сидел милейший, ласково улыбающийся Зиновий Шалвович.
– Я скажу несколько слов. Но каждое из них запомните вы оба. Девочку эту не троньте. Это раз. Ты же свое отчество поменяй. Не позорь фамилию Метревели и имя отца своего. Он был достойным человеком… Ты же… – Ноэ остановился, подбирая точное определение.
Зиновий Шалвович Метревели, мгновенно оценив ситуацию, встал, пошел к выходу, у дверей обернулся и, обращаясь к главному врачу, сказал:
– Девочку эту оставьте, товарищ прав!
Зиновий Шалвович вышел.
Вернувшимся с водных процедур Красоткину и Абаеву Ноэ ничего не сказал.
Ночью в дальней аллее санаторского парка можно было наблюдать за странным зрелищем. С тихим стоном падал и поднимался, падал и поднимался фосфорический костюм. Темнота не позволяла разглядеть, что происходило с ним, что за сила валила его на землю. Глаз, освоившись с темнотой, мог бы разглядеть человека в черном, который бесшумными мощными ударами разил фосфорическую мишень, потом поднимал ее и вновь разил.
– Этого не надо было делать, товарищ Лобжанидзе!.. – произнес фосфорический костюм после последнего удара.
Красоткин первым уехал из Мацесты. Ноэ один провожал его на вокзале, так как Исидор Абаев слег с острым приступом радикулита.
– Ноэ, я приеду к тебе в Рачу со своими пчелами. Цветы Грузии пойдут им на пользу…
Днем раньше уехал Зиновий Шалвович.
Его провожал весь персонал санатория. Он, как и в день приезда, был вял, отсутствующим взглядом долго смотрел на девочку, которая поднесла ему прощальный букет цветов. Увидев Ноэ, он оживился, сделал к нему шаг, улыбнулся:
– До свидания!
Сел в машину. Она долго не заводилась. Метревели смотрел сквозь стекло на Ноэ своими серыми немигающими глазами. К машине протиснулся парикмахер Илиопуло. Ноэ положил руку ему на плечо. Илиопуло почувствовал, что рука Ноэ сжимает его тонкий, хрупкий затылок. Становилось больно, больнее… Илиопуло стал задыхаться. Метревели вновь улыбнулся. Машина тронулась. Ноэ убрал руку, повернулся и пошел к морю…
Утренним поездом уехал Абаев с Поддубной к своим осетинским родителям.
Вечерним поездом уехал Ноэ.
Ноэ возвращался в деревню, испытывая тревогу. Уезжая от пароходных гудков, от грязевых ванн, от лунных дорожек в море, он не чувствовал радости приближения к рачинским пейзажам. Месяц он отгонял от себя мысли об учительнице английского, жаждал излечиться от этого наваждения. Раскаленная сковорода, на которой он вертелся последнее время, стала остывать в период курортной жизни. Но, шагая по родным местам, он вновь почувствовал жар адовой сковородки.
Он рисовал встречу с учительницей английского. Он тихо шептал: «Опомнись, все кончено!» Но дрожь в теле, сухость во рту, блуждающий взор, с каким он поднимался по тропе к дому, – все это говорило о том, что выздоровления не наступило.
«Папуна Лобжанидзе женился на учительнице английского». Эту фразу произнесла Тасо после расспросов о Мацесте, после разглядывания туфель, привезенных отцом, после прикладывания к уху большой раковины, в которой слышался глухой шум морских волн.
Ноэ в этот момент стоял под грушевым деревом, рука его была поднята к спелой желтой груше, он уже вроде и сорвал ее, но фраза «Папуна Лобжанидзе женился на учительнице английского» заставила опустить руку, Ноэ посмотрел на траву, куда упала груша, и увидел мацестинскую ванну, откуда он, голый, только что вышел. Он долго смотрел, как опустошается ванна.
– Вот и все, – сказала и улыбнулась сестра. – Иди, чего ты стоишь голый.
Ноэ поднял голову и…
Как говорил потом врач-психиатр в Тбилиси, к которому возили Ноэ на исследование, у него наступило резкое нарушение в работе памяти. В какой-то момент «цепочка памяти» разорвалась, и он потерял свое прошлое.
Шесть лет Ноэ не узнавал никого. Он не узнавал даже себя. Улыбаясь, он говорил: «Я понимаю, что я жив, но не знаю, кто я такой».
По рачинской деревне ходил старый человек, бывший председатель колхоза, он не только не узнавал людей, но и не помнил названия предметов, животных, растений, он не знал, что дерево – это дерево, что камень – это камень, что корова – это корова.
При этом он был не сумасшедший, он был в здравом уме, конечно, если только можно назвать здоровым ум, из которого исчезла память, вытекла вся до капли, как лечебная вода из мацестинской ванны – последний образ, промелькнувший в голове Ноэ при известии о замужестве учительницы английского языка.
Жители деревни вначале с недоумением смотрели на человека, который долгие годы был их главой. Но, поняв, что его посетила странная болезнь, отогнали от него двух-трех наглецов, начавших развлекаться над неумением Ноэ отвечать на самые элементарные вопросы. Жители протянули руку помощи. Дом был полон припасов на зиму, собран виноградник.
Тасо следовала за отцом повсюду, так как если он уходил в лес, то мог заблудиться, не найти назад дороги. Однажды Тасо не уследила за ним, и деревня искала его ночью с факелами, под утро нашли, он спал в кустах ежевики.
Написали письма Захарию и Сандро. Сыновей не было в Тбилиси. Сандро уехал на заработки в Среднюю Азию: в моду входили лаковые туфли, и Сандро был одним из тех ловкачей, кто вывозил продукцию полулегальных обувных цехов за пределы республики.
Захарий к зиме появился в деревне. Он повез отца в Тбилиси. Показывал врачам. Ноэ прожил в доме у сына месяц. Потом жена Захария уговорила мужа вернуть отца в деревню под предлогом, что усмотреть за ним в городе трудно, он не сидит дома, за ним нужен глаз да глаз, а на улицах, куда он сбегает, – трамваи, машины. Однажды, когда Ноэ исчез на два дня, его искали по всему Тбилиси – и нашли в вагончике фуникулера. Он, оказывается, катался два дня вверх-вниз, его катали школьники, студенты, влюбленные, солдаты и просто бездельники. Захарий отвез отца назад в деревню.